Глава 2 Война объявлена
Глава 2
Война объявлена
Позиция, занятая Робеспьером и его единомышленниками в вопросе о войне, определялась весьма серьезными соображениями.
Война революционной Франции с реакционной Европой была неизбежна. Контрреволюционная коалиция активно складывалась; рано или поздно она развязала бы агрессивную карательную войну против ненавистного очага революционной заразы. Весь во-про с заключался лишь в том, когда, при каких условиях война начнется и какой она будет.
Король и его окружение стремились развязать войну незамедлительно, считая, что, чем раньше она вспыхнет, тем скорее осуществятся их заветные мечты. Явно недооценивая патриотизм и революционную решимость народа, роялисты смотрели на «малую» войну как на удобный предлог для окружения двора армией. Опираясь на контрреволюционный офицерский состав, монарх смог бы, по их мнению, своим присутствием и ловкими щедротами завоевать симпатии солдат, и тогда исход войны был бы для него совершенно безразличен: если война окажется победоносной, то, опираясь на армию, он раздавит революцию, а если война будет неудачной, то он раздавит революцию, опираясь на интервентов! Фельяны полностью разделяли планы двора, считая, что «малая» война укрепит трон, а следовательно, и их положение.
Жирондисты также желали скорейшего начала войны, но они мечтали не о «малой» войне, а о мировом пожаре. Они хотели потрясать троны и экспортировать революцию соседним народам. Подобного рода агитация могла разжечь — и действительно разожгла — воинственный энтузиазм трудящихся масс, отвечая революционному патриотизму французского народа. Однако под внешним блеском жирондистского красноречия скрывалась эгоистическая и тонко продуманная политика, толкавшая народ на авантюру. Заботясь на словах о низвержении деспотизма и расширении революционного движения, на деле жирондисты помышляли лишь о расширении экономических возможностей торгово-промышленной буржуазии за счет захвата северо-восточных пограничных территорий. Призывая на словах к спасению нации, на деле они стремились лишь отвлечь массы от внутренних проблем и этим облегчить установление своего политического господства.
Робеспьер прекрасно понял и короля, и фельянов, и жирондистов. Сознавая неизбежность смертельной схватки с силами коалиции, он был далек, однако, от опьянения Инара и его друзей. Ему глубоко претила мысль о насильственном навязывании другим народам чуждого им строя. Для Франции война могла быть только справедливой, оборонительной. При этом, отнюдь не представляя себе войну в виде воскресной прогулки под звуки фанфар, Робеспьер считал крайне неразумным ее ускорение. В речи, произнесенной в Якобинском клубе 18 декабря, он с предельной остротой сформулировал свою точку зрения и вскрыл истинную подоплеку махинаций реакционеров.
— Я тоже хочу войны, — сказал он, — но войны такой, какую требуют интересы нации: укротим сперва наших внутренних врагов, а потом двинемся против врагов внешних…
— Существуют ли у нас враги внутри страны? — обращался он к жирондистам. — Вы их не признаете, вы признаете только Кобленц… Знайте же, что, по мнению всех осмотрительных французов, подлинный Кобленц находится во Франции…
Подчеркнув, что самого опасного врага следует искать поблизости, в центре Парижа, около трона, на самом троне, Неподкупный раскрыл картину заговора, составленного дворам и фельянами. Он разоблачил военного министра Нарбонна, стремившегося создать армию в качестве силы для подавления революции, он показал, как в сложившихся условиях, когда королевские вето поощряют реакционное духовенство и предателей-дворян, любая внешняя война неизбежно осложнится внутренней, междоусобной войной, а также войной религиозной, что сделает достижение победы весьма маловероятным. И он, возражая против объявления войны, требовал в первую очередь вооружения народа.
Но особенно неизгладимое впечатление как на друзей, так и на врагов произвела его вторая речь о войне, произнесенная в Якобинском клубе 11 января 1792 года.
Предыдущее выступление Робеспьера крайне обозлило жирондистов, ибо его речь, идя вразрез с их планами, значительно ослабила впечатление от тех ярких, зажигательных призывов, с которыми они неоднократно обращались к своим слушателям в Собрании и вне его. Бриссо ответил на речь от 18 декабря резким выпадом, полным грубой клеветы и натяжек. Он защищал Нарбонна и выгораживал двор, хотя не смог при этом ничего противопоставить разоблачениям Неподкупного. Речь вождя жирондистов возмутила многих представителей демократии. «Я вас больше не уважаю, г. Бриссо; я считаю вас изменником», — писал один прогрессивный журналист. Однако часть якобинцев поддержала оппонента Робеспьера. Тогда последний выступил с большой речью, потрясшей всех. В речи Максимилиана не было ни брани, ни клеветы. Он не собирался отвечать клеветникам их оружием. Но если первая его речь о войне была выдержана в холодных, бесстрастных тонах, то новое выступление дышало гневом обличения и благородной патетикой.
Оратор начал с заявления, что он готов согласиться с требованиями жирондистов Не хотят выполнить его предварительного условия — обуздать сначала внутренних врагов — ладно, он согласен и на это. Мало того, теперь он сам требует войны, если не как акта мудрости, то хотя бы как акта отчаяния. Но он ставит другое условие, как будто совпадающее с тем, о чем неоднократно кричали жирондистские ораторы: он требует, чтобы войну объявил дух свободы и чтобы вел ее сам французский народ.
Такое вступление всех заставляет насторожиться: неужели Неподкупный сдает свои позиции? Неужели он действительно готов согласиться со своими вчерашними противниками? Но это предположение тотчас же разбивается в прах, как только оратор начинает рассматривать пункт за пунктом возможности выполнения поставленного им условия.
Чтобы вести подлинную народно-освободительную войну, необходимо иметь армию и военачальника.
Но где же военачальник, который был бы неизменным охранителем прав народа и врагом тирании? Где полководец, руки которого не были бы запятнаны кровью народа и придворными подачками? Пока что оратор такого не видит…
Сформировать армию нужно из преданных революции людей, победителей Бастилии, солдат, первыми перешедших на сторону народа. Но где они? Их нет. Их развеяли голод, нищета, гонения, они расстреляны на Марсовом поле или томятся в оковах…
Может быть, в таком случае собрать всех национальных гвардейцев? Но, оказывается, они не имеют ни обмундирования, ни оружия, их начальство сделало все для того, чтобы их обессилить.
Хорошо! Пусть все это так! Оратор верит в несгибаемую силу народного духа! Пусть соберутся все, кто есть, голые и голодные, третируемые и безоружные. Можно объединить все состояния и купить оружие, можно проявить нечеловеческие усилия и драться разутыми и раздетыми! Лишь бы только народ сам объявил и сам вел эту войну!..
Здесь оратор вдруг замолкает и делает вид, будто прислушивается. На лице его написано удивление.
— Но что это? Оказывается, все ораторы за войну останавливают меня. Вот господин Бриссо говорит мне, что все это дело должен вести граф Нарбонн, что поход надо совершить под начальством маркиза Лафайета, что вести нацию к победе и свободе подобает исполнительной власти…
О французы! Эти слова разбили все мои мечты, уничтожили все мои планы! Прощай, свобода народов!..
Говорю прямо: если война в том виде, в каком я ее представил, неосуществима, если нам следует согласиться на войну, проектируемую двором, министрами, патрициями и интриганами, то я, ничуть не веря во всемирную свободу, не верю даже и в свободу вашу. Все, что мы можем сделать наиболее благоразумного, это защищать родину от вероломства внутренних врагов, которые убаюкивают вас сладкими иллюзиями…
В Якобинском клубе, где Неподкупный опять одерживал победу, в Париже и повсюду в стране эта речь произвела глубокое впечатление. На мгновенье затихли даже лидеры жирондистов. Во всяком случае, на следующем заседании клуба Бриссо, чувствуя двусмысленность своего положения, в волнении сказал своему противнику:
— Умоляю господина Робеспьера кончить столь скандальную борьбу, которая выгодна только для врагов общественного блага…
Тогда Максимилиан обнял Бриссо, и враги расцеловались.
Но, открывая объятия своему политическому сопернику, Максимилиан хотел лишь показать, что не смешивает личных и партийных отношений…
— Пусть наш союз, — сказал он, — зиждется на священной основе патриотизма и добродетели; мы будем бороться, как свободные люди, энергично, с прямотой, но с уважением и чувством дружбы.
Неподкупный еще раз оказался триумфатором. И если в начале своей кампании против войны он был почти одинок, то теперь его поддерживали такие люди, как Марат, Дантон, Демулен, Сантер, Билло-Варен и множество других выдающихся якобинцев.
Однако реальная сила медленно, но верно концентрировалась в руках жирондистов. Их красноречие и, главное, направление их политики уже начинали пленять Законодательное собрание. В их руках сосредоточивались главные муниципальные должности в провинциях и в столице; сам парижский мэр был их ставленником и приверженцем. Если в начале сессии новой Ассамблеи большинство их лидеров были мало кому известны, то теперь их голоса гремели и в Собрании, и в Якобинском клубе, и на улице. Двор, предвкушая скорое осуществление своей заветной мечты, для виду готов был расшаркаться перед теми, кто стремился превратить мечту двора в действительность. В марте 1792 года король согласился сформировать министерство из жирондистов. Это был апогей их могущества! Главные роли в новом министерстве играли министр внутренних дел Ролан и министр иностранных дел Дюмурье. Впрочем, первый из них прославился преимущественно тем, что был мужем госпожи Ролан. Деятель недалекий и ограниченный, он был креатурой Бриссо и своей жены. Иное дело — Дюмурье. Этот невысокий смуглый человек с лживым и мягким взором, вкрадчивой, но решительной речью и галантными манерами был, несомненно, одарен. При этом, однако, он был бесстыднейшим пройдохой и авантюристом. Конечно, новое министерство крайне шокировало двор. Его прозвали «министерством санкюлотов». Рассказывают, что когда долговязый Ролан с прилизанными волосами, в черном фраке и туфлях с тесемками первый раз появился на заседании совета министров, смущенный церемониймейстер подошел к Дюмурье и, указывая глазами на столь конфузное отступление от этикета, тихо сказал:
— Ах, даже нет пряжек на башмаках!
— О! — с полнейшей невозмутимостью ответил министр иностранных дел. — Все погибло!
Но как бы там ни было, жирондисты упивались своей славой. Их политическим центром стал салон госпожи Ролан, умной, честолюбивой и красивой женщины, умевшей в непринужденной беседе за чашкой чаю организовать обсуждение вопросов, связанных с политикой и тактикой жирондистской партии. Госпожа Ролан давала частые обеды, на которых встречались новые министры и лидеры Собрания — ведущие депутаты Жиронды. Влияние последних увеличивалось с каждым днем, и министерство чувствовало себя под охраной их красноречия, как за каменной стеной.
Но если жирондисты были сильны своим влиянием в Ассамблее и в ратуше, если в их руках сосредоточивались министерские должности, то главную мощь — мощь на час — им создавала поддержка широких народных масс, которые были увлечены ими и которые им пока что, безусловно, верили.
Тяжелое экономическое положение, в котором уже давно находилась Франция, резко ухудшилось с начала нового, 1792 года. Эмиграция духовной и светской аристократии понизила спрос на предметы роскоши, производство которых прежде занимало одно из первых мест во французской промышленности. Мелкие и средние предприниматели, занятые этой отраслью производства, начали разоряться. Одновременно сократился общий объем строительных работ. Тысячи рабочих потеряли свою грошовую заработную плату и оказались выброшенными на улицу. Неуклонно продолжал падать уровень жизни сельского населения. Цены не переставали расти, хлеба не было, сахар исчезал. Ухудшению положения народных масс содействовал ажиотаж капиталистов, спекулировавших на народной нужде. Так, некий Жозеф Франсуа Эльб, выдававший себя за американца, прося покровительства со стороны Законодательного собрания, заявил, что он владеет запасом сахара на два миллиона ливров и кофе на миллион, но пока не намерен продавать своих товаров, ожидая дальнейшего повышения цен. Подобные случаи были не редки.
Уже в январе 1792 года начались волнения рабочих и ремесленников на почве дороговизны и отсутствия продуктов питания. В ряде кварталов столицы голодные бедняки громили лавки и склады, добиваясь, чтобы торговцы продавали продукты по твердым ценам. Продовольственные волнения охватили ряд районов страны. В Париже и в провинции сельская и городская беднота стала выступать с требованиями установления государственной таксации цен на хлеб, зерно, сахар.
9 марта 1792 года мэр города Этампа Симоно отдал приказ стрелять по толпе, потребовавшей установления твердых цен. Возмутившаяся толпа убила его. Дело Симоно на какой-то момент привлекло всеобщее внимание к продовольственному вопросу. Священник якобинец Доливье отправил в Ассамблею послание от имени граждан Этампа, оправдывавшее и теоретически обосновывавшее движение бедноты. Он осуждал чрезмерное скопление богатств в руках частных лиц, призывал к таксации цен и протестовал против неприкосновенности земельных владений крупных собственников.
Но Законодательное собрание осталось глухо к справедливым требованиям народа. Оно поддерживало темных дельцов вроде «американца» Эльба, оно, несмотря на протесты Робеспьера и Марата, увековечило память этампского мэра, но оно встретило молчанием послание Доливье, равно как и другие протесты возмущенного народа.
Только Робеспьер в газете «Защитник конституции», которую он начал издавать в это время, напечатал петицию Доливье и снабдил ее своими комментариями. Но, нападая на буржуазию, обогащавшуюся на народных бедствиях, Максимилиан заявлял одновременно, что никакой «аграрный закон», никакой передел земли в настоящих условиях невозможен, что требование подобного рода не более как вредная утопия..
Что же касается жирондистов, то они решили спекульнуть на народных бедствиях, спекульнуть на свой особый манер. Они стали на путь откровенной демагогии. Не сделав ровным счетом ничего для облегчения нужд народа, не выступив ни с одним конкретным предложением к ослаблению тисков голода, они начали пропаганду немедленной войны, считая ее могучим средством отвлечения народных масс от наболевших социальных и экономических вопросов. И здесь они попали в самую точку. Народ видел грубые провокации со стороны эмигрантов и поддерживавших их реакционных европейских правительств, Народ верил, что вся его нужда, все его бедствия — прямой результат этих провокаций, следствие давления контрреволюции зарубежной на, контрреволюцию внутреннюю. И разве трудно было в этих условиях доказать народу, охваченному патриотизмом и горящему желанием дать отпор вероломному врагу, что этот отпор следует дать немедленно, прежде чем будут разрешены внутренние проблемы?
Вместе с тем — и в этом заключалась другая сторона жирондистской демагогии — в отличие от фельянов, афишировавших свое пренебрежение к простому люду, жирондисты умели льстить народу, подделываться под настроения толпы.
Они выпустили своеобразный манифест в виде письма Петиона и Бюзо, в котором указывали на союз народа с буржуазией как на главное средство общественного спасения. Согласно выражению этого манифеста «буржуазия и народ должны были слиться воедино». Таким образом, если прежние крупные собственники — либеральная буржуазия и дворянство, объединявшиеся под флагом конституционализма, — боясь утерять власть, расстреливали народ на Марсовом поле, что вызвало раскол прежнего третьего сословия, то новые собственники — буржуазия, идущая под флагом жирондизма, — стремясь захватить власть, демагогически пытались вновь скрепить это бывшее сословие…
И одно выражение, которое внимательного читателя должно было насторожить: «Буржуазия и народ, — писал Петион, — совершили революцию; только их единение может сохранить ее». Значит, сохранить, а не завершить! Не слышалось ли здесь отдаленного погребального звона? Не напоминает ли эта фраза того места в речи Барнава о неприкосновенности короля, где он приказывает революции остановиться? Итак, жирондисты, пробираясь к власти, уже начинали подумывать о сохранении достигнутого; пройдет время — Петион и Бриссо заявят об этом не менее решительно, чем некогда Барнав!
Призывая народ к единению с буржуазией, жирондисты развлекали и отвлекали его побрякушками.
Они ввели в моду слово «санкюлот», чтобы хвастаться своим «санкюлотизмом», своей демократичностью; они ввели в моду красный колпак, чтобы, надев этот головной убор на народ и на себя, показать, как они близки к народу! Бриссо дошел даже до того, что стал расхваливать красный колпак в своей газете, «потому что он веселит, выделяет лицо, делает его более открытым, более уверенным, покрывает голову, не пряча ее, красиво оттеняет природное достоинство и поддается всякого рода украшениям» (!!!).
Истинный демократ, Робеспьер до глубины души возмущался всем этим шутовством и притворным подлизыванием к народу. Он ясно видел подоплеку всех этих демаршей. Цель была одна — развязать войну, и развязать как можно скорее.
Робеспьер прекрасно понимал, что призыв жирондистов к войне — не более чем авантюра. Он, как и другие радикальные демократы, знал, что войной не уменьшишь голода и спекуляции, а, напротив, лишь увеличишь их. Он видел, что народ к войне не готов, что внутри страны поднимает голову контрреволюция, что во главе армии ставят генералов-предателей. Он не сомневался, что в этих условиях война с самого начала ознаменуется поражениями, которые, взбодрив силы реакции, могут привести к гражданской войне и к удушению революции. Он чувствовал все это и своими бессмертными речами, написанными кровью сердца, предостерегал народ!
Но чего он не разглядел — а этого пока не разглядел никто, — так это всей силы народного воодушевления, всей глубины народного патриотизма, всего величия народного терпения и всей мощи народного гнева. Народу, воодушевленному ложным порывом, который зародили жирондисты, было суждено перед достижением победы пройти гораздо более тяжелый, несравненно более опасный и значительно более кровавый путь, чем тот, на который звал его Неподкупный. Но народ этот путь прошел и победу достиг!
Война была объявлена 20 апреля 1792 года. Провозглашая войну австрийскому императору, Законодательное собрание приветствовало фразу оратора крайней левой Мерлена из Тионвилля: «Вотируем войну государям и мир народам».
Итак, война началась! Робеспьеру и его единомышленникам не удалось предотвратить ее слишком быстрый приход. Но раз дело сделано, не время жалеть о прошедшем. И теперь Неподкупный обращает всю свою энергию на воодушевление народа к мужественной борьбе с неприятелем, к достижению быстрой и полной победы. Теперь волею обстоятельств план был изменен: раз не удалось сокрушить врага внутреннего до столкновения с врагом внешним — оставалось мобилизовать все силы против коалиции, грудью защитить свободу и затем повести революцию по пути к республике!