Глава XIII Война объявлена. Разгром Гольдони и Кьяри

Глава XIII

Война объявлена. Разгром Гольдони и Кьяри

По своему характеру и по привычке, без всякой цели, я постоянно обдумывал стихи; поэтому не удивительно, что размышлял я и о литературном упадке нашей эпохи и о порче, наведенной на итальянский театр. Я сложил для нашей шуточной Академии небольшую поэму на тосканском языке, озаглавленную «Тартана пагубных влияний»[25], отточенную по стилю, подражающую старым образцам, в особенности знаменитому Пульчи[26]. Я представил в этой поэме, как тартана с грузом чумы вошла в порт Венеции и повсеместно распространила зловредное влияние, вызывающее помутнение умов у жителей. Древний флорентийский поэт, тёмный и сегодня забытый, по имени Бурчиелло[27] был капитаном тартаны. Он сделал венецианцам предсказания, которые легче объяснить, чем предсказания Нострадамуса. Он предсказал успех плохих произведений, появление большого количества сценических снадобий, заимствованных из зарубежной литературы, варварское использование разрушительных теорий в драматическом искусстве. Популярные адвокаты, эмансипированные женщины, а также модные поэты получили лишь лёгкие удары тростью, но Гольдони и Кьяри были объявлены капитаном Бурчиелло бичами заразы.

Академики Гранеллески весьма одобрили «Тартану», и я передал ее нашему ученому собрату Даниэлю Фарсетти, который попросил у меня рукопись. Конечно, я не предполагал, что шутка наделает шума в Венеции. Общественный переполох показался мне чрезмерным, Гольдони – слишком мастером своего дела, и я ожидал только лёгких аплодисментов от нескольких умных людей со строгим вкусом. Даниэль Фарсетти тем не менее, не сообщив мне о своем плане, послал рукопись «Тартаны» в Париж, где её напечатали. Типографские экземпляры прибыли в Венецию утром и оказались к двум часам распространёнными по всему городу, перелистывались, читались вслух в кафе. Я стал предметом оживленных споров. Некоторые яростно ополчались против меня, другие одобряли, смеялись над шутливыми предсказаниями Бурчиелло. Гольдони, помимо своей драматической плодовитости, располагал в своём организме каким-то мочегонным, под воздействием которого производил ежедневный дождь небольших поэм, песен, экспромтов, растекавшихся мутными и пошлыми ручьями, как из плохой прачечной. По случаю возвращения ректора Бергамо[28] он опубликовал сатирические терцеты, чтобы опровергнуть Бурчиелло и «Тартану». Введенный гневом в заблуждение, он назвал мою книжонку пеной, змеиной слизью, собачьим воем, невыносимой чушью. Он соизволил сравнить меня с завистником, беднягой, который тщетно ищет удачи, и наградил другими куртуазными выражениями. Между тем известный критик Лами в флорентийской газете расхвалил «Тартану», цитируя многочисленные фрагменты из неё. Ученый отец Калогера, издававший свой журнал итальянских записок, адресовал мне в своём ежемесячном мемуаре лестное одобрение, поощряя и дальше преследовать разрушителей нашего прекрасного языка. Моя поэма была востребована, её экземпляры стали большой редкостью; публика сначала колебалась, а затем как будто электрический ток прошел через Венецию – о ней дискутировали, как будто это происходило в древних Афинах. Я никогда не помышлял вызвать серьёзную битву, но оказался втянут в неё помимо своей воли. Гранеллески приказали мне ответить либо признать поражение от терцет Гольдони, так что я ответил, с ещё большим упорством и силой. Гольдони и Кьяри немедленно напали на меня в своём театре в прологах к своим пьесам. Эта игра раззадорила меня, была объявлена война, и два мои оппонента, которые воображали уже лёгкую победу над никому неизвестным противником, слишком поздно раскаялись в своих безрассудных провокациях.

Одна из стрел, которые Гольдони посылал мне ежедневно, содержала два стиха, неплохо скроенных, в которых он заявил: «Тот, кто критикует без оснований и не поддерживает своих предложений аргументами, поступает подобно собаке, что лает на Луну». Я в ответ написал стихотворение, озаглавленное «Предложение и Аргумент». В этой брошюре я вообразил, будто наша академия Гранеллески встретилась в один из прекрасных дней Карнавала за обедом в гостинице Пеллегрино, из окон которой открывается вид на площадь Сан Марко. Глядя с высоты балкона на переодетых людей, наши академики видят проходящую маску с четырьмя разными лицами. Монстр входит в гостиницу и, заметив меня, хочет бежать, но я прошу его остаться, говоря, что моя «Тартана» выдвинула предложение, которое я сегодня поддержу требуемыми аргументами. В монстре с четырьмя лицами подразумевался Театр Гольдони. Я вступал в персонифицированный диалог с упомянутым театром.

Я указывал своему оппоненту, что он заслужил свои первые успехи и заработал свою репутацию, дебютируя с действительно итальянскими комедиями, в сопровождении характерных персонажей и импровизированных интермедий, но что вскоре, как неблагодарный сын, предал и разорил мать, исключив национальные персонажи, импровизацию и тосканский язык.

Мое второе предложение, поддержанное аргументами, было таким: «После разрушения комедии дель-Арте, которая составляла честь нашего театра и принадлежала исключительно Италии, вы заменили её слезливой и беспородной драмой, противной гению нашей страны».

Третье предложение: «Вы выдвигаете как лучший и самый правильный этот слезливый жанр, который, наоборот, не базируется ни на каких правилах или традициях. Когда вы пишете комедию – произведение, где больше всего нужны стиль и чистота, – вы используете диалекты Кьоджи или Мурано, языки варварские, мало известные и полные вульгаризмов, что входит в противоречие с вашей претензией реформировать и упорядочить наш театр. Вы не предлагаете душе ничего, кроме этих диалектов, и, говоря о возвышении комедии, вы её принижаете, вы тащите её в трактиры, притоны, кафе, рисуете картины, исполненные правды низкой и вульгарной».

Четвертое предложение, поддержанное аргументами: «Покидая притоны и перекрестки, вы ведете нас в ложный мир, мир рыданий, где говорят напыщенно, волнуются неестественными страстями, которым ни один зритель не находит отзвука в своём сердце; вы используете мартеллианский стих[29], пригодный лишь для трагических героев, и вкладываете этот торжественный ритм в уста бедных буржуа, носящих бриджи и башмаки с пряжками, что утомляет и производит впечатление ужасного несоответствия».

Пятое предложение, самое полное из всех в отношении аргументации: «Характерные персонажи нашей национальной комедии были вытеснены из вашего репертуара под тем предлогом, что у них нет благородства, скромности и благопристойности, но вы ввели на их место эти отвратительные лица! Да ваши персонажи во сто крат менее благородны! Они наносят больший ущерб порядочности и скромности! Ваш театр – это рассадник сквернословия, грубых двусмысленностей, вредных правил и пагубных чувств, которые протаскивают разврат под покровом сентиментальности и со слезами на глазах просят прощения за слащавый порок».

Шестое предложение, основанное на очевидных фактах: «Ваши пошлые жанровые пьесы, написанные на диалекте, – вашего собственного изобретения, в то время как ваша комедия, слезливая и, так сказать, правильная, полностью заимствована из иностранных творений, поэтому то, что вы выдаёте за новое, – из старейшего в мире. Италия, у которой есть свой собственный театр, не поставляет больше идей для других стран, и ей не остаётся более ничего другого, как жить за счет своих соседей, что отодвигает её в последние среди наций ряды в области литературы».

Седьмое предложение: «Поддерживая свою работу, вы представили амбициозную теорию, в рамках которой вы злоупотребляете именем Мольера, чтобы навязать всем молчание и уважение; но, говоря о Мольере, вы следуете по стопам третьеразрядных его эпигонов и представляете нам пьесы, которые повергли бы в ужас этого великого поэта, которые и сам Детуш не осмелился бы одобрить[30]».

Четырехликий монстр отстаивал свои лучшие достижения. Его четыре челюсти открывались одновременно, чтобы осыпать меня оскорблениями и гордо гримасничать, но на его животе можно было видеть пятый рот, из которого раздавался голос совести, и этот печальный глас плакал, признавая, что я был прав. Моя брошюра о Предложении и Аргументе только разозлила противника. Аббат Кьяри и Гольдони удвоили свои сатирические выпады против меня, и, поскольку их прологи повторялись каждый вечер перед двумя тысячами человек в двух театрах, Сан-Сальваторе и Сан-Джованни-Кризостомо, их удары разили сильнее, чем мои. Вместо того чтобы нападать на меня одного, они насмехались над всей академией Гранеллески и рекрутировали каждый раз сотни распространителей своих идей. Они имели глупость насмехаться над чистым тосканским языком и выступали за использование вульгарных диалектов, что поразило всех мало-мальски образованных людей; между тем народ шел толпой в их театр и их эпиграммы очень забавляли партер.

В то время существовала бесподобная труппа превосходных актеров, не оценённая по заслугам: это была компания Сакки. Глава труппы, старый Сакки, игравший отлично Труффальдино, Фьорилли, неаполитанец, полный огня и юмора, исполнявший роли Тартальи; Дзанони, в амплуа Бригеллы, и венецианец Дербес – неподражаемый Панталоне. Эти четыре актера, придерживаясь задуманной канвы, импровизировали одновременно на сцене самые комические фарсы и были способны вызывать самые непосредственные отклики и взрывы смеха. Никогда наша национальная комедия дель-Арте не была в лучших руках, чем эти. Эти бедные люди когда-то играли в зале Сан-Самуэле. Появление Кьяри и Гольдони и мода на слезливый жанр разорили их театр, так что им пришлось эмигрировать, чтобы искать успеха в Португалии. В результате землетрясения Лиссабон оказался в руинах. Труппа в слезах вернулась в Венецию, как раз в разгар моей распри с Гольдони. Я послал стихи Сакки, поздравив с возвращением и попросив его возвратить в свою страну национальную комедию. Между тем Гольдони в очередном прологе направил мне вызов – представить, наконец, какую-нибудь пьесу. Наши Гранеллески, прибежав в поту в академию, заявили мне, что честь нашего сообщества задета этой провокацией. Больше не было пути к отступлению; абсолютно необходимо было ответить, причем иным способом, чем брошюры и аргументы. От меня ждали попытки. Прибытие Сакки и его превосходной труппы предоставило мне уникальную возможность. Я должен был смутить самозванцев, против которых ополчился. Четырёх дней оказалось мне достаточно, чтобы написать аллегорическую сказку на сюжет литературной ссоры, волновавшей публику. Я знал, к кому обращаюсь: у венецианца прекрасный вкус. Гольдони усыпил это поэтическое чувство, искажая наш национальный характер; необходимо было разбудить его. Я смело заявил, что моя пьеса будет детской сказкой. Вот её сюжет: Тарталья, одна из классических масок комедии дель-Арте, которая представляет персонифицированно народ, – сын короля бубен. Бедный молодой человек умирает от скуки и тоски, сраженный слезливыми драмами, надоевшими переводами, отравлен самозванцами и отупел из-за разговоров на вульгарных диалектах. Он забыл свой родной язык. Хроническая летаргия держит его в постоянной дремоте. Единственные признаки жизни, которые он ещё проявляет, – это зевота, вздохи и слезы. Король бубен Труффальдино в отчаянии, советуется со своим министром Панталоне и его ближайшими советниками Бригеллой, Леандро и т. д. Одни предлагают администрат опия, другие – вливание мартеллианских стихов; кто-то – экстракт модных теорий или трагикомический отвар; но Коломбина уверена, что все эти ужасные специфические средства лишь усилят летаргию. Спрашивают оракул, и божество отвечает, что принц вылечится, когда удастся заставить его засмеяться. Король открывает перед народом двери своего дворца. Танцуют перед глазами больного, совершают тысячу безумств, пытаясь его развеселить, но он лишь вытягивает в изнеможении свои онемелые члены и опускает голову на грудь. Старая женщина, пользуясь предоставленным всем свободным доступом во дворец, подходит к фонтану. Панталоне и Бригелла начинают дразнить эту женщину, донимая ее своими шутками. Старуха поднимает палку, чтобы побить злых шутников, но падает навзничь и разбивает свой кувшин. Падая, она задирает ноги, сын короля разражается смехом и внезапно полностью выздоравливает. Между тем старуха, которая была не кем иным, как злой Феей Морганой, поднимается и в ярости бросает страшное проклятие: «Принц, – говорит она, – излечился от своей летаргии. Слезливые драмы, переводы, катастрофические теории и самозванство не имеют больше влияния на него, его ум свободен от ядов, но сердце его будет больным и он не будет больше знать отдыха, пока не овладеет тремя золотыми апельсинами. Потому что его будет пожирать любовь к этим трем апельсинам!» – «Ну что ж, – отвечает Панталоне, – отправимся на поиски трех апельсинов». И после этого аллегорического пролога начиналась настоящая бабушкина сказка, в которой феерии, поэтические ребячества и игра воображения мешались с намеками, из которых одни злые – против Кьяри и Гольдони, другие сентиментальные – об упадке национальной комедии и неблагодарности публики к Сакки и его компании. Когда я дал прочесть этот проект в Гранеллески, академиков одолел страх. Они отговаривали меня представлять эту шутку, которая неизбежно будет освистана. Поставить её означало столь грубо задеть привычки и вкусы партера, что разгром казался неизбежным; но я доверял Сакки, Дербесу, Фьорилли и Дзанони, очаровательным актерам, одаренным гением комического в редкой степени. Я не хотел отступать. Однажды утром афиша объявила об открытии Театра Сан-Самуэле и возвращении импровизированной комедии феерической пьесой «Любовь к трем апельсинам».

Наша академия, напуганная моей неосторожностью, не смела идти на представление. С первой сцены публика, с жадностью следящая за всеми намеками, показывала некоторые признаки удовольствия. Четыре характерные маски, особенно Труффальдино и Панталоне, проявляли живость, изящество и невероятный блеск. Сакки, действительно тронутый, был счастлив, и благодарил партер тоном упрёка так уморительно, что его горести были оплачены бешеными аплодисментами. Я должен был принять объятия Гранеллесков и самого Архигранеллоне.

Гольдони и аббат Кьяри, скорее разозлённые, чем удивлённые, обрушились на меня с бранью в своих прологах, но было слишком поздно: удар был нанесен. «Нужно, – произнес актёр в театре Сан Сальваторе на следующий день, – нужно кое-что еще, кроме бабушкиных волшебных сказок, чтобы быть поэтом; нужны комедии, а не детские сказки». Однако публика хорошо прочувствовала, что в детской сказке было больше поэзии, чем в слезливых картинах трагикомической драмы. Враждебная партия оказалась мертва раньше, чем осознала эту пагубную правду. Вся Венеция хотела увидеть новую пьесу, и теперь, следовательно, клевета, рассуждения и аргументы были бесполезны. Увидев меня, выскочку, внезапно в положении, когда единственным способом урегулировать спор явился опыт, где единственным высшим судьёй была публика и единственный законный приговор – успех, Гольдони и Кьяри задрожали. Еще один опыт, и этот вопрос мог бы быть решен.[31]

Чудо было завершено моей второй пьесой. «Ворон» – сказка, посвященная детям, большим и малым, и украшенная характерными интермедиями для исцеления ипохондриков, следовала сразу за «Любовью к трем апельсинам». Эта пьеса была представлена двадцать раз подряд при огромном стечении зрителей. Это уже была не просто канва для импровизаций, как первая пьеса: я взял на себя труд написать её свободным стихом и наметить сюжет импровизированных сцен. Мои четыре маски превзошли сами себя в веселье. Газеты изволили серьезно рассмотреть это произведение и отметить наличие плана, а также моральной цели.

Поскольку железо было горячо, надо было его ковать. Моя третья сказка «Король-олень» была встречена с ещё большим одобрением, чем две предыдущие. В ней находили философские намеки и скрытый смысл, адресованные королям, чего сам я не обнаруживал; такова была теперь уверенность в глубине моего ума! Я узнал из публичных выступлений, что поставил перед глазами монархов мира истинную картину их слабостей, из которой они должны извлечь важные уроки.

Мои противники не обладали таким добросердечием. В гневе они надрывали глотки, твердя, что успех моих пьес основан на феерии, на театральных эффектах, превращениях и использовании театральных машин и ни в малейшей степени не на достоинствах стиля, версификации, интересном сюжете, моральных устремлениях или каких-то удачных аллегориях. Итак, я решил написать пьесу, лишенную этого театрального реквизита и машинерии, которым приписывали мой успех. Моя комедия «Турандот», полностью лишенная оптических иллюзий, успешно ответила на эти атаки, и молчание моих врагов было красноречивым признанием их поражения. «Турандот» – моё наиболее тщательно написанное творение, то, которое я считаю лучшим. Я могу сказать это без особого тщеславия, поскольку заслуга здесь принадлежит очаровательной персидской сказке, откуда я взял сюжет. Сакки и его комическая труппа прилепились ко мне и смотрели на меня как на Бога. Со своей стороны, я относился к ним очень по-дружески. Прежнее увлечение творениями Гольдони и Кьяри существенно снизилось. Уменьшилась выручка в Сан-Сальваторе и в Сан-Джиованни Кризостомо, в то время как в Сан-Самуэле каждый вечер все места были заполнены. Эти факты говорили сами за себя. Вскоре дезертирство стало неудержимым. Грубые драмы Кьяри игрались в пустом зале. Актеры, разочарованные, просили для прокорма сказок и феерических комедий. Бедный Кьяри не знал, что делать. Он покинул своё место и отправился в Америку, справедливо полагая, что Труффальдино и Панталоне не последуют за ним так далеко. Гольдони сопротивлялся дольше. Он смог бы, без сомнения, разделить со мной популярность, отказавшись от своих жалких схем, но его самолюбие слишком бы пострадало, перейди он на жанр, который так резко критиковал. Он потерял уверенность в себе и покинул Венецию, направившись в Париж, где итальянский театр приходил в упадок. Он его там и прикончил. Я один остался владеть территорией. Труппа Сакки, оказавшись востребованной, стала первой, самой богатой и самой любимой из трех комических трупп, и предоставляю вам судить, стал ли я самым обожаемым, ласкаемым, ублажаемым актёрами, молодыми и старыми, актрисами, прекрасными и уродливыми; но что я говорю? уродливых среди них не было.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.