Глава IV. Разгром

Глава IV. Разгром

Медлительность Хмельницкого. – Сейм. – Посылка комиссаров. – Польское войско и польские паны. – Разгром шляхты под Пилявою. – Осада Львова. – Недовольство черни. – Осада Замостья. – Разговоры на сейме. – Избрание Яна Казимира. – Первые шаги нового короля. – Универсал Хмельницкого. – Въезд в Киев. – На вершине славы. – Решимость “кончать ляхов”. – Сношения с Москвою. – Переговоры с польскими комиссарами. – Поздно! – Война за веру и народ. – Больше дипломат, чем строитель

Так стремительно разгоралось пламя восстания, пока Богдан Хмельницкий стоял под Белой Церковью и вел разные дипломатические переговоры. Он отправил, как мы говорили, депутацию на сейм, приглашал к себе Киселя для переговоров, вел переписку с пограничными московскими воеводами. Он согласен был, по-видимому, идти на мировую с поляками. Но не без его, конечно, ведома и даже не без его согласия разносили во все стороны южнорусской земли пламя восстания казацкие и холопские загоны. Нужно было воспользоваться моментом, нагнать страх на панов, пока они еще не успели прийти в себя и собраться вокруг удалого воина, хотя бы такого, как Вишневецкий, разорить их поместья, показать им воочию все их бессилие и тем вынудить на такое соглашение, какое было бы наивыгоднее для казаков. Неистовства же народа никоим образом не падали на него лично; все это было делом рук разных Кривоносое, Ганжей и им подобных, в то время, как с польской стороны Вишневецкий, например, лично распоряжался казнями и придумывал всевозможные муки. В таком виде он представлял дело в Варшаве и медлил с военными действиями, хотя и приготавливался к ним, выжидая, какой ответ от сейма привезут казацкие депутаты.

В Польше наступило тревожное время безвластия. Владислав умер, не оставив наследника. Предстояли выборы нового короля. В стране, где каждый великопоместный магнат мог питать тщеславные мысли о королевском сане, такой момент был далеко не безопасен для всего государства. Но собравшийся теперь в Варшаве сейм только выслушал извещение о смерти короля и занялся главным образом обсуждением вопроса о подавлении казацкого мятежа. Первым делом решено было послать против мятежников войско, для чего набрать из провинций 36 тысяч человек в виде земского ополчения. На беду, государственная казна оказалась пуста, в ней, как доложил сейму министр финансов, было всего 76 тысяч злотых; из русских провинций поступление доходов за всеобщим разорением прекратилось, да и из самой короны (Польши) значительно уменьшилось. На этот раз, следовательно, паны не могли даже откупиться от татарской орды, помогавшей казакам. Решено было нанимать в войско преимущественно шляхтичей и чужеземцев, хлопов же избегать, так как на их верность нельзя было положиться. Во главе ополчения поставили трех предводителей: Заславского, Конецпольского и Остророга. Паны опасались диктатуры, кажется, больше, чем казацкого разгрома; они побоялись вручить предводительство Иеремии Вишневецкому, несмотря на все его военные заслуги и популярность, какой он пользовался среди войска; побоялись, быть может, именно вследствие этих его достоинств, хотя он был, бесспорно, самый подходящий человек для роли полководца.

Вопрос же, чем вызвано народное волнение, сейм стал обсуждать уже после того, как порешил подавить его силой. Призвали казацких депутатов. Они дали объяснения, известные нам по инструкции и письму Хмельницкого. Между панами возникло разногласие. Одни стояли за беспощадное подавление восстания, не входя в рассмотрение причин, вызвавших его. Другие были благоразумнее и говорили:

“Не надо бранить казаков за то, что они якшаются с татарами; можно обратиться к самому аду, лишь бы избавиться от такого рабства и утеснения, какое они терпели~ Казацкий комиссар был поляк, полковники – поляки, гарнизоны на Запорожье состояли постоянно из поляков~ Можно бы и суд установить для тех, которые вздумали бы обижать и притеснять казаков~ Я советую, чтобы казаки были удовлетворены во всем”.

Радзивилл находил, что причиною бури “были грехи наши да угнетение убогих”. Кисель предлагал покончить миром с казаками. Даже между духовными сенаторами были такие, которые предлагали даровать казакам амнистию, восстановить казацкие вольности и устранить ненавистного казакам Вишневецкого от предводительства коронным войском. Бурю негодования вызвало разоблачение каких-то таинственных сношений между покойным королем и казаками и желание казаков, чтобы паны стали простой шляхтой, а король был один главою над всеми. Канцлера Оссолинского называли изменником; раздавались требования исследовать все дело судебным порядком. Прения принимали дурной для казаков оборот; партия Вишневецкого легко могла восторжествовать, если бы Оссолинскому, умевшему выходить сухим из воды, не удалось и на этот раз успокоить расходившихся панов. В конце концов решено было, прежде чем начинать военные действия против казаков, послать к ним комиссаров и попытаться покончить дело миром. Казацким же депутатам вручили от всего сейма письменный ответ такого рода:

“Нет надобности объяснять вам вашего поступка: вы сами знаете, что поступили против присяги Богу, против всех христианских обязанностей, когда осмелились поднять саблю на христиан, соединившись с неверными и пользуясь малочисленностью и неустройством Речи Посполитой. Хотя, с милостию Божией, Речь Посполитая могла бы отомстить вам, и, верно, Бог сам благословил бы нас на то, но, не желая более проливать крови христианской, Речь Посполитая склоняется на ваши униженные просьбы: вам назначают комиссаров из людей знатных и не отказывают вам в прощении, однако требуют, чтобы вы прежде отпустили всех пленников, обратили бы внимание на предводителей своевольных шаек, которые нападают на шляхетские дома, и представили их перед панами комиссарами, разорвали бы заключенный с татарами союз и впредь не имели бы никакого отношения с погаными. Тогда ожидайте комиссаров”.

Между тем на Руси разнесся слух, будто бы поляки посадили на кол казацких депутатов. Мирное соглашение казалось невозможным. Кривонос громил панов на Волыни, и сам Хмельницкий, сняв свой обоз, двинулся вперед. Но на пути он встретил казацких депутатов, а затем и посланцев Киселя, ехавших для мирных переговоров. Хмельницкий остановился. Ответ сейма не мог, однако, удовлетворить казаков: в нем ничего не говорилось, примут ли паны при переговорах во внимание требования казаков. Посланцы же Киселя привезли лист, писанный от имени комиссаров, и того менее еще успокоительный: о правах казаков снова не было ни слова, а вместе с тем от них требовали удаления татар и возвращения полякам взятого в бою оружия, казни предводителей загонов, то есть от казаков требовали, чтобы они, лишив себя союзников и оружия, предались на полную волю поляков. В лагере Хмельницкого поднялся ропот; его самого стали подозревать в потачке панам. При таких условиях мир, конечно, был немыслим. Миротворец Кисель так даже и не добрался до лагеря Тамерлана, как он называл Хмельницкого. Столь же безуспешно было и посредничество киевского митрополита Сильвестра Коссова. Может быть, Хмельницкий и искренне говорил ему, что сам он готов миром покончить распрю, но что общая рада не соглашается. Вообще, при первых же переговорах обнаружилось глубокое заблуждение польских панов относительно истинного характера восстания; они не прочь были удовлетворить разными подачками казацкую старшину, но совершенно игнорировали народ, а между тем восставшая чернь представляла силу, которой вынужден был подчиняться в решительных случаях даже сам казацкий батько.

Итак, военные действия снова должны были открыться. За эти несколько месяцев выжидания восстание сделало громадные успехи. Весь край к югу от реки Случ был в руках мятежников, и казаки действительно могли говорить, как поется в думе: “Отак, ляше: по Случ наше”. Хмельницкий успел перенести театр военных действий в самый центр русской земли, откуда к нему беспрестанно стекался со всех сторон народ и где он был обеспечен продовольствием. Он собрал большое войско и мог дать хоть какое-нибудь устройство этим беглым толпам, не имевшим даже оружия. Поляки также не теряли даром времени. Они выставили против казаков войско, состоявшее из земского ополчения и панских команд. Но несогласия между панами, обнаружившиеся на сейме, и тут произвели раскол. Вишневецкий не хотел подчиниться триумвирату из Заславского, Конецпольского и Остророга и стал отдельным лагерем под Константиновым. Действительно, это был постыдный триумвират. Хмельницкий потешался над ним и называл Заславского перыною за его изнеженность, Конецпольского – дытыною ввиду его молодости и неопытности, Остророга – латыною за его ученость. Многие паны переходили со своими командами из главного лагеря к Вишневецкому, выражая явное нежелание находиться под начальством “перыны” – Заславского. Только приближение грозного врага заставило помириться гордых магнатов, и главный польский лагерь передвинулся также к Константинову. Любопытно, что, выступая в поход на защиту своих панских прав, польские паны как бы сговорились явиться перед взбунтовавшимися сермяжными хлопами во всей роскоши и блеске своего богатства. Они, по-видимому, думали, что им не придется даже сражаться, что один их театрально-величественный вид, все эти панские побрякушки тотчас же снова загипнотизируют хлопа, проснувшегося от тяжелого сна~

“Шляхта, – рассказывает поляк, – выступила в поход с такою пышностью, на какую только могла собраться после многолетнего мира. Добыли паны из скарбовень богатейшее оружие, оделись в рыси и соболя, забрали пурпурные раззолоченные рыдваны и полные дорогих одежд, серебра, золота, драгоценностей, обоев скарбовые возы, а было много таких товарищей (товарищем назывался рядовой шляхтич), которые, чтобы сравняться с другими, продали последнее имущество. Так явилось под стенами Львова (во время передвижения на Украину) сорок тысяч шляхты, снарядившейся как бы на свадебное торжество. Мигали в толпе протканные серебром шелки, бархаты, золотые пояса, серебряные панцири и шлемы; шумели на всадниках сокольи крылья, колыхались бриллиантовые кисти, а пышные кони в позолоченной упряжи, в шелковых сетках выступали на серебряных подковах~ Войско шло на Украину, как на коронацию. Двести тысяч слуг в легком вооружении сопровождали бесчисленные панские возы и кареты. Хотели показать взбунтованным хлопам, что это идут паны; шляхта похвалялась, что будет воевать с хлопами не саблей, а нагайкой”.

Вся эта роскошь располагала не к войне, а к непрерывному пированию. Паны проводили время в кутежах; за ними тянулось и наемное войско. Взятое вперед жалование было скоро промотано; жолнеры стали добывать себе пропитание обычным своим манером – грабежом. “Королевские и шляхетские села, – писал львовский архиепископ, – опустошены до крайности, доведены до голода; люди не в силах терпеть и разбегаются куда глаза глядят”.

Паны пировали, а Хмельницкий поджидал орду на помощь. Чтобы еще больше усыпить врага, он снова возобновил переговоры с Заславским и просил его уладить несогласие, возникшее между казаками и Речью Посполитой. Такое предложение льстило великому магнату и вызывало раздор среди польских военачальников. Заславский собрал военный совет. Кисель, также присоединившийся к польскому лагерю, на вопрос, что делать, отвечал:

“Воевать, но не сражаться; медлительною проволочкою времени мы можем достигнуть вернейшей победы и прочнейшего мира”.

Пан Цехлинский поддерживал Киселя:

“Нам следует советом, а не оружием, – говорил он, – отклонить и сокрушить замыслы мятежников”.

Вишневецкий твердил свое:

“Это просто мечты, а не рассуждения, – возражал он миротворцам, – уверяю вас, начатое дело может кончиться только гибелью одного из неприятелей”.

Спор решил Заславский своим в высшей степени характерным рассуждением:

“Победа в наших руках, это так, – сказал он, – но какая польза от победы? Если мы истребим казаков, то никто столько не потерпит, как я. Большая часть мятежников состоит из моих хлопов; для чего я буду губить своих собственных подданных, когда могу уладить спор с ними мирными средствами? Никогда я этого не сделаю! Тем хорошо так советовать, которые не имеют здесь маетностей; но я что буду делать, истребив их! Сам земли пахать не умею, а милостыни просить стыжусь”.

Вот он, один из сильнейших мотивов, почему паны так долго медлили с решительными средствами и старались уладить распрю миром. Кто же враг себе? А подавлять мятеж – это значит изводить собственное имущество своими же руками. Около двух недель продолжались переговоры. Наконец и Заславский убедился, что все это – хитрость Богдана, затягивавшего время в ожидании орды, и передвинул свой стан ближе к казакам, стоявшим под Пилявою. Начались “герцы”, стычки, но до боя всеми силами дело не доходило. Поляки увидели, что одними плетьми им не справиться; к тому же позиция у них оказалась неудобная, болотистая, изрезанная ярами. В лагере царила неурядица. Какой-то страх перед неминуемой бедой овладевал панами. Наконец крики: “Татары пришли, татары пришли!” – довершили все дело. Татары действительно пришли, но всего только четыре тысячи. В то время, когда казаки готовились к серьезной битве, польские военачальники решили тайком бежать, а власть передать Вишневецкому. Было, однако, уже поздно. В ночь с 22 на 23 сентября по лагерю распространилась скандальная весть, что предводителей уже нет и все воинство бросилось вслед за ними, точно панургово стадо. Поляки бежали, побросав оружие и все панские припасы на добычу врагам. По словам современников, казакам досталось до 120 тысяч возов с лошадьми, 80 пушек и примерно на 10 миллионов польских злотых всяких драгоценностей. Четыре дня праздновали победители, упиваясь припасенным панами вином, медом, пивом. А поляки бежали без оглядки до самого Львова. Едва ли кто-либо из них мог объяснить причину такого панического страха, охватившего панов после не менее же чрезмерной самонадеянности. В Польше подняли ропот против беглецов; требовали казни виновников неслыханного позора. Но кого казнить? Всех? Преступники остались безнаказанными по своей многочисленности. На сейме Радзивилл прямо говорил, что из-под Пилявец поляки “бежали ни от кого; ибо гордость, распутство, угнетение и мучение убогих людей, – вот те, которые нападали на них!” И затем заявил, что брошенные панами возы “были нагружены имуществом хлопов, а потому хлопам и достались”. Теперь перед Хмельницким открылись настежь двери в саму Польшу. Варшава и Краков были в страхе. Лишенные войска, они едва ли устояли бы при быстром натиске со стороны казаков. Но к чему бы привел полный разгром Польши? Речь Посполитая была еще сильна, и она собралась бы с силами, чтобы отстоять свое существование. Ведь не мог же казацкий Тамерлан рассчитывать, чтобы кичливые паны посадили его на вакантный королевский престол как победителя! На этот престол было много претендентов, в том числе и московский царь Алексей Михайлович. Против посягательств Хмельницкого на Польшу восстали бы не только в Западной Европе, где папа в случае надобности не затруднился бы объявить даже крестовый поход против новой угрозы для католического мира, но и в Москве, которая не прочь была воспользоваться в своих интересах внутренними раздорами соседнего королевства, своего исконного врага. Недавно еще разгромленная поляками, Москва не хотела воевать; она надеялась достигнуть своей цели мирным путем, через избрание на польский престол самого царя или царевича. В этом смысле и велись переговоры. Понятно поэтому, что московское правительство не только отказывало до поры до времени в своей поддержке казакам, но скорее даже было на стороне поляков. Стоило только вкритическую минуту панам предложить польскую корону царю, и московское оружие обратилось бы против беспокойной казатчины. Хмельницкий был не только хороший воин, но и вообще человек “великих способностей”, как писал о нем Остророг. Как ни манила вперед перспектива полного разгрома перетрусивших панов, он остановился. Нужно было предоставить панам возможность к отступлению, возможность обратиться к мирным средствам, чтобы покончить братоубийственную воину. Лучшим исходом Хмельницкий считал (и то немного позже) основание южнорусского удельного княжества. Но при нежелании Москвы поддержать казаков такое княжество в ту пору было мыслимо только в союзе с поляками. Поэтому не следовало делать из них непримиримых врагов, и мы видим, что Хмельницкий как бы отказывается пользоваться своими победами. Эта тактика была, конечно, также рискованна и, кроме того, постоянно приводила его в столкновение с массой, которая не заглядывала в далекое будущее и увлекалась минутой успеха.

Так и после Пилявецкой победы Хмельницкий колебался, хотел возвратиться на Украину, послать депутатов на сейм и выжидать избрания короля. Быть может, в этот именно момент следовало действовать решительно и не выжидать в степях Украины, а подписать под стенами Варшавы с оружием в руках мирный договор. Масса действительно рвалась за Вислу и увлекала его. Хмельницкому пришлось уступить раде; но он был против опустошения Польши и решил сдерживать своих казаков даже обманом и хитростью. Некоторых полковников он разослал с отрядами по Волыни и Полесью с поручением очистить русскую землю от ляхов, остальное же войско повел к Львову и осадил его. Жители города решились сопротивляться и приготовились к осаде. Почин в этом деле сделала некая шляхтянка Катерина Слоневская. Она принесла на сходку свое имущество и обратилась к Вишневецкому с горячей мольбой стать во главе ополчения и спасти отечество. Энтузиазм овладел всеми собравшимися. Вишневецкий был избран единогласно полководцем. На собранные пожертвования он нанял жолнеров, сколько можно было найти желающих в городе; сам же отправился в Варшаву, где должен был собраться сейм для избрания короля, а защиту города возложил на испытанного генерала Артишевского. Хмельницкому жаль было громить Львов, эту столицу древнерусского княжества. После довольно продолжительной осады он взял с жителей выкуп в 200 тысяч червонных злотых и хотел было отступить в Украину, но казацкая чернь во главе с Чернотою возроптала и кричала одно: “Пане гетмане, веди на Польшу!” Волей-неволей Хмельницкому пришлось повиноваться. Казаки осадили сильный и почти неприступный замок Замостье, где Вишневецким оставлен был хороший гарнизон и достаточно съестных припасов. Хмельницкий действовал и здесь медлительно, вызывая ропот и даже негодование массы. “Наш гетман так распился, – кричал Чернота, – что ни о чем не думает, и страх овладел им~ Пан гетман начал потакать полякам, ведет с ними тайные сношения и обманывает войско!” Подобного рода обвинения в потачке полякам раздавались, как видим, все громче и громче. Хмельницкий порешил наказать бушевавшую чернь, жадную на грабеж, но малоспособную к правильным военным действиям. Он поставил ее в передние ряды и повел на приступ. Нападение было неудачным, буяны сильно пострадали и присмирели. После этого казаки не возобновляли уже неприязненных действий.

Они взяли небольшой выкуп и стояли табором под Замостьем, выжидая решения сейма. На сейме Адам Кисель следующим образом обрисовал общее положение вещей:

“Ни один монарх на свете, – говорил он, – не может устоять против него (Хмельницкого). Мы потеряли все, он приобрел все. Когда выстрелит сотня наших немцев, они убьют одного. Когда выстрелит сотня казаков, они наверное попадут в 50 человек. Огнистый народ. Численность его велика: нам с ним не совладать. Легче было совладать, пока не повторилась победа. Теперь на наши силы нет больше надежды. Это такой тиран, которого надобно или терпеть, или прогнать, или умолить. Терпеть это – дело невыносимое и для Речи Посполитой постыдное. Чтобы прогнать неприятеля, на это нет сил у нас. А умилостивить его можно вот каким образом. Надобно как можно скорее выбрать такого человека, который бы разведал: почему первая комиссия была недействительна? А тут казаки познают короля, которого они все же боятся, тогда как Речь Посполитую презирают и ставят ни во что. Благоволите, господа, ведать, что для этих мужиков маестат республики не существует. “А що воно Рич Посполита? – говорят они. – Сами мы Рич Посполита, але король, ото в нас пан!”

Хотя некоторые из панов и негодовали на Киселя и видели в нем чуть ли не шпиона Хмельницкого, однако большинство в душе было согласно, что остается одно средство – умилостивить врага. Оно, это большинство, бледнело при одной мысли о возможности появления казаков под Варшавой и готовилось к бегству, так что на сейм внесено было предложение запретить панам вывозить свое имущество по Висле в Данциг, даже хлеб, под видом которого отправлялись разные вещи. Паны не понимали всей важности переживаемого момента. Они много говорили и мало делали. В дневнике Радзивилла встречаются такие записи:

“Совещаются так, как будто в самое мирное время, совещаются для забавы. А неприятель находится сегодня уже только в 14 милях от Варшавы~ Одни советовали, как бы идти навстречу неприятелю, другие – как бы оборонить переправу на Висле, третьи – как бы защищаться в Варшаве. Таковы были рассуждения, а самое дело обстояло так, что все живые укладывали свои “робы” в сундуки, шнуровали тюки; отправляли готовые возы; снастили шхуны и ялики. По улицам ни о чем больше нет речи, как о том, что паны собираются в путь”.

Несмотря на весь свой испуг, паны не решились все-таки вручить хотя бы временно безусловную власть Вишневецкому и не выбрали в короли мало-мальски способного человека. Вишневецкому поручили набирать войско и предводительствовать им, но за ним не признали даже гетманского достоинства, а на королевский престол посадили Яна Казимира, человека хилого телом и духом, получившего иезуитское воспитание и даже принадлежавшего к иезуитскому ордену. На избрание Казимира оказал громадное влияние Хмельницкий. Казацким депутатам было поручено прямо заявить сейму о желании казаков видеть именно его на польском престоле. Затем Хмельницкий отправил в Варшаву еще ксендза Мокрского с письмом к сеймовавшим панам, в котором оправдывал себя и взвалил всю вину на Вишневецкого и Конецпольского; кроме того, Мокрский должен был агитировать от имени казаков в пользу Казимира. Что побуждало Хмельницкого так упорно стоять за этого ничтожного иезуитского ученика, остается неизвестным. Между ними были сношения еще раньше и, вероятно, Казимир, не рассчитывавший на поддержку панов, пообещал исполнить все желания казацкого батьки. Он же добивался прощения “невольного прегрешения” (поднятого восстания), “неодобрения тех панов, которые всему злу причиной” (Вишневецкий, главным образом) и умиротворения казачества путем признания за ними всех тех вольностей и привилегий, о которых мы говорили выше. Хмельницкий признавал себя все еще “верным слугой Речи Посполитой”, но пощады, милости, даже просто справедливости от панов он, конечно, не мог ожидать. Другое дело король, им собственно посаженный на престол и имевший против себя большинство панов. Такой король будет у него в руках.

И действительно, первые шаги новоизбранного правителя были в высшей степени миролюбивы. Правда, он предписывал Хмельницкому немедленно отступить на Украину.

“Я избран, – писал он в своем приказе, – польским королем по единодушному согласию обоих народов, так как ты сам, Хмельницкий, требовал этого пламенно в некоторых письмах своих: и частных, и посланных в сенат. Признай же во мне верховного наместника великого Бога, не опустошай по-неприятельски областей польских и перестань разорять моих подданных. Отступи от Замостья; я желаю, чтобы это было первым доказательством твоего послушания~”

Но вслед за этим, когда Хмельницкий, повинуясь приказанию, снял свой табор и двинулся на Украину, его нагнал другой посланец и привез ему булаву и хоругвь. Важнее этих знаков отличия были следующие слова в королевском послании:

“Что касается междоусобия, которое, к сожалению, продолжается до сих пор, – писал король, – то мы сами теперь видим и соглашаемся с вами, что причины его те самые, которые вы изложили в письме вашем, а запорожское войско не виновато. Вы желаете, чтобы запорожское войско состояло под властью нашею, независимо от украинских старост; мы того же хотим и, уразумев от послов ваших ваше справедливое желание, желаем привести его в действие через комиссаров как можно лучше. Относительно унии мы также хотим удовлетворить просьбу вашу надлежащим образом”.

Таким образом, Хмельницкий вполне достиг своей цели. Если казаки, как говорил Кисель, действительно не хотели знать никакой Речи Посполитой и признавали одну только королевскую власть, то они имели теперь короля, готового плясать под их дудку. Но, увы, человек, готовый плясать по чьей бы то ни было дудке, не бывает годен ни на какое серьезное дело. Вручить власть в руки такого человека значит отнять у власти всякий нравственный смысл и превратить ее в нестерпимое насилие. Иезуитская дудка оказалась сильнее казацкой.

Оправданный и признанный королем, Хмельницкий распоряжается теперь как полновластный гетман. Он обращается с универсалом не только к народу, приказав загонам прекратить свои набеги, но и к дворянам, и говорит с ними, как человек, держащий в своих руках судьбу Польши.

“Желаю, – писал он, – чтобы, сообразно воле и приказанию его королевского величества, вы не замышляли ничего дурного против нашей греческой религии и против ваших подданных, но жили с ними в мире и содержали их в своей милости. А если, сохрани Боже, кто-нибудь, упрямый и злой, задумает проливать христианскую кровь и мучить убогих людей, то виновный нарушитель мира и спокойствия, установленного его королевским величеством, доведет Речь Посполитую до гибели”.

Может быть, этот универсал имел в виду опять-таки Вишневецкого, главного теперь Богданова ненавистника, от которого каждую минуту можно было ожидать новой кровавой расправы над хлопами; но Хмельницкий придал ему общий характер и оповещал всех панов, что если они будут относиться к своим хлопам по-прежнему, мир и спокойствие продлятся недолго. Отныне прежние отношения стали немыслимы. Отныне угнетенные и обиженные найдут себе заступника в лице человека, признанного самим королем. Будьте же осторожны! Иначе вы снова приведете свое отечество на край гибели. С другой стороны, этот универсал развязывал руки и всему “хлопству”: ему запрещено было составлять загоны и грабить панское добро, но в то же время гетман давал понять, что, в случае какого-нибудь насилия со стороны панов, хлопы могут действовать свободно; он уже заранее оправдывает их. И действительно, кровавые столкновения между панскими командами и хлопскими загонами не прекратились, несмотря на чрезвычайно любезный и миролюбивый обмен посланиями между иезуитом-королем и казаком-мятежником.

Из-под Замостья Хмельницкий направился в Киев. Въезд в древнерусскую столицу был настоящим триумфальным шествием победителя, у стен Св. Софии его встретил митрополит со всем клиром при звоне колоколов, пальбе из пушек, радостных восклицаниях народа; бурсаки из духовной коллегии пели сочиненные в честь него стихи, а иерусалимский патриарх Паисий произнес приветственную речь на латинском языке, в которой называл Хмельницкого “знаменитейшим князем”. Понятно, с каким восторгом встречал простой народ своего героя; рассказывают, что в церкви ему целовали ноги. Молва о нем разнеслась до отдаленнейших государств Западной Европы. Так, английский мятежник Кромвель прислал своему украинскому собрату грамоту на латинском языке, из которой уцелели только следующие заглавные слова:

“Богдан Хмельницкий, Божею милостию генералиссимус греко-восточной церкви, вождь всех казаков запорожских, гроза и искоренитель польского дворянства, покоритель крепостей, истребитель римского священства, гонитель язычников, антихриста и иудеев~”

Что писал Кромвель, остается неизвестным; но очевидно, культурный западник, вступивший в борьбу с правоправящими классами тогдашней Англии со шпагой в одной руке и Библией в другой, видел что-то родственное себе в малокультурном сыне диких степей. Хмельницкий находился тогда на вершине своей славы. Едва ли он когда мечтал о таком положении и, во всяком случае, нестремился к нему сознательно, не домогался его. Еще так недавно он отстранял от себя гетманское достоинство, а теперь его величают “знаменитейшим князем”! Разве он поднял меч с тою целью, чтобы искоренить польское дворянство, истребить римское священство, иудеев, наконец, самого антихриста? Нет, он принужден был взяться за меч, чтобы спасти свою голову. Но оказалось, что и целому народу надо было спасать свою голову, и он как человек “великих способностей” стал вождем своего народа. Эта страна, год-два тому назад цветущая и обильная “плодами земными”, а теперь представлявшая дымившуюся руину, этот народ, встречавший его как своего избавителя, наконец, эти речи патриарха, “святого отца”, ясно говорили ему, что дело идет уже вовсе не о спасении собственной головы. Рассказывают, что Хмельницкий в Киеве сильно переменился. То он грустил, постился, лежал по целому часу ниц перед образами и подолгу беседовал с Паисием и другими духовными особами; то вдруг, как бы неудовлетворенный благочестивыми беседами, призывал к себе колдуний и требовал от них, чтобы они своими чарами и заклинаниями раскрыли будущее; то, наконец, бросал тех и других, предавался пьянству в компании со своими испытанными товарищами, слагал “думы” про свои кровавые дела и пел их. В обращении с другими он был также неровен: то доступен и ласков, то горд и суров. Очевидно, в нем шла какая-то внутренняя работа. Он, несомненно, спас свою голову. Король и паны, в том числе даже непримиримый враг Вишневецкий, готовы были забыть все его сокрушительные деяния и осыпать почестями. Но за народом, боровшимся вместе с ним, польская шляхта по-прежнему не хотела признать никакого права на самобытное существование. Что же делать ему? Неужели он пойдет против народа? Паисий благословлял его на новую войну, советовал “кончать ляхов” и образовать самостоятельное, удельное княжество. Паисий отпустил ему все прегрешения и причастил его~ “Как же мне было, – говорит он польским комиссарам, – не послушать такого великого патриарха, головы нашей и гостя дорогого?” Хмельницкий решился продолжать войну за православную веру и за весь русский народ, чтобы “выбить его из лядской неволи”.

Пока польские комиссары, назначенные сеймом для переговоров с казаками, собирались в путь, Хмельницкий успел завязать сношения с татарами, турками, волохами, венграми и с Москвою. По мере того, как надежда быть избранным в польские короли слабела, Алексей Михайлович становился все суровее и суровее к полякам и ласковее к казакам. Раньше он решительно отклонял всякие предложения казаков, указывая на то, что у него с польским королем заключено “вечное докончание”. Теперь же он посылает к Хмельницкому гонца Унковского, который раздает казацкой старшине царское жалованье и говорит, что царь “жалует и милостиво похваляет” казаков, мало того, что царь даже готов принять их под свою высокую руку, “если, даст Бог, вы освободитесь от Польши и Литвы без нарушения мира”. “Да мы и теперь свободны, – отвечал на это Хмельницкий, – целовали мы крест служить верой и правдой королю Владиславу, а теперь в Польше и Литве выбран королем Ян-Казимир и коронован; однако нас Господь от них избавил. Короля мы не выбирали и креста ему не целовали, а они к нам о том не писали и не присылали, а потому мы свободны. Почему же теперь государю не помочь нам?” На такие речи Унковский отвечал только, что гетман говорит их, “не помня к себе царской милости”, как бы не понимая, что дело идет вовсе не о милостях, а о воссоединении разрозненного народа в одно политическое целое. Зато в переговорах с польскими панами московский посол Кунаков начинает явно наступательную политику. Дело начинается, как и обыкновенно бывает в международных сношениях, с мелочных придирок. Почему, говорит Кунаков, в расписании предстоявшей ему аудиенции у примаса и панов-рады не сказано, что про здоровье царя Алексея Михайловича они должны спрашивать стоя? На приеме не должен присутствовать римский легат, продолжает сурово выговаривать московский дьяк. “Даже помыслить непристойно и страшно”, как это паны-рады хотели в благодарственной грамоте московскому царю написать сперва имя своего новоизбранного короля, потом имя арцибискупа гнезненского и всех панов-рады, а потом уже имя московского царя с его полными титулами~ и т.д. Несколько позже уже сам царь Алексей Михайлович пишет в ответ Яну-Казимиру, извещавшему о своем избрании, что тот “непристойно” выхваляет умершего брата своего “великим светилом христианства, просветившим весь свет” и т.д., потому что существует “одно светило всему, праведное солнце – Христос”. Ясное дело, что Москва искала теперь предлога к разрыву “вечного” мира.

Наконец собрались в путь и польские комиссары. С большими затруднениями пробирались они по стране, все еще охваченной восстанием. Уже в пути они убедились, что из их миссии ничего не выйдет, и писали в Варшаву, чтобы там готовились к неизбежной воине. Хмельницкий поджидал их в Переяславле и устроил торжественную аудиенцию под открытым небом на площади на виду массы казаков и простого народа, толпившегося на улицах и крышах домов. Во главе комиссаров снова стоял Кисель, у которого, по меткому выражению казаков, “русские кости обросли польским мясом”. Он поднес Хмельницкому королевскую грамоту на гетманство и булаву; затем гетману вручили еще и красное знамя с изображением белого орла. По прочтении грамоты в толпе вдруг раздался голос:

“Зачем вы, ляхи, принесли нам эти цяцьки? Знаем мы вас; вы снова хотите нас в неволю прибрать!” За ним другой: “~Теперь вы нас уж не взнуздаете; не словами, а саблей разделаемся, если вздумаете. Пусть вам будет ваша Польша, а нам, казакам, пускай остается Украина~”

Хмельницкий осадил непрошеных ораторов, но сам не нашелся ничего сказать и пригласил комиссаров к себе на обед. Затем начались сами переговоры. Они велись с большими усилиями со стороны польских комиссаров, так как Хмельницкий и казаки явно не желали вступать ни в какие соглашения. От Хмельницкого требовали, чтобы он как верный подданный короля положил конец восстанию, не принимал под свое покровительство простых холопов, привел их в повиновение своим прежним панам и пришел к соглашению с комиссарами насчет будущего устройства казацкого войска. Но теперь Хмельницкий был, как мы знаем, уже не тот, что под Замостьем. Он не считал возможным мирное соглашение с поляками на основании предлагаемых ими условий, готовился к новой воине и потому относился чрезвычайно пренебрежительно к комиссарам. На докучливые просьбы последних он, не стесняясь, кричал:

“Завтра будет справа и расправа, потому что я теперь пьян... скажу вам коротко: из той комиссии ничего не выйдет; война должна начаться не позже, как через три или четыре недели; переверну вас всех, ляхов, вверх ногами и потопчу так, что будете под моими ногами, а напоследок отдам вас турецкому царю в неволю~” “Было время, – говорил он в другой раз, – вести переговоры со мною, когда Потоцкий гонял меня за Днепром, и на Днепре было время и после желтоводской, и после корсунской забавы, и после Пилявцев, и под Константиновым, и в последний раз под Замостьем, и когда я из Замостья шел шесть недель в Киев, а теперь уже не время; теперь я уже доказал то, о чем и не думал, докажу еще и то, что задумал. Выбью из польской неволи весь русский народ. Сначала я воевал за неправду и убытки, причиненные мне, теперь же буду воевать за нашу православную веру. И мне поможет в этом деле вся русская чернь по Люблин и Краков, а я от нее не отступлюсь, и будет у меня двести, триста тысяч своих воинов~ За границу войной не пойду~ Будет с меня Украины, Подолья и Волыни по Львов, Холм и Галич. А ставши над Вислою, скажу живущим дальше ляхам: “Сидите, ляхи! Молчите, ляхи!” И богачей, и князей туда загоню, а будут за Вислой кричать, я их и там найду~ На Украине не останется ни одного князя, ни одного шляхтича, а кто хочет с нами хлеб-соль делить, пусть повинуется войску запорожскому и короля не лягает”.

В речах казацкой старшины звучала непримиримая ненависть к шляхте. Сам Хмельницкий прямо говорил: “Короля почитаем, как государя, а шляхту и панов ненавидим до смерти и не будем им друзьями никогда!~” Ясное дело, что никакое соглашение не было мыслимо, и комиссары думали уже об одном: как бы им самим выбраться невредимыми из этого логовища рассвирепевшего Тамерлана. Однако при отправке Хмельницкий вручил им перемирные статьи, в которых требовал уничтожения унии на Руси, допуска киевского митрополита в сенат, запрета возобновлять разрушенные костелы, изгнания жидов, назначения на должности в пределах Руси исключительно лиц, исповедующих греческую религию, возвращения войску запорожскому по всей Украине прежних вольностей, подчинения казацкого гетмана непосредственно самому королю и так далее. “Согласились мы и на такое перемирие, – записали комиссары в своем дневнике, – лишь бы вырваться из рук тирана и предостеречь короля и Речь Посполитую да чтобы этим ненадежным перемирием задержать Хмельницкого у Днепра и вырвать у него пленников”. Понятно, обе стороны не придавали никакого значения этому соглашению и деятельно готовились к возобновлению войны. Поляки ясно видели свою цель: они хотели вернуть прежние порядки, прежнее господство над русским народом. Цель русских вначале была также вполне ясна: избавиться от панов-ляхов, низвергнуть режим экономический, религиозный и политический, поддерживаемый ими. Но теперь, когда режим этот был ниспровергнут, когда выступала на первый план положительная задача восстания, замечается большая путаница понятий даже в голове казацкого вождя. Он говорит об удельном княжестве, но нельзя сказать, что он борется действительно за осуществление этой идеи. Война вспыхивает снова и снова, потому что велик запас горючего материала с обеих сторон, велика национальная ненависть и ожесточение, – но из этих чувств не возникают, как известно, новые княжества и государства. На деле Хмельницкий заботился о “протекции”, а не об удельном княжестве и ищет ее то у московского царя, то у турецкого, то возвращается к польскому королю. Минутами роздыха он пользуется, чтобы вступить в дипломатические переговоры, а не для того, чтобы заложить новые положительные основы общества, которые сделали бы невозможным возвращение к старому порядку.