Бессмертие плоти и величие духа (вместо послесловия)
Бессмертие плоти и величие духа
(вместо послесловия)
Париж не изменился. Плас де Вож
по-прежнему, скажу тебе, квадратна.
Река не потекла еще обратно.
Бульвар Распай по-прежнему пригож.
Из нового — концерты за бесплатно
И башня, чтоб почувствовать — ты вошь.
Иосиф Бродский
Когда речь заходит о Генри Миллере, трудно устоять от двух искушений: начать пересказывать его жизненную «одиссею» и идентифицировать автора с его лирическим героем. В первом, как согласится читатель, здесь никакой необходимости нет (писатель сам рассказал «о времени и о себе» в заключающей этот сборник автобиографической книге «Моя жизнь и моя эпоха», не говоря уже о многих других произведениях, в которых особенно значителен элемент автобиографии); относительно второго…
Относительно второго — чрезмерной идентификации Генри Миллера-художника и Генри Миллера — персонажа вошедших в этот том сочинений в разных жанрах — от романов и повестей до новелл и эссе: внимательному читателю наверняка припомнится лукавое предостережение, делаемое самим прозаиком. Не раз и не два на страницах своих книг он заговорит о бесчисленных «я», составляющих его духовный мир. А духовный мир этот и, в еще большей мере, новаторство его художественного воплощения, по большому счету, в рекомендациях не нуждается.
И все-таки многое в образной системе Миллера-художника властно взывает к прояснению, сопоставлению, подчас — к безоговорочному отрицанию. Это и неудивительно: перед нами — один из самых демонстративно антибуржуазных художников Запада XX столетия.
Едва ли сейчас, на пороге нового тысячелетия, в смутную, нелегкую пору, в разгар едва ли не самого бурного десятилетия нашей многотрудной национальной истории на протяжении рекордного по числу войн и катастроф, социально-политических и экологических катаклизмов XX века, стоит всерьез удивляться тому, что из крупнейших писателей США он приходит к нам последним. Слишком многое и в творчестве, и в жизненной ориентации Генри Миллера не могло прийтись по вкусу тем, кто годами дозировали и отмеряли для нас меру «желательного» и «дозволенного», препятствуя изданию хемингуэевского «Колокола», внося «смягчающие» купюры в книги У. Стайрона и Дж. Апдайка, ниспровергая с высоких трибун Кафку, Джойса, Пруста, Набокова…
Свобода, с которой человек говорит об интимной жизни — своей и своих героев, — тоже не в последнюю очередь показатель раскрепощенности мышления. И если Генри Миллер не выстраивал, подобно Оруэллу, Хаксли и Кёстлеру, антиутопических моделей «светлого будущего», обреченного стать кошмарным настоящим, то сама его эпатирующая этико-социальная «неангажированность» казалась вызовом не только пуритански ориентированным лицам и институтам его заокеанской родины, но и блюстителям «самой передовой» и «единственно верной» социалистической морали.
И все-таки Генри Миллеру в России, хоть и с многолетним запозданием, но повезло. Повезло с момента, когда журнал «Иностранная литература» опубликовал в 1990 году перевод его первого и, быть может, самого дерзкого, самого шокирующего романа «Тропик Рака» — первой части автобиографической трилогии, написанной в парижской эмиграции в 30-е годы. (Вторую и третью части трилогии — романы «Черная весна», 1933, опубликован в 1936, и «Тропик Козерога», 1938, опубликован в 1939 году, — читатель, будем надеяться, уже обнаружил под обложкой этой книги.)
Повезло, ибо публикация перевода «Тропика Рака» (ныне, включая многочисленные книжные издания, он разошелся в рекордном тираже, приближающемуся к миллиону экземпляров) совпала — и стала значимым фактором — в решительной переоценке ценностей, не обошедшей стороной и многие явления и имена в современных литературе и искусстве.
Говоря попросту: роман Г. Миллера читали уже несравненно более свободные люди, нежели их сверстники десять-двадцать лет назад. Читали незашоренными глазами, сами избирая для себя в авторском взгляде на жизнь и авторской индивидуальной образно-поэтической системе, сознательно ориентированной на непривычность, ломку установившихся стереотипов близкое, приемлемое, созвучное и отметая чуждое и непонятное.
Можно сказать, что Генри Миллеру вообще крупно повезло в сравнении со многими его собратьями по перу и тем более — по бунтарски-анархическому духу. Ровесник Михаила Булгакова и Осипа Мандельштама, он родился в год смерти одного из своих кумиров — великого французского поэта-символиста Артюра Рембо, дебютировал в литературе в середине десятилетия, когда звезда Булгакова и Мандельштама уже начала закатываться под «гниющим солнцем» (метафора самого Г. Миллера) тоталитарного сталинского режима, пережил с грехом пополам роковое военное десятилетие и, в начале 60-х, удостоился в столь мало отзывчивой к плодам его творчества и «гения» (опять же миллеровское определение собственного таланта, не раз скользящее по страницам его книг) Америке официальных лавров, был даже избран в Национальную академию искусств и литературы, снискал определенное материальное благополучие и умер в 1980 году, чуть-чуть не дожив до 90-летнего юбилея.
Один современный поэт завершал свое стихотворение горько-грустноватым назиданием: «Жить в России надобно долго…» Добавлю от себя: не только в России. Тот же Рембо умер в нищете и безвестности в 37 лет, а на долю еще одного из миллеровских кумиров и учителей — англичанина Дэвида Герберта Лоуренса (у нас приобрел широкую известность его роман «Любовник леди Чаттерли», 1928) — выпало неполных 45. Так что поразительная жизнестойкость — одно из самых примечательных свойств, присущих миллеровскому лирическому герою, — не подвела и создателя, отмерив ему редкий по продолжительности и творческой насыщенности жизненный срок. Но в конечном счете не это главное.
Главное — в жизнестойкости обширного миллеровского наследия, отмеченного удивительным разнообразием жанровых форм и в то же время — редким постоянством тематики, этико-философской структуры и поэтической образности. Главное — в озадачивающей многозначности его произведений, которые могут быть прочтены и как лирическая пикареска (современная разновидность восходящего к эпохе Возрождения «плутовского романа»), и как своеобразная разновидность сатирико-бытового романа нравов (или, как называл его прародитель этого жанра Бальзак, «физиологического очерка»), и, на ином уровне, как один из новаторских вариантов философского романа XX столетия, числящего в ряду своих представителей, наряду с Кафкой, Джойсом и Прустом, Сартра и Камю, Кобо Абэ и Кэндзабуро Оэ, Уильяма Голдинга и Джона Фаулза, Макса Фриша и Фридриха Дюрренматта. Одним словом, романа экзистенциального.
Трудно поверить, что все это может сочетаться в пределах одной и той же художнической индивидуальности. А ведь Генри Миллер был не только прозаиком, но и одаренным графиком. Неплохо играл на рояле, тонко разбирался в искусстве театра и кино. Дал мозаичную, но в своем роде уникальную картину насыщенной художественной жизни во Франции первой трети нашего века в многочисленных очерках и эссе, составивших больше двух десятков томов. (Два из них — о влиянии на него психоанализа и ряда крупных писателей XIX–XX веков — можно прочитать в этом сборнике. А с более масштабным опытом Г. Миллера в области литературной критики — эссе «Время убийц. Этюд о Рембо», 1946, не так давно познакомила читателя та же «Иностранная литература», 1992, № 10.)
Относительно же своих учителей в жизни и в искусстве он сам высказался исчерпывающе — в «Черной весне», да и в ряде других произведений. Это титаны Возрождения: Боккаччо, Данте и особенно Рабле. Люди универсальных талантов и дарований. Художники редкостно цельного мировосприятия и, как правило, убежденные оптимисты.
Оптимист ли Миллер, не знаю; на этот счёт могут быть разные мнения. Но вот относительно его универсальности у меня сомнений нет ни малейших. Я бы даже сказал, что, вкупе с его, во многом восходящей к сюрреализму, образностью, именно широта философского мышления прозаика может поначалу поставить в тупик не слишком привыкшего задумываться над книгой и заложенными в ней уроками читателя.
Но что, спрашивается, поделать, если сама эпоха, которую мы переживаем, властно требует от нас переоценки ценностей — идеологических, культурных, собственно эстетических?
И тут самое время задуматься о мировоззренческих уроках лирической прозы американского автора, подчас — скажем, в некоторых главах «Тропика Козерога», на страницах отдельных новелл и эссе, а ярче всего, на мой взгляд — в финальных главах «Черной весны» — перерастающей в философскую поэзию, вызывающую в памяти лучшие произведения, например, Фридриха Ницше.
В чем заключаются эти уроки — тем более для людей, не без ощутимых духовных потерь переживших упадок и крах казавшейся незыблемой «мировой системы социализма», а ныне испытывающих ощутимые сомнения и в перспективности утверждающегося на территории демократической России жизнеустройства, название которому, судя по всему, еще не успели придумать?
«Жить с иллюзией или по ту сторону иллюзий? — вот в чем вопрос», — формулирует эту мировоззренческую дилемму XX столетия Г. Миллер. До тех пор, пока в человеке вера в общественный строй, эстетический канон, даже в неведомое всемогущее существо, управляющее нашими помыслами и поступками, будет преобладать над верой в самого себя, со всеми изъянами и недостатками своей природы, этот человек не будет до конца свободен. Не правда ли, актуально?
Или другое: скользящая во всех книгах Г. Миллера идея космополитичности как естественного (и по многим параметрам превосходящего существующий, отмеченный национальными границами, подчинением индивидуальной человеческой воли государственной идее и т. п.) порядка вещей. У Миллера, отдадим ему справедливость, никогда не было типичного для многих его соотечественников культа американского образа жизни как оптимального во всех жизненных ситуациях. Наоборот, именно в процветающей Америке он провидит эмбрионы вселенской болезни, порабощающей человечество. Человеком Европы аттестует себя американский художник, успевший, прежде чем стать писателем, сменить несколько десятков профессий — от рассыльного, библиотекаря и музыканта в кинотеатре до начальника отдела кадров в транснациональной компании «Вестерн Юнион». Но даже в отношении горячо любимого Парижа и парижан (а эта сторона творчества Миллера — одна из самых ярких и художественно выразительных) не питает он излишних иллюзий, видя в своих друзьях, знакомых, случайных спутниках, а чаще спутницах, не только привлекательные, но и хищные, порой отталкивающие черты.
Что уж говорить о проявлениях воинственного национализма и шовинизма, находящих порою экстремальные формы и в том климате углубляющегося разобщения, в котором мы пребываем сегодня. Скептически относящийся к формам организованного социального протеста, в этом отношении Генри Миллер поистине бескомпромиссен. Вчитайтесь в великолепный эпизод повести «Тихие дни в Клиши», рисующий посещение автором и его другом «арианизированного» кафе в предвоенном Люксембурге, — и вам все станет ясно. Включая то, заслуживающее упоминания, обстоятельство, что и со своими родителями будущий писатель расстался не в последнюю очередь потому, что не переваривал их инстинктивного, «нутряного» антисемитизма, свившего себе гнездо не где-нибудь, а в населенном иммигрантами Бруклине, в демократическом районе Нью-Йорка — крупнейшего города страны, широковещательно аттестующей себя как «плавильный котел наций».
И последнее, но также имеющее отношение к урокам миллеровского творчества современному читателю. Общеизвестно (и долголетний остракизм, которому подверглись лучшие книги писателя в США и других странах английского языка в 30-50-е годы, вплоть до начала сексуальной революции, тому свидетельство: в массовое сознание Запада — а ныне не только Запада — Генри Миллер вошел как апологет сексуальной свободы и ее певец. Не считая целесообразным отрицать ни того, ни другого, рискну обратить внимание тех, кто дал себе труд внимательно прочитать эту книгу, на немаловажное обстоятельство: в глазах автора «Тропиков» секс — не что иное как существенная (хотя никоим образом не единственная) сфера проявления естественной человеческой природы и заслуживает подробного изображения именно как таковая.
Какой бы яркой ни представала эротика в миллеровской прозе, она никогда не приобретает самодовлеющего значения. Для него непреходяще, важно то, что некогда философ и визионер Ф. Ницше определял, с оттенком усталой неудовлетворенности, как «человеческое, слишком человеческое».
Случись Генри Миллеру повторить эти слова, в его устах они прозвучали бы высшей похвалой. Похвалой свободному, естественному, красивому человеку. Привлекающему величием духа не меньше, чем совершенством ликующей плоти.
Николай Пальцев