Пятый день голодовки
Пятый день голодовки
Было уже 10 декабря. В газетах появился медицинский бюллетень о состоянии здоровья Мельи. Слухи о его «упрямстве» уже вышли за пределы столицы и докатились до самых дальних городов страны.
Его голодовка была в центре общего внимания. Его имя было на устах каждого студента. Ни одно собрание рабочих не проходило без обсуждения голодовки. Правда, не обошлось без нытиков и скептиков, осуждавших поступок Мельи. Но таких было очень мало. Внимание табачников, студентов, железнодорожников, служащих, школьников старших классов было приковано к столичной тюрьме, расположенной у берега моря, в самом начале старинного и респектабельного бульвара Прадо, за которым распростерлась Старая Гавана — исторический центр города.
Вчера Мелья категорически заявил, что прекратит голодовку, только полужив свободу, и что смерти он не боится. Друзья по партии, университету и Рабочему центру решили создать комитет «За Мелью» и бороться за его освобождение, чего бы это им ни стоило. В декабре 1925 года «Дело Мельи» стало знаменем для всего кубинского революционного движения.
Временами болела голова. С каждым днем тело становилось все непослушнее. Иногда ему казалось, что оно вытянулось чуть ли не вдвое. В утреннее посещение Оливин раскрыла сумку и поставила перед ним зеркальце. На него смотрел незнакомец с горящими глазами и заросший черной бородой.
Оливин, ласково обтирая капельки пота на лице, спросила:
— Как ты себя чувствуешь?
В ответ он слабо усмехнулся. Говорить не хотелось.
Вспомнились посетившие его журналисты. Рассматривали его как диковинку. Краем уха услыхал, как один из них сказал соседу:
— Он непохож на динамитчика. Одет опрятно, строгое, интеллигентное лицо…
Газетчики потоптались немного, пощелкали затворами фотоаппаратов, не пытаясь задавать вопросов, — Оливин была начеку — и отправились восвояси.
Помогая ему переодеть рубаху, она сообщала ему новости:
— Началась кампания за твое освобождение. В президентский дворец шлют много писем и телеграмм. Знаешь, тексты многих из них напечатали в газетах.
Взяв со стула газету, она начала читать телеграмму железнодорожников Матансаса, в которой они взывали к чувству справедливости президента.
«Справедливость!.. Справедливость!.. Нашли у кого требовать справедливости! У этого прихвостня янки, у этой бестии, облеченной президентской властью!..»
— «…Я твердо верю в чистоту его души и в беззаветную убежденность его помыслов?..» Знаешь, кто это написал? Серхио Куэвас Секейра. Это тот профессор социологии, с которым ты не раз схлестывался в спорах…
Что ж, это неплохо, если даже явные враги становятся на его сторону…
Голос Оливин, казалось, звучал где-то за толстой каменной стеной…
— …«Хулио Антонио выделялся из всех студентов решительным характером и гражданской доблестью…»
«Хулио Антонио выделялся… А почему «выделялся»?.. Разве меня уже нет?.. А почему Хулио Антонио?.. Ведь я Никанор Макпарланд, а по отцу Мелья…» И вновь взбудораженная память возвращает его к прошлому.
При поступлении в университет его вписали в студенческий список по метрическому свидетельству, но обстоятельства сложились так… Все началось с отца. Сын борца за независимость Доминиканской Республики, он прямо-таки восстал против «революционных увлечений» Никанора. Дело дошло чуть ли не до полного разрыва между ними. Никанор ушел из дому и снял небольшую комнатушку по соседству с университетом. Отец через друзей пересылал ему немного денег.
Для Никанора фамилия Мелья приобрела особый смысл, связанный с революционным прошлым родины его отца и овеянный славой деда, и будучи кубинцем по национальности, он вдруг застеснялся своей некубинской фамилии. Еще на первом курсе Никанор стал подписываться «Хулио Антонио Мелья». Вскоре все его звали Хулио Антонио или просто Хулио. Но однажды, кажется на третьем курсе, во время одной из многочисленных политических перепалок кто-то из его врагов, исчерпав все разумные аргументы, бросил Никанору в лицо обвинение в фальсификации имени. Хулио чуть не задохнулся от гнева, но друзья не дали ему и рта раскрыть и сами расправились с клеветником…
Голос жены слышался все тише, ее широкое некрасивое лицо медленно затягивалось пеленой. Превозмогая тяжесть, сковавшую тело, Хулио повернул голову и медленно разжал веки. Оливин встревоженно смотрела на него:
— Спи, спи, дорогой…
— Ты знаешь, я уже второй день вижу во сне старика Мирона. Где он сейчас? Был бы он сейчас здесь…
Оливин смотрела на него немигающими глазами, ее лицо выражало только скорбь.
Так вот, значит, ему нужен Мирон… Сальвадор Диас Мирон, мексиканский поэт и бунтарь. Какой-то парадокс: Мирон по политическим мотивам бежал с родины на Кубу, а Хулио по таким же мотивам преследуется здесь, на Кубе… Все помешались на этой политике, а ей так надоели и шумные студенческие собрания, и манифестации, и столкновения с полицией. Предчувствия не обманули ее: Хулио Антонио арестовали, и это уже серьезно. Временами ей казалось, что это она не уберегла мужа. Но здравый смысл подсказывал, что не было силы, которая могла заставить его оставить партию и забыть то, что стало сутью его жизни. Мирон был первым, кто разбередил в нем бунтарский дух. Хулио всегда с нежностью вспоминал старого поэта, который был его учителем в «Академии Ньютона». Однажды старик сказал про себя: «Есть такие люди, которые, сколько ни вози по грязи, все равно остаются чистыми. Я из таких». Да, к нему никакая грязь не прилипала… В те времена работоспособности и энергии Сальвадора Диаса Мирона мог позавидовать любой юноша. До сих пор Хулио вспоминал его лекции по литературе и истории. Они не были похожи на лекции других преподавателей. Набившие оскомину дворцовые перевороты и любовные проделки именитых особ превращались в его устах в рассказы о страстях человеческих, о справедливости, о патриотизме и мужестве. Хулио всегда помнил, что Мирон был первым, кто растолковал ему причины богатства и нищеты. Правда, сейчас юношеское представление о благородстве, социальном добре и зле, о справедливости и несправедливости, весь тот наивный материализм, который вложил в своего ученика старый поэт, сменились у Мельи твердой верой в необходимость борьбы угнетенных против угнетателей.
Буйное сердце поэта было добрым и чутким. Старик не считался со временем, он жил ради своих учеников и верил в них, а особенно в Хулио. Однажды, окруженный учениками, он сказал:
— Если я не обессмертил себя в поэзии, то хотел бы, чтобы имя мое осталось в грядущем в награду за воспитание такого исключительного человека, как Никанор.
Но Мирона нет уже на Кубе. Несколько лет назад он вернулся в свою родную Мексику и, говорят, живет в городе Веракрусе…
На какое-то мгновение Оливин показалось, что ей легче от мысли, что старого учителя нет на Кубе, но, спохватившись, горько вздохнула: суета сует…
Густаво Альдерегиа беспокоился не зря. Медицинский анализ не сулил ничего хорошего. С каждым днем силы голодающего угасали, причем Густаво прекрасно понимал, что Мелья не отступит. Правда, можно было несколько облегчить его положение: добиться перевода в больницу. Но как это сделать? Густаво стоял у окна и смотрел на сумеречное небо: бледная вечерняя синева на глазах становилась бирюзовой. Казалось, что невидимый художник размалевывает небо то бледно-голубой пастелью, то густой масляной лазурью. Резкий металлический скрежет вывел Густаво из минутного оцепенения. Громыхая и позвякивая, по соседней улице шел трамвай… Это было в 1922-м, они познакомились в трамвае. Тогда он обратил внимание на юношу, читавшего недавно начавший выходить журнал университетских студентов «Alma mater». Они разговорились, и он узнал, что этот высокий студент с открытым лицом, с густыми волнистыми волосами и широкими плечами спортсмена учится на первом курсе юридического факультета.
Через некоторое время они вновь встретились, оказалось, что Хулио Антонио увлекается спортом, принимает участие в студенческом движении и что у них общие знакомые. Так зародилась их дружба. В дальнейшем врач Альдерегиа нашел в студенте Мелье и своего политического единомышленника.
Альдерегиа вспоминал, как в 1922-м Сайяс и его правительство принимали драконовые меры для подавления «крамолы» на Холме (так называли гаванцы свой университет, возведенный на возвышенной части города). Были изгнаны самые либеральные и самые способные профессора, запрещены выступления студентов против ректората. Действиям властей студенты могли противопоставить только неорганизованный протест, который не давал никаких результатов. Но однажды студенты все же выиграли сражение. Это случилось в тот день, когда ректорат решил присвоить личному представителю президента США на Кубе Эноху Краудеру звание «Ректор Honoris causa». Имя Краудера в те годы было ненавистно каждому честному кубинцу. Краудер представлял в стране не только Белый дом, но и Уолл-стрит. Под его нажимом и по его указке Куба обращалась к Соединенным Штатам за займами и предоставляла им выгоднейшие концессии на территории острова. Фактически управлял страной Краудер, а не президент Сайяс. Поэтому лакейское рвение университетского начальства вызвало бурное возмущение.
Приблизительно около двух тысяч гаванских студентов вышло в тот день на улицы. Демонстрация студентов (к ней присоединились бастующие рабочие порта и другие трудящиеся) была настолько внушительной, что на улицы были высланы несколько представителей президента, которые заверили манифестантов в отмене решения ректората университета. На стихийно возникшем митинге перед тысячами горожан выступил Мелья и назвал Краудера «послом Ку-клукс-клана»…
Густаво шагал по комнате, покусывая сигару. Надо что-то придумать. Письмо министру внутренних дел с просьбой перевести Хулио Антонио в больницу отослано. Завтра совещание комитета «За Мелью». Обещали помощь товарищи из компартии. Но что делать с самим Мельей, ведь он слабеет с каждым часом. Сегодня был медицинский консилиум. Ученые эскулапы говорили между собой вполголоса. Хулио лежал без движения, и лишь на губах его играла ироническая улыбка. С уважением и даже теплотой пожали они его тонкие длинные пальцы, а один бодро похлопал по плечу. Выйдя из камеры, врачи еще раз принялись изучать узкий желтый листок бумаги: пульс лежа — 100, сидя — 88, стоя — 74, температура — 35,8, дыхание — 22, потерянный вес — 16 фунтов. Сказали, что раз «больной» сопротивляется всякой помощи, то они бессильны, но что они преклоняются перед его силой духа и желают ему скорейшего «выздоровления». Затем посоветовали Альдерегиа уговорить Мелью отказаться от голодовки (другого пути для его спасения они не могли придумать).
Густаво, когда захлопнулась за ними дверь, горько усмехнулся: «Уговорить. Нашли кого уговаривать». Черт знает, зачем только он их пригласил!
В канцелярию президента Кубы Херрардо Мачадо продолжали идти телеграммы, письма, коллективные петиции.
Федерация рабочих Сьенфуэгоса прислала телеграмму с требованием освободить Мелью. Того же требовали шоферы города Матансаса. Женский клуб Кубы прислал письмо, скрепленное подписями всех его руководителей. А группа интеллигентов, большинство которых не было «запятнано» связями с коммунистами, энергично протестовала против политических репрессий президента.
Замечательный поэт, ставший через два года руководителем Кубинской компартии, Рубен Мартинес Вильена, адвокат по профессии, в заявлении журналистам сказал (его слова были опубликованы даже реакционными газетами):
«Как адвокат, я уверен, что ложь так и лезет из этого жалкого, плохо состряпанного, целиком безграмотного, абсурдного и полного противоречий дела».
Он добавил, что только в стране, где судебные чиновники не отличают коммунистов от террористов, могут обвинить в терроризме человека, чьи убеждения не признают убийств.
Дело зашло настолько далеко, что эхо событий на Кубе разошлось не только по всему Американскому континенту, но и дошло до Европы. Протесты приходили из Франции от Ассоциации латиноамериканских студентов, от прогрессивных европейских общественно-политических деятелей, от политических Деятелей и студентов Латинской Америки. В Мексике коммунисты готовили демонстрацию жителей столицы у американского посольства.