Прощание

Прощание

Всеволод Александрович Рождественский:

Весною 1921 года всех удивила весть о предстоящем выступлении А. А. Блока на литературном вечере, целиком посвященном его творчеству. Афиши известили город о том, что вечер этот состоится в Большом драматическом театре и что со вступительным словом выступит К. И. Чуковский. Билеты оказались разобранными задолго до назначенного дня. Театр был переполнен. Послушать Блока пришли люди различных литературных поколений, все его давние и новые друзья. ‹…›

Антракт, предшествующий выступлению самого Блока, томительно затянулся. Чтобы несколько отвлечь Александра Александровича от внезапно овладевшей им мрачной задумчивости, друзья привели к нему известного в городе фотографа-портретиста М. С. Наппельбаума. Он должен был сделать снимок. Блок протестовал, но слабо и нерешительно.

– Может быть, это и в самом деле нужно, – недоуменно говорил он окружающим. – Но только не мне. Я не люблю своего лица. Я хотел бы видеть его иным.

Портрет все же был сделан и скоро стал широким достоянием всех друзей блоковской музы. С него глядят прямо на зрителя светлые глаза, чуть подернутые туманом усталости и грусти. Только где-то там, в глубине светится ясная точка пытливого ума. Живое, но уже отгорающее лицо!

Таким Блок и вышел на сцену. Читал он слабым, тускловатым голосом и, казалось, без всякого воодушевления. Произносимые им слова падали мерно и тяжело. В зале стояла напряженная тишина. Ее не нарушали и аплодисменты. Они были не нужны. Каждое тихое слово Блока отчетливо, веско доходило до самых дальних рядов.

Блок остановился на мгновение, как бы что-то припоминая. И в ту минуту, слышно для всего зала, долетел до него с галерки чей-то юный, свежий голос:

– Александр Александрович, что-нибудь для нас!..

И хором поддержали его другие юные голоса.

Блок поднял лицо, впервые за весь вечер озарившееся улыбкой. Он сделал несколько шагов к рампе и теперь стоял на ярком свету. Он выпрямился, развернул плечи и словно стал выше. Теперь это был уже совсем другой человек. Голос его поднялся, и что-то упорное, даже властное зазвенело в его глуховатом тембре. Он читал «Скифы». ‹…›

Зал театра гремел в рукоплесканиях. Блок стоял неподвижно, почти сурово, и вся его поза выражала твердую решимость.

Рукоплескания все гремели. Зал поднялся, как один человек. Блок тихо наклонил голову и медленно ушел за кулисы. На вызовы он не появлялся.

Моисей Соломонович Наппельбаум (1869–1958), фотограф:

Зал Большого драматического театра был полон. Блок читал много стихов. Он был элегантен, изящен, с белым цветком в петлице, но все-таки чувствовалось, что он болен… Черты исхудавшего его лица были обострены, особенно нос, а глаза казались огромными, полными страдания. Но то не были лишь физические страдания больного человека. Это было нечто большее. Я обратил внимание на блеск его глаз: в них я увидел горение поэта. Мне вдруг показалось, что он видит нечто никому не видимое, и мне захотелось запечатлеть этот сосредоточенный, устремленный внутрь себя взгляд его расширенных, блестящих зрачков. Привлекла меня и рука Блока, узкая в запястье, тонкие длинные пальцы художника. Вместе с тем и в руках его ощущалась болезненность. Во время съемки за кулисы пришли молодые поэты. Они молча следили за фотографированием. А. Блок, сидя перед аппаратом, освещенный яркой лампой, безмолвно улыбался им навстречу.

После съемки молодежь окружила поэта, просила выслушать их стихи. Он сказал: «Очень хорошо, только принесите мне написанные, я на слух не умею» – и с улыбкой показал на ухо.

Самуил Миронович Алянский:

Московские вечера Блока были назначены на первые числа мая, и, хотя Александр Александрович чувствовал себя еще нездоровым, он готовился к поездке.

1 мая 1921 года Блок выехал в Москву. Там ему предстояло выступить с чтением стихов в Политехническом музее, в Союзе писателей, в Доме печати, в Итальянском обществе Данте Алигьери и еще где-то, не помню. Вместе с Блоком в Москву был приглашен Корней Иванович Чуковский, который должен был выступать на вечерах с докладом о творчестве поэта. Я тоже поехал в Москву по просьбе Александра Александровича и его близких, на случай, если ему понадобится чем-нибудь помочь. Мать и жену беспокоило нездоровье Блока. ‹…›

В дороге Александр Александрович жаловался на боли в ноге. ‹…›

3 мая состоялся первый вечер Блока в Москве, в Политехническом музее, а 5 мая – там же второй. Я был на этих вечерах и видел, как Блок нервничал и волновался. Несмотря на громадный успех, сопровождавший оба вечера, поэт не чувствовал ни радости, ни удовлетворения, он жаловался на недомогание и крайнюю усталость.

Когда Блок выступал в Доме печати, а потом в Итальянском обществе, я, чем-то занятый, на эти выступления не попал. А о скандале, который разыгрался в Доме печати, узнал от самого Александра Александровича на следующий день, когда мы встретились с ним на Новинском бульваре. Блок пришел туда, как мы условились. Он плохо выглядел и опять жаловался на усталость.

Блок рассказал, что из Политехнического музея его на машине привезли в Дом печати. Там он был тепло встречен, прочитал несколько стихотворений и собирался уже уходить в Итальянское общество, где его ждало еще одно, третье в этот вечер, выступление, как вдруг кто-то из публики крикнул, что прочитанные им стихи мертвы. Поднялся шум. Крикнувшему эти слова предложили выйти на эстраду. Тот вышел и пытался повторить брошенные слова или объяснить их, но кругом было так шумно, что невозможно было ничего разобрать. Друзья Блока, опасаясь, что он может попасть в свалку, окружили его плотным кольцом, провели к выходу и всей толпой проводили в Итальянское общество.

Казалось удивительным, что Блок рассказывал об этом скандале с полным равнодушием. В его рассказе не было даже намека на недовольство или раздражение, будто скандал этот не имел к нему никакого отношения. Больше того – когда я, возмущенный безобразной выходкой, сказал что-то нелестное о выступившем, Александр Александрович взял его под защиту: он стал уверять меня, что человек этот прав.

– Я действительно стал мертвецом, я совсем перестал слышать.

Мария Александровна Рыбникова:

Насилуя себя, больной, жестко-мрачный, вышел он на эстраду аудитории Политехнического музея. Читал он в тот вечер много, но как-то безразлично, не выбирая стихов: ему, видимо, было все равно. Слали записки, просили еще и еще. Он снова выходил, останавливался. Поднимал правую руку, проводил слабо концами пальцев по лбу, вынимал записную книжку, заглядывал и снова читал. И было так ясно: больной, безмерно усталый, лицо без улыбки, страдальческая маска. И единственное, что он прочел тогда, жутко заполонив дыхание ему внимавших, это и было первое стихотворение Цикла «Пляски смерти»… Впечатление мое, помню, не было эстетического порядка, – это было нечто иное, но сильнейшее в незабываемое. Было ясно и внятно: он – про себя!

Самуил Миронович Алянский:

С каждым днем пребывания Александра Александровича в Москве самочувствие его ухудшалось: он все чаще жаловался на слабость и усталость.

Однажды я откуда-то возвращался вместе с Блоком. Мы шли по от Арбатских ворот по Арбату – совсем недалеко. Когда мы поравнялись с домом, в котором он остановился в этот приезд, он сказал, что едва дошел – так устал, что не знает, хватит ли ему сил дойти до лестницы и подняться до квартиры. Я проводил его и ушел в надежде, что за ночь он отдохнет и усталость пройдет. Но когда утром на следующий день я зашел за ним и спросил его о самочувствии, он сказал, что, должно быть, серьезно болен: усталость и боли в ногах не проходят и не дают покоя.

Иван Никанорович Розанов (1874–1959), литературовед, фольклорист, библиофил, исследователь русской поэзии XVIII–XIX вв.:

Меня поразила мрачность его репертуара. 5 мая, несмотря на усиленные просьбы слушателей, он категорически отказался прочесть «Двенадцать». Запомнился ряд концовок прочитанных им стихотворений:

Доколе матери тужить –

Доколе коршуну кружить.

Или:

О, если б знали, дети, вы

Холод и мрак грядущих дней!

Или:

Что тужить? Ведь решена задача:

Все умрем!

Произнесение им этих строк главным образом осталось в памяти.

В дневнике у меня записано, что в публике были Пастернак и Маяковский.

Александр Александрович Блок. Из письма Н. А. Нолле-Коган. Петроград, 8 января 1921 г.:

Я бесконечно отяжелел от всей жизни, и Вы помните это и не думайте о 99/100 меня, о всем слабом, грешном и ничтожном, что во мне. По во мне есть, правда, 1/100 того, что надо было передать кому-то, вот эту лучшую мою часть я бы мог выразить в пожелании Вашему ребенку, человеку близкого будущего. Это пожелание такое: пусть, если только это будет возможно, он будет человек мира, а не войны, пусть он будет спокойно и медленно созидать истребленное семью годами ужаса. Если же это невозможно, если кровь все еще будет в нем кипеть, и бунтовать, и разрушать, как во всех нас, грешных, – то пусть уж его терзает всегда и неотступно прежде всего совесть, пусть она хоть обезвреживает его ядовитые, страшные порывы, которыми богата современность наша и, может быть, будет богато и ближайшее будущее.

Поймите, как я говорю это, говорю с болью и с отчаянием в душе; но пойти в церковь все еще не могу, хотя она зовет. Жалейте и лелейте своего будущего ребенка; если он будет хороший, какой он будет мученик, – он будет расплачиваться за все, что мы наделали, за каждую минуту наших дней.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.