Глава XIX

Глава XIX

Приближенные князя Меншикова — Вилламов — Доклады Ратманова — Профессор Навроцкий — Вагнер и его карьера — Причины гибели наших судов — Взметнев — Беседы с князем Меншиковым о Богдановиче, Тотлебене и военно-морском суде — Бахтин — Его служебная деятельность

По случаю крушения корвета «Александр Невский», при чем едва не утонул великий князь Алексей Александрович, адмирал Матюшкин выразился в сенате: «Вот последствия управления сухопутного генерала!»

Князь Меншиков сдал министерство в начале 1853 года, а последствия его управления обличаются в конце 1868 года. Какая медленная операция!

Не таков был процесс управления адмирала Моллера, до 1828 года. Когда князю Меншикову поручено было преобразование морского министерства, при нем были: полковник Генерального штаба Вилламов, чиновник 5-го класса Андреев и писарь Просин.

Вилламов, добрый, но крайне неспособный человек, сделал карьеру довольно странным образом. Государь Александр Павлович имел обыкновение спрашивать военных начальников о членах их семейства. На разводе, когда он желал быть милостивым к полковому командиру, он спрашивал: «Что делает брат твой, который служил там-то?» или: «Здоров ли старик твой отец такой-то?» — и тому подобное. Вопрошаемый растрогивался до слез при этих вопросах, свидетельствовавших, как государь интересовался его семейством, — но эти вопросы делались на основании приготовляемых князем Меншиковым табличек, которые государь вкладывал в перчатку и при случае справлялся с ними. Таблички эти требовали по цели своей почерка очень мелкого и вместе с тем очень четкого: таков был почерк у Вилламова — у него одного. По этой причине возили Вилламова повсюду, куда ездил государь, вместе с Миллером, чинившим перья.

Кроме того, Вилламов был нужен князю Меншикову, оттого что он ему верил, а князь, в общем смысле, никому не верил, частью по своей недоверчивой натуре, частью вследствие горьких опытов жизни. Он рассказывал мне, что раз только решился, тронутый жалкою участью сироты Навроцкого, взять к себе его, жил вместе с ним, несмотря на его безобразие и неопрятность, и определил его в службу, — и этот Навроцкий крал у него бумаги и шпионил его в самый разгар вражды его с Дибичем.

Андреев — чистый тип чиновника старых времен, взяточник и невежда. Просин — писарь из кантонистов. С этими-то людьми князь должен был образовать новое управление. Князь работал один, и работал до упаду; перед ним стояла большая деревянная табакерка в половину квадратного фута величиной, открытая, из которой он брал щепотками табак или подносил к носу табакерку, чтоб возбуждать нервы, а около полуночи, полуживой, садился в сани и большою рысью ездил по городу с полчаса, чтобы освежиться; потом опять принимался за работу. Какая сила была в тогдашнем поколении: не то что нынешняя вялая молодежь. Она, кажется, и на свет выходит уже с жидким мозгом.

Когда я познакомился с князем Меншиковым, в 1827 году, он жаловался мне на неспособность своих сотрудников. Тут я видел из новых деятелей морской администрации и Ратманова, дежурного генерала. Он привозил к князю кипы бумаг для прочтения или для подписи. Князь, чтобы избавиться от доклада Ратманова, давал ему тетрадку с непристойными картинками. Ратманов надевал очки, рассматривал картинки и по временам хохотал гомерическим смехом, а князь между тем читал бумаги. По окончании смотра картинок Ратманов говорил обыкновенно: «Ваша светлость! Не пора ли заняться делом!» Князь отвечал, что бумаги им уже просмотрены; затем следовал гомерический смех — и доклад кончался.

Один раз, когда доложили о приезде Навроцкого, князь сказал мне:

— Я дам вам случай видеть профессорскую практичность.

Навроцкий — профессор математики, доктор и почетный член многих университетов. Вошел Навроцкий, полковник Генерального штаба, такой несимпатичной физиономии, какой я не встречал ни прежде, ни после, и при том так изуродованный оспою, что на лице его, казалось, была изорванная сеть, наклеенная на кожу. Только что он вошел, князь Меншиков сказал ему:

— Очень кстати! Не могу справиться со счетами! Помоги мне, ты ведь профессор!

— К вашим услугам!

— Вот, братец, в чем дело: я должен лондонской миссии столько-то фунтов и парижской столько-то франков за выписку книг, а деньги мои у берлинского банкира: их осталось столько-то талеров. Достаточно ли этого для уплаты, и если нет, то сколько надо выслать отсюда? Вот тебе и табель нынешних вексельных курсов.

Навроцкий сел у особого стола, сопел, расстегивался и считал, а князь поглядывал на меня украдкой и улыбался. Наконец спросил Навроцкого:

— Ну что, любезный, скоро ли?

Навроцкий, встав, отвечал:

— Странно, ваша светлость, что вы занимаете профессора такими пустяками.

— Ну, извини, любезный, да сделал ли ты счеты?

— Нет, не сделал! Я отвык от этих мелочей!

— То-то, братец, — заключил князь.

В числе лиц, виденных мною в то время у князя, вспоминаю Вагнера. Вагнер, кондуктор рабочего экипажа, молодой человек, явился к князю с маленькою моделью изобретенного им снаряда, которым можно было толочь посредством обращения рукоятки.

— Вот, ваша светлость, — сказал он наивно, — машинка моего изобретения, чтобы кофе толочь.

— Любезный, — заметил князь, — кофе не толкут, а мелют; но, впрочем, очень похвально, что вы занимаетесь механикой.

Отпустив его, князь сказал мне:

— Глуповат, однако предприимчив! Надо дать ему ход, из него, может быть, выйдет что-нибудь!

Князь доложил о нем государю и выпросил разрешение отправить его за границу учиться механике. В то время во Франции было уже волнение в умах. Государь не вдруг согласился на отправление Вагнера, говорил, что он там набалуется, но на уверения князя, что Вагнер человек скромный, — согласился послать его в Париж и Лондон, прибавив: «Под твою личную ответственность». В 1830 году Вагнер воротился, завитой, щеголь и слишком развязный. Всякий другой начальник оскорбился бы фамильярностью и дерзостью приемов Вагнера, но князь Меншиков обладал в отношении к молодым людям необыкновенной терпимостью.

Он смеялся над выходками этого парижанина и, убедясь, что он смыслит дело, поручил ему устройство в Николаеве механической мастерской; дали ему прогоны, подъемные, наградные, жалованье вперед и отправили; но Вагнер, вместо того чтоб ехать в Николаев, бежал за границу, а между тем получены здесь сведения, что Вагнер геройствовал на баррикадах Июльской революции. Государь разбранил Меншикова, а Вагнер пропал без вести, и даже родной брат его, доктор Вагнер, служивший потом у меня, не имел о нем никаких известий!

Лет через пять он получил от него первое известие: беглец просил пособия и уведомлял, что он переменил родовое имя Вагнер на Лодон; брат посылал ему отсюда пособие, сколько мог, в течение следующих пяти лет, но потом письма прекратились, и на письма здешнего Вагнера ответов не было.

В 50-х годах Вагнер, будучи в Париже, стал справляться, не знает ли кто Лодона. «Г-н Лодон? — отвечали ему. — Его знает вся Франция; это наш первый инженер-механик, человек весьма богатый и очень уважаемый…» Вагнер отыскал Лодона в его вилле, но был принят сухо, с объявлением брату, что он прекратил все сношения и воспоминания первой половины своей жизни и теперь живет новым веком без связи с прежним. В прошедшем году этот Лодон помер в сумасшествии. У него был дом в Париже, шато в каком-то предместье, огромная фабрика и более шести миллионов франков капитала. Он предпринял несколько спекуляций, на которых потерял до двух миллионов франков; впал в меланхолию и оставил по себе все показанное выше недвижимое имущество и четыре миллиона франков.

Князь Меншиков вывел многих людей, но в результате ему не посчастливилось. Бахтин, бедный, мелкий чиновник, проведен им в Государственный совет, но оказался демагогом, не признающим ни сословий (кроме своего чина), ни собственности (кроме своего дома). Он много помог испортить дело эмансипации. Головнин — один из вреднейших в России министров. Не говорю о других, которые не имеют влияния на дела государственные. Князь Меншиков, этот сухопутный генерал, управлял флотом 26 лет; в этот период были три катастрофы: исчезла в Ботническом заливе шхуна «Стрела»; сгорел у Кронштадта корабль «Фершампенуаз» и погиб у норвежских берегов корабль «Ингерманланд».

Шхуна «Стрела» построена была на Охте при морском министре Моллере; вследствие ее погибели разобрана была одна из четырех шхун, построенных на Охте в одно время, в том числе и «Стрела», и оказалось, что в ней не было сквозных болтов; вместо них были снаружи и внутри вставлены коротенькие концы с гайками.

«Фершампенуаз» сгорел вследствие педантической строгости командира. Корабль вводился в гавань; порох был уже выгружен; крюйт-камера вымыта. Командир, осматривая эту камеру, нашел ее недовольно чистою и, сделав выговор артиллерийскому офицеру, велел ее перемыть щетками. Офицер, сочтя это за педантство, стал перемывать с открытым фонарем, и последовал взрыв, при котором виновный офицер погиб, а командир, несмотря на усилия князя Меншикова, был, по приговору аудиториата, разжалован в матросы.

«Ингерманланд» шел из Архангельска, полувооруженный, без полного балласта. Князь еще прежде находил неудобным такое плавание и представлял, чтобы в Архангельске строились только фрегаты, но его не послушали.

Следовательно, 26 лет не было ни одного крушения судна парусного, а тем менее парового, вследствие дурного выбора командиров.

После князя все команды сменены. Разных судов погибло столько, что я потерял и счет; государь чуть не утоп в переходе из Кронштадта в Петербург; он два раза пересаживался в пути на другие пароходы; императрицу чуть не утопили в Черном море. Корабль трехпалубный среди дня перевернулся вверх дном у ревельского рейда, и в прошедшую осень разбили в Каттегате паровой фрегат, причем утонуло множество матросов, два офицера, и едва спасся великий князь.

В морском ведомстве учрежден новый суд, гласный и правдивый; он нашел виновными в явной небрежности адмирала, командира и вахтенного лейтенанта, и именно в том, что, испытывая дрейф и переменив направление, поленились даже бросить лот, чтобы определить глубину. При такой изумительной небрежности суд нашел смягчающие обстоятельства и присудил адмирала, приказавшего переменить курс промера, к выговору, а командира и вахтенного лейтенанта — к кратковременному аресту. Суд, хотя и не правый, но милостивый: стоило делать реформу! И говорить после этого, что у нас гласность будет иметь нравственную силу! Такого цинизма не бывало и при закрытых дверях.

Какой хаос! Гуманность при суде над убийцами и бесчеловечие в управлении областями, где вследствие мятежа терзают не по делам, а по национальности; свобода печати и лживые доклады и цифры, публикуемые во всеобщее сведение; ропот против Оттоманской Порты за неравноправность христиан и истязание католиков у себя; возрастающие дефициты и надежды на благосостояние финансов; гласность суда и бесстыдство суда; капральство и революционные стремления; ревнивость власти и добровольная уступка власти; дворцы в столице и кабаки да тройки по всем улицам; усиление полиции и дневные грабежи безнаказанные. Поистине смешанное министерство!

Я упоминал о силе отживающего поколения. Мне пришел на память еще один пример. Взметнев, сын деревенского священника или мелкопоместного дворянина, 17-летний писарь в Муроме, взят был в канцелярию министра финансов за хороший почерк. Он ничего не знал, кроме грамоты русской. В 30 лет от роду он был уже редактором финансовых программ, в которых опирался на школы политической экономии и на статистику европейских государств; он был вполне просвещенный человек, богатый познаниями глубокими. С этих пор он нес на своих плечах почти все министерство финансов, он и Дружинин, и 38 лет вышел в отставку, изнуренный работою, усталый, геморроидальный и, как думали, чахоточный. Когда я с ним познакомился, мне было 18 лет, ему 36; теперь мне 63, стало быть, ему 81 год.

Вот начало его послания, сочиненного недавно по случаю обращения к нему с вопросами о современных делах:

Молчу и думаю: как дважды два четыре,

Так точно верно то, что нуль я в этом мире,

Где духом Запада все дышит и живет!

Другие времена — другие нравы! Нет,

Я не могу идти за поколеньем новым,

На старческих ногах и с посохом дубовым.

Куда мне! Посмотри, как пишут, говорят.

И кашу, без крупы, из слов одних варят;

Ведь любо посмотреть и дорого послушать!

А каково — когда заставят кашу кушать?..

Мое занятие — деревья насаждать;

Других — о тысячах вопросов рассуждать…

В 81 год! И мысль, и стих! Хотелось бы посмотреть на нынешнюю молодежь через 50 лет… Но нет! Не дай Бог видеть: я не люблю развалин.

Князь Меншиков болен; я нашел его в таком изнурении сил, что невольно видел в нем умирающего. На диване лежали четыре тома в нарядном переплете: «История царствования Александра I» Богдановича. На вопрос мой, что это за книга, князь отвечал мне, что он только что получил ее от автора. Взгляд старца загорелся; вид слабости исчез, откуда-то явилась чудная сила в этом старческом организме. Записываю речь его, пока не изгладилась в памяти.

— Это один из сочинителей по высочайшему повелению!.. Собирался приняться за чтение; открыл наудачу книгу и прямо наткнулся на вздор! Не буду читать!.. Послушайте: «Одна английская ракетная батарея остановила на сутки действия неприятеля». Совершенный вздор! Я, может быть, один остался еще из очевидцев. Это было под Лейпцигом; я состоял по особенному случаю при Бернадоте; батарея была у него же. Когда она тронулась, я был поражен ее красотою. Лошади английские чистой крови; орудия, упряжки, мундиры щегольские; дух людей прекрасный. Я выпросил позволения следовать за нею. Батарея ловко остановилась на высоте против развернутого строя неприятельской кавалерии, кажется саксонцев. Когда ракеты стали шарить по рядам, произошла ужасная катавасия; все смешалось; лошади топтали друг друга, но не прошло пяти минут, как из-за неприятельских рядов появились два орудия французской конной артиллерии; они понеслись в карьер на английскую батарею, остановились на ружейный выстрел, снялись с передков и пустили ядра: одно перерезало надвое туловище батарейного командира, другое подбило ракетный станок, потом перебили лошадей и людей; батареи как будто не бывало, и все это продолжалось каких-нибудь 20 минут. Какие же тут сутки!

Сказав это живым голосом, князь сделал гримасу и бросил с досадою на диван том истории, который он в продолжение рассказа держал развернутым в руках.

— Вы бы рассказали это Богдановичу! — сказал я.

— Не стоит, — ответил Меншиков. — Это… — И, не договорив, махнул рукой.

Я засмеялся.

— Верно, вроде Тотлебена? — заметил я.

— Какое!

При этом князь взял один листок из кипки, которая обыкновенно лежит у него на столе, и, чертя карандашом говорил:

……………….. вот неприятель

????????? это Альма

??  ??  ?? здесь я

??? + ??? здесь мои резервы, а здесь (указывая на крестик) находился Кинглек, по его истории… то есть между моей армией и резервами. Но все-таки Кинглек написал гораздо меньше вздору, чем Тотлебен… Тотлебен — отличный пионер и храбрый офицер, но недалекий! Он не знал, что писал, потому что не писал. Милютин выбрал сам в историографы офицериков Генерального штаба и роздал им работу по частям; тенденция была им дана; документы, не подходящие под программу, обойдены. Так каждый мальчик написал свою тетрадку; Тотлебен сшил тетрадки и сочинил заглавный лист. Вот вам и история.

После этого зашел разговор о военно-морском суде над офицерами корабля «Александр Невский». Я сообщил князю Меншикову впечатления публики. Общество наше чересчур рассчитывало на силу гласности; я всегда утверждал, что гласность есть узда только там, где развита народная совесть, а у нас, где люди, открыто накравшие миллионы, собирают у себя на обедах высших сановников, где взяточник идет в театр смотреть пьесу, изображающую взяточника, и горячо аплодирует самым метким ударам, где в мещанском и крестьянском сословии часто хвастают плутнями несодеянными, чтобы заслужить название молодца, гласность не будет уздою.

Что со мной не соглашались, в этом нет худа, но замечательно, что первым защитником идеи о силе гласности был великий князь Константин, и как же доказал он сам эту идею?!

За несколько дней перед судом он испросил повеление об изменении законов насчет состава суда и насчет наказания за крушение. На этом основании весь суд сделался бесстыдной комедией при всей гласности. Я сказал князю, что гораздо приличнее было бы, если не хотели наказывать виновных, объявить от высочайшего имени, что государь, проникнутый великою милостью Провидения, не допустившего погибели любезнейшего сына его, повелевает прекратить следствие и предать дело воле Божией. Князь отозвался на это, что точно эту мысль он выразил на днях заезжавшему к нему великому князю Николаю Николаевичу. Великий князь заметил на это, что он не считает удобным вмешиваться в дело.

Был у умирающего Николая Ивановича Бахтина, с которым я знаком с 1827 года. Он призывал меня для засвидетельствования духовного завещания; едва говорящий от слабости, он с отчетливостью выразил мне цель моего призыва:

— На столе найдете вы две маппы, одна на другой; под обеими лежит белый лист с надписью «духовное завещание»; в этом листе завещание мое и на особом листе формы подписи первого свидетеля и следующих. Потрудитесь подписать по форме следующих свидетелей.

Так это и было. На открытой передо мною странице видел я подпись Волкова, только в ее окончании. Потом всю подпись барона Корфа. Прочитав форму, я заметил, что завещатель назван только по имени, а закон требует обозначения звания. Я сказал это больному; он не хотел мне верить, но когда я подкрепил свои слова примером отказа в нотариальном засвидетельствовании духовной, он встревожился и просил подписаться, как я думал. Странно, что ни племянник его, помощник управляющего делами комитета министров, ни главноуправляющий Вторым отделением, этот представитель законодательства, не знали такого всем известного постановления.

Бахтин пред моим уходом сказал мне изнеможенным голосом:

— Я рад, что князю Меншикову лучше. Давно желал с ним видеться, но с октября месяца болен; теперешняя болезнь моя, вероятно, последняя, не позволяет мне надеяться на свидание, но я часто о нем думаю.

Я сообщил это князю. Он отвечал мне в записочке: «Я тем более чувствителен к добрым чувствам, которые вам выразил Бахтин в отношении меня, что я не избалован в этом отношении».

Бахтин был рекомендован князю в 1827 году как честный и способный человек. Таков он и есть в полном смысле, но ум у него своеобразного склада, — я бы сказал: ум чиновника в самом благородном значении этого слова. Честности непоколебимой, логики безупречной, но взгляда узкого; оттого и ум его, и перо, и обращение — не имеют никакой эластичности. Он превосходно применяет существующие законы, но далеко не удовлетворительно разрешает вопросы государственные, особенно если они входят в сферу политическую или экономическую. Бахтин писал первые отчеты начальника морского штаба; они были составлены добросовестно, аккуратно, но апатично. В начале 1831-го или 1832 года Бахтин просил меня помочь ему, и я составил весь отчет за предшествовавший год. Князю он так понравился, что он сказал Бахтину:

— Вот этот отчет очень удачен!

— Князь, это плохой комплимент, — заметил Бахтин смеясь.

— Отчего?

— Отчет этот писан не мною, а Фишером, — отвечал Бахтин.

Князь уважал Бахтина, но не любил его; узнав, что я могу заменить Бахтина в этой, в то время самой важной работе, — он стал думать о том, как бы освободиться от неприятного ему сотрудника, и это было причиною блестящей карьеры Николая Ивановича. В конце 1833 года открылась вакансия статс-секретаря управляющего делами комитета министров: эту вакансию выхлопотал князь Бахтину. Здесь он был совершенно на своем месте.

В комитет министров входят дела министерств, дела о наградах и искательства частных лиц в министерствах. Бахтин не склонялся ни на частные просьбы, ни на внушения министров; лучшему другу он не делал предпочтение перед злейшим врагом. Между министрами было много людей достойных: они оценили беспристрастие статс-секретаря и уважали его ум и правила.

Лет через десять Васильчиков, назначенный председателем Государственного совета, человек ограниченного ума, но честный и благородный в высшей степени, пригласил Бахтина в государственные секретари. В этом звании видны уже были недостатки Бахтина, но Васильчиков их не видел и вверился совершенно государственному секретарю, который таким образом получил весьма значительное влияние. Имея врожденные зачатки высокомерия, Николай Иванович в новом положении поддался этой слабости настолько, что становился уже неприятным, тем более что, бывая очень мало в высшем круге общества, он не научился искусству скрывать эту слабость или выражать ее в мягких формах. «Я» повторялось почти во всякой фразе с тоном важности, а отзывы о мнении других были полны пренебрежения или насмешки. Несмотря на это, люди благомыслящие его чтили за редкие в русском человеке качества.

Но Васильчикова заменил Левашов, человек надменный, грубый и невежда, принявший несколько заученных фраз за собственный ум и считавший себя за великого политэконома и законодателя. Левашов стал обращаться с Бахтиным, как с секретарем. Этот был, однако, не из такого теста, чтобы вставить себя в роль простого письмоводителя, начались взаимные трения; у Бахтина сделались завалы печени, которые придали ему новую раздражительность; ссоры между секретарем и председателем усиливались и разрешились наконец назначением Бахтина членом Государственного совета. Здесь он опять вырос, но скоро нажил себе врагов резкостью выражений.

В нынешнее царствование великий князь Константин Николаевич, заметив демагогическое направление Бахтина, — плод подавленного самолюбия, — возвысил его личность, но когда Бахтин перестал быть ему нужен, великий князь, по свойственной ему бесцеремонности в делах приличия, бросил его и едва ли не преследовал. Николай Иванович дожил даже до незаслуженных унижений и стал крайне резок. При всем том Бахтин работал честно, умно и больше, чем все прочие члены вместе. Он почти ослеп в работе, но у нас это не имеет никакой цены. Напротив, честность есть добродетель, только пока она обладает тягучестью; как только она достигнет твердости состава, она делается пороком, которого никто никогда не прощает.

Так, прожив холостяком, за рабочим столом, ослепший, изнуренный, Николай Иванович дожил до нынешнего болезненного одра, с которого он не встанет и которого не согревает теплое чувство.

Князь Меншиков шел другою дорогою, он всю жизнь стоял у подножия трона; ум его противоположен уму Бахтина: быстрый, практичный, тонкий, прозревающий сквозь всякую завесь, ускользающий от всякого постороннего прикосновения, но небеспристрастный, хотя и честный, — не всегда логичный, хотя широкий и светлый; однако оба были схожи в одном — оба отталкивали: Бахтин — надменностью, Меншиков — ледяной вежливостью, и пришли к тому же концу: оставленные и забытые.

Эти обе личности замечательны в русской среде. Бахтин не был никогда государственным человеком, но, необыкновенно деятельный среди лентяев, необыкновенно логичный среди плоских мыслителей, настойчивый и остойчивый среди равнодушия и личного расчета, он должен был бы многое сделать или и исправить. Князь Меншиков выше Бахтина на сотню ступеней. Патриот, враг корыстолюбия и поклонничества, трудолюбивый, любознательный, пользовавшийся при двух императорах в течение долгого времени необыкновенным кредитом, должен был бы сделать для России еще гораздо более.

Но ни тот, ни другой ничего не сделали. Когда их похоронят, Россия не только не заметит, что их уже нет, но и не вспомнит, что они когда-то были. Кого винить? Конечно, Бахтин, вращавшийся в сфере администрации, виновен в том, что не умел составить около себя партии, кружка людей столько же честных. И князь Меншиков виноват тем, что неблагосклонной царской мины на параде боялся больше, чем упрямого спора с государем наедине, и пред этою боязнью отступал от проведения своих планов, но в другом государстве эти слабости обоих не имели бы тех же последствий.

Не говорю о чиновнической Франции, но в Англии и Германии Бахтину не пришло бы в голову чванство, потому что там оно не встретило бы ни в ком сочувствия. Там Черноглазовы и Праведниковы не были бы на первом канцелярском плане; Зеленый и Рейтерн не были бы министрами, а лучшие люди или отучили бы от чванства, или простили бы его человеку, полному желания добра.

Князь Меншиков, споря слишком часто с государем в его кабинете и опасаясь холодной мины его на выходе, очевидно, выражал тем страх не перед царем, а перед царедворцами. Он не дорожил своим местом в администрации, но опасался ослиных копыт, которые не замедлили бы лягнуть его при первой замеченной ими царской немилости. Таких копыт не видал бы он ни в Англии, ни в Германии.

Следовательно, эти люди, люди со слабостями, были вследствие этих слабостей бесполезны государству только потому, что жили в неблагородной среде. Они не правы, но еще больше виновата их обстановка. А. И. Чернышев, А. Ф. Орлов, П. П. Гагарин — многого ли они стоят по оценке их деятельности, их чести, их благородства? Найдется ли десяток людей их уважавших? Однако они достигли высших степеней и ознаменовали свое бытие замечательными деяниями, замечательными по своей мерзости. Не доказывает ли это, что у нас пороки Орловых и Гагариных простительнее, чем слабости Бахтиных и Меншиковых.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.