На пороге совдепа

На пороге совдепа

Весной тысяча девятьсот семнадцатого года я окончил реальное училище.

Товарищи мои разлетелись в разные стороны, и дальше каждый из нас уже на свой риск и страх выбирал себе жребий. Надо было выбирать и мне.

Думал ли я об этом? Озабочен ли был своим будущим? Нет, нимало. Долгие раздумья были не по мне. Я умел поступать, но вовсе не умел обдумывать поступки, да и не считал нужным. Всё в этой жизни казалось мне простым и ясным. Я нисколько не заботился о выборе жребия. Он сам должен был меня выбрать. И он выбрал. Случилось это так.

Мы шли с Соломошей Туфьясом, одним из немногих в те дни архангельских большевиков, по Троицкому проспекту, как называлась тогда центральная улица Архангельска, ныне носящая имя героя гражданской войны Павлина Виноградова, — шли мимо собора, которого уже нет нынче, мимо губернаторского дома, в котором уже не было губернатора, мимо городской думы с высокой четырёхгранной башней. Миновав Полицейскую улицу, только что переименованную в улицу Свободы, мы подошли к Коммерческому собранию, в здании которого теперь размещался совдеп.

Здесь Соломоша надолго застрял, разговаривая с вышедшим из совдепа человеком. Человек этот был коренаст, большеголов, лохмат и нетороплив в движеньях. Он был полной противоположностью подвижному, горячему, бурно жестикулирующему Соломоше. Я отошёл к воротам совдепа и стал читать наклеенную на них газету. Это были «Известия Архангельского Совета рабочих и солдатских депутатов». На первой странице газеты было опубликовано воззвание к населению Архангельска, касавшееся распределения хлеба. Воззвание подписал губпродкомиссар Папилов.

Прочтя эту фамилию под воззванием, я тут же услышал её из уст собеседника Соломоши. Он отозвался о меньшевике Папилове весьма неуважительно, и Соломоша тотчас присоединился к этой характеристике. Они говорили ещё о меньшевиках и их работе в совдепе; потом заговорили об англичанах и о Павлине Виноградове, который «утёр им нос».

Я не всё расслышал и потому не понял, каким образом Павлин Виноградов утёр нос англичанам, но имя Павлина врезалось в память. Я тогда понятия не имел, что двадцать лет спустя приеду из Ленинграда в Архангельск разыскивать следы Павлина Виноградова, говорить с его вдовой и его боевыми друзьями, что этот человек станет героем моего романа «Друзья встречаются» и придёт на страницы других моих книг. Ничего этого я не знал в тот далёкий день, когда, в сущности говоря, решилась моя судьба.

Когда разговор о Павлине Виноградове, губпродкоме, меньшевиках и англичанах кончился, незнакомец попрощался и отошёл. Я спросил у Соломоши, с кем это он разговаривал и кто этот крепыш с большой головой и лохматой шевелюрой. Соломоша ответил, что это боевой парень и главный среди архангельских большевиков.

— Фамилия его Тимме, — прибавил Соломоша, окончив свои объяснения. — Понял?

Я кивнул головой. Понимать, собственно говоря, тут нечего было. Но фамилия показалась мне очень весёлой и лёгкой и сразу запомнилась.

Спустя два дня, проходя мимо совдепа, я опять остановился перед воротами, на которых наклеены были «Известия». Внимание моё привлёк большой рисунок в верхнем углу газеты. Он изображал негра, который сквозь тюремную решётку следит горящими глазами за летящей под облаками птицей. Глядя на эту распростёртую в поднебесье птицу, я вдруг вспомнил свою сказку-пересказку о выпущенной на свободу «крылатой пленнице», которую я писал в начальной школе. В этот раз я основательно застрял около газеты и долго разглядывал самую последнюю строчку её, где стояло: «Редактор Я. Тимме».

Я прочёл газету от начала до конца, и больше всего мне понравилась в ней статейка «Чьи пособники?». Статейка эта здорово подкусывала меньшевиков и подписана была фамилией Пантевич. «Интересно, что это за Пантевич? — подумал я. — Наверно, лихой парень. И обязательно с чёрной бородкой, в которой прячется ядовитая улыбочка. Хорошо бы посмотреть на него. И на Тимме заодно. Может быть, и поговорить даже...» Я взглянул на заголовок газеты, на летящую птицу, на подпись редактора внизу газеты и вдруг подумал: «А почему бы и нет?»

Вопрос этот я задал себе не впервые. В течение двух последних дней я задавал его себе много раз, хотя ни разу так и не ответил на него. Теперь пришло время отвечать. Я распахнул калитку и решительно вошёл в совдеп, в котором размещалась редакция «Известий».

Первый, кого я увидел, войдя в редакцию, был Тимме. Он кивнул мне своей большой лохматой головой, как старому знакомому, и этот приветливый кивок разом решил всё. Без всяких колебаний и без всяких предисловий я сказал, что хотел бы работать в газете. Тимме внимательно оглядел меня, поскрёб толстым ногтем небритую щёку и спросил, давно ли я знаю товарища Туфьяса. Я ответил, что знаю Соломошу с самого раннего детства и что он друг нашей семьи.

Тимме опять кивнул лохматой головой.

— Хорошо, — сказал он сипловато и повернулся к сидящему у окна человеку в синем поношенном пиджаке. — Пантевич, дай ему телеграммы. Пусть выправит для начала.

Пантевич оказался совсем не таким, каким я себе его представлял.

У него не было ни чёрной бороды, ни прятавшейся в ней улыбки. Пантевич вообще не улыбался. Он был сух в обращении, мешковат и сутул.

— Это, значит, вы и есть Пантевич? — спросил я с удивлением, которое не умел скрыть и которое, наверно, было непонятно моему собеседнику.

— Я и есть Пантевич, — отозвался сутулый у окна, оборачиваясь ко мне и оглядывая меня светлыми голубовато-серыми глазами. — Это тебя удивляет?

— Да, — признался я. — Сегодня я читал вашу статью в газете. Здорово написано. И совсем на вас не похоже.

— А разве статья обязательно должна походить на автора?

Сейчас на этот вопрос я твёрдо и решительно ответил бы: «Да. Конечно». Тогда я ответил:

— Не знаю.

К этому я прибавил ещё что-то неопределённое и нерешительное. Это был мой первый в жизни литературный спор, и я не сумел не только должным образом провести его, но даже начать. Мы сели за работу. Пантевич дал мне пухлую пачку телеграмм, и я принялся править их, подготовляя к набору. Меня не смущало то обстоятельство, что я не умел править. Не надо было — не умел; теперь надо — значит, должен уметь и, следовательно, буду уметь.

Руководящие указания Пантевича сводились к требованию:

— Чтобы ясно и по-русски.

Теперь это требование показалось бы мне сложным и трудным. Но тогда я ничем не затруднялся и, взяв из рук Пантевича телеграммы, сел за стол.

Так ступил я на первую ступеньку той бесконечно длинной лестницы, которая неизвестно куда ведёт — не то на Олимп, не то в преисподнюю — и на которой я столько раз спотыкался и столько шишек набил. Так началось моё четвертьвековое ученье в газетных университетах. Так стал я штатным сотрудником газеты «Известия Архангельского Совета рабочих и солдатских депутатов».

Спустя две недели в той же газете появился мой первый фельетон «Царьградские штучки». Написан он был задиристо и безоглядно. Я горячо доказывал, что Царь и бог завезены в Россию из Византии, из Царьграда, что огнепоклонники-славяне и их простоватые и храбрые князья вовсе не нуждались ни в христианстве, ни в самодержавии и что оба эти рабских института чужеродны России.

Фельетон имел неожиданный и бурный успех, хотя и несколько односторонний. На другой день после выхода газеты архангельский архиерей во время проповеди, произнесённой после службы в соборе, обрушился на безбожный фельетон и предал проклятию его автора.

От совдепа до собора было не больше километра, но по времени они отстояли друг от друга лет на тысячу. Архангельский архиерей не мог даже устроить самого паршивенького аутодафе, чтобы сжечь номер «Известий» Архангельского совдепа с крамольным фельетоном. Я остался в полной неприкосновенности, и тяготевшее надо мной проклятие нимало меня не тревожило.