Два писателя рассказывают о двух капитанах

Два писателя рассказывают о двух капитанах

Итак, дошёл черёд и до милого моему сердцу Севера. На этот раз постараюсь о нём, о его людях, его красках, его искусстве, о нём и искусстве рассказать пошире и поглубже. Однако всё по порядку.

Каждый, кто прочтёт название этой главы, тотчас, вероятно, вспомнит роман Вениамина Каверина «Два капитана». Ну что ж, воспоминание будет как нельзя более кстати, тем более что, на мой взгляд, «Два капитана» — несомненно лучший из всех романов Каверина. Я имел случай сказать это самому Вениамину Александровичу, когда он однажды в дни Великой Отечественной войны появился возле моей койки в архангельском госпитале, куда привезли меня с Мурманского участка Карельского фронта. Случилось это в августе сорок второго года. Встреча была для меня нежданной и приятной. Что касается пришедшего навестить меня Каверина, то появление его в Архангельске отнюдь не было случайностью. В некотором роде оно связывалось с «Двумя капитанами». Вынужденный с началом Великой Отечественной прервать работу над романом и уже будучи военным корреспондентом «Известий», Каверин просил командировать его на Северный флот, где надеялся найти материал для последующей окончательной доработки «Двух капитанов». Однако вернёмся к разговору с Кавериным.

В те дни жесточайших военных бурь, когда человек испытывался на человеческое каждый день и каждый час, все мы говорили друг с другом душевней и откровенней, чем нынче. Посему неожиданный разговор наш с Вениамином Александровичем в архангельском госпитале был открытей, чем в какое-либо другое время. Я сказал Каверину, что не всё его книги мне по душе, но что «Двух капитанов» я очень люблю и ценю. Причин тому множество, но, пожалуй, важнейшая из них та, что в «Двух капитанах» Каверин, оставаясь верным острому сюжету и столь же острой занимательности, более сердечен, жизнен, человечен, чем в других своих книгах. Примерно так сказал я тогда Каверину. Так думаю и сейчас.

Откуда и почему появились в романе эти подкупающие сердечные нотки, эта жизненность и человечность? Я думаю — от особой взволнованности материалом романа, может статься не испытанной автором в такой степени при работе над другими своими вещами. А питают эту взволнованность материалом романа, мне кажется, две встречи, о которых Каверин обстоятельно рассказал во вступлении к первому тому своего шеститомного собрания сочинений.

Вступление чётко и точно названо — «Очерк работы».

Всё началось в тридцать шестом году. Отдыхая в санатории под Ленинградом, Каверин случайно встретился там с одним молодым учёным — человеком трудной судьбы и высоких человеческих качеств. Завязались добрые отношения, и однажды этот молодой учёный стал рассказывать Каверину историю своей многосложной жизни. Рассказ длился шесть вечеров кряду, и краткие записи его легли в основу повести, которая заключала в себе в зачаточном состоянии будущих «Двух капитанов», а точнее говоря, характер и биографическую канву младшего из капитанов — Сани Григорьева.

Повесть написана была залпом в течение трёх месяцев, но как-то, по-видимому, не вполне удалась, и напечатать её не представлялось возможным. На время она была отложена, однако в следующем году Каверин вернулся к ней, и уже с более широкими планами большого романа.

Но для большого романа не хватало материала. Какой же ещё материал, кроме истории жизни нового знакомца Каверина, ставшего его другом, должен был дополнительно войти в книгу? Указующими в этом направлении являются слова самого Каверина в «Очерке работы» о том, что «роман писался в конце тридцатых годов, принёсших Советской стране огромные, захватывающие воображение победы в Арктике».

Арктический материал захватил воображение и автора будущего романа. Но что выбрать из громадного материала истории завоевания Арктики? Каверин остановился на тысяча девятьсот двенадцатом и примыкавших к нему годах. Надо сказать, что двенадцатый год в истории русского полярного мореходства был особо героическим, и особо трагическим.

В конце лета того года отправились по разным маршрутам три русские полярные экспедиции: Георгия Брусилова, Владимира Русанова и Георгия Седова. Все трое погибли, прокладывая путь последующим завоевателям Арктики.

Этот героический и трагический материал и принялся осваивать Каверин, работая над своим романом. В конце концов из трёх действительных капитанов родился один, романический, — Иван Татаринов.

Но нельзя ли распознать поточней — который из трёх стал прототипом старшего каверинского капитана? Попробуем. Передо мной на столе брошюра Ф. Черняховского, автора многих книжек о выдающихся людях русского Севера, носящая название «Георгий Яковлевич Седов». На последней странице её я читаю: «Образ Ивана Татаринова в романе В. Каверина «Два капитана» выражает лучшие черты Георгия Яковлевича Седова».

Многие читатели, вероятно, думали и думают так же. Но так ли это на самом деле? И нельзя ли извлечь подтверждения этому из самого романа «Два капитана» или из источников, какими явно пользовался при написании романа его автор? Попробуем, и для начала давайте сличим некоторые детали действительной биографии и действительной истории экспедиции Георгия Седова с соответствующими деталями романической биографии и романической истории экспедиции Ивана Татаринова.

Вот хотя бы один пример почти точного совпадения бывшего в действительности и романического. В дневнике одного из участников экспедиции и друга Седова так записана пятнадцатого февраля тысяча девятьсот четырнадцатого года сцена прощания больного цингой Седова с членами экспедиции и командой перед уходом со «Святого Фоки» на север, к полюсу: «Неистощимый рассказчик, выдумщик анекдотов и смешных историй, кумир команды... даже к работе приступающий не иначе, как с шуткой, Седов теперь выглядел другим...» И дальше: «... он несколько минут стоял с закрытыми глазами, как бы собираясь с мыслями, чтобы сказать последнее слово. Но вместо слов вырвался едва заметный стон, в углах сомкнутых глаз сверкнули слёзы...»

Так прощался со своими друзьями и соратниками, покидая «Святого Фоку», действительный, доподлинный, живой капитан и начальник экспедиции — Георгий Седов.

А вот как выглядит при прощании с командой корабля романический капитан и начальник экспедиции Иван Татаринов в «Двух капитанах»: «... что общего с прежним... выдумщиком анекдотов и забавных историй, кумиром команды, с шуткой приступавшим к самому трудному делу... Он стоял с закрытыми глазами, как будто собираясь с мыслями, чтобы сказать прощальное слово. Но вместо слов вырвался чуть слышный стон и в углах глаз сверкнули слёзы».

Сравним в отрывках и самую прощальную речь Седова. В дневнике участника экспедиции записано, что, овладев собой, Седов «начал говорить сначала отрывочно, потом спокойнее... Трудами русских в историю исследования Севера вписаны важнейшие страницы, Россия может гордиться ими. Теперь на нас лежит ответственность оказаться достойными преемниками наших исследователей Севера... Мне хочется сказать вам не „прощайте", а „до свидания"».

А вот что читаем мы в соответствующем месте «Двух капитанов»: «Он заговорил сперва отрывисто, потом всё более спокойно... Трудами русских в истории Севера записаны важнейшие страницы, — Россия может гордиться ими. На нас лежит ответственность — оказаться достойными преемниками русских исследователей Севера... Мне хочется сказать вам не „прощайте", а „до свидания"».

Как видите, оба описания сцены прощания и процитированные части содержания прощальной речи Седова — действительное и романическое — совпадают почти дословно. Случается, что так же или почти так же обстоит дело и с другими сценами и деталями повествования «Двух капитанов», которые иногда лишь слегка изменены по сравнению со сценами и деталями, действительно существовавшими. От того, что некоторые подлинные детали заменены романическими, и от того, что введены вымышленные ситуации и вымышленные люди, кроме действительно существовавших, ничто в сути дела не изменяется.

Итак, мы знаем прототип капитана Татаринова. Мы без труда можем обнаружить прототипы некоторых других персонажей «Двух капитанов». Известный лётчик Ч., с окающим говорком, чьим именем назван город, — это Валерий Чкалов. В профессоре В., который «открыл остров на основании дрейфа „Св. Марии"», легко распознать профессора Визе, действительно определившего на основании анализа результатов дрейфа «Св. Анны» Г. Брусилова, что в переломной точке дрейфа должна находиться какая-то земля, которая и изменила прямолинейный путь дрейфа. В жизни это случилось в девятьсот двадцать четвёртом году. А шесть лет спустя, участвуя в экспедиции на ледоколе «Георгий Седов», Владимир Юльевич Визе мог собственными глазами лицезреть эту землю и даже ступить на неё собственными ногами. Земля оказалась островом, который и назвали островом Визе. Теоретические выкладки учёного оказались верными и подтверждены были на практике им же самим.

Есть в «Двух капитанах» беглое упоминание о том, что во время сборов лётчика Сани Григорьева на поисковую экспедицию к нему заходил «П., старый художник, друг и спутник Седова, в своё время... напечатавший свои воспоминания о том, как «Св. Фока», возвращаясь на Большую Землю, подобрал штурмана Климова на мысе Флора».

Я думаю, что теперь самое время сказать, что художником этим, позже ставшим и писателем, был Николай Васильевич Пинегин, что я цитировал выдержки именно из его дневника, сличая их с текстом соответствующих мест «Двух капитанов».

И тут я должен рассказать о второй встрече автора «Двух капитанов», определившей направление и содержание романа. Впрочем, лучше будет, если расскажет об этой решающей встрече сам Каверин:

«... Однако только исторические материалы показались мне недостаточными. Я знал, что в Ленинграде живёт художник и писатель Николай Васильевич Пинегин, друг Седова, один из тех, кто после его гибели привёл шхуну «Св. Фока» на Большую Землю. Мы встретились, и Пинегин не только рассказал мне много нового о Седове, не только с необычайной отчётливостью нарисовал его облик, но объяснил трагедию его жизни — жизни великого исследователя и путешественника, который был не признан и оклеветан реакционными слоями общества царской России. Кстати сказать, во время одной из наших встреч Пинегин угостил меня консервами, которые в 1914 году подобрал на мысе Флора, и, к моему изумлению, они оказались превосходными.

Вспоминаю об этой мелочи по той причине, что она характерна для Пинегина и для его «полярного дома»...»

Знакомство с «полярным домом» имело, по-видимому, для судьбы «Двух капитанов» очень большое, а может статься, и решающее значение, так как именно здесь, в этом доме, Каверин нашёл своего второго, или, как он сам выражается, старшего, капитана — его личность, его душу, его живой образ.

В «полярном доме» Пинегина всё было для Каверина удачей и счастливой находкой, даже четвертьвековой давности консервы с мыса Флора. Но счастливейшей находкой был, конечно, прежде всего сам хозяин дома — Николай Васильевич Пинегин — редкое вместилище того, о чём хотел и собирался писать Каверин. Пинегин отдал всю свою жизнь Северу и был верным и близким другом Седова. Ни от кого другого и никогда Каверин не смог бы узнать о Седове столько и такого, как от Пинегина, — узнать и постичь, проникнуть в это узнанное. Пинегин является как бы духовным отцом Ивана Татаринова в «Двух капитанах». Нет сомнения, что именно он обозначил «с необычайной отчётливостью» и утвердил собой в душе автора «Двух капитанов» и в самом романе образ Седова, как старшего капитана.

Правда, существует ещё одна реальная фигура, вписанная в романическую фигуру Ивана Татаринова. Сам Каверин прямо говорит в «Очерке работы»: «Для моего старшего капитана я воспользовался историей двух отважных завоевателей Крайнего Севера. У одного я взял мужество и ясный характер, чистоту мысли, ясность цели — всё, что отличает человека большой души. Это был Седов. У другого — фактическую историю его путешествия. Это был Брусилов...».

Каверин полностью выдержал намеченную для себя программу. Фактический дрейф «Св. Анны» Брусилова совпадает с дрейфом романической «Св. Марии» Татаринова. В романической истории штурмана Климова мы без труда узнаём фактическую историю брусиловского штурмана Альбанова, чьи дневники романист, очевидно, использовал. Романический приказ Ивана Татаринова, предлагающий каверинскому штурману Климову с тринадцатью матросами покинуть «Св. Марию» и, сохраняя копии важных документов экспедиции, пробираться к земле, совпадает дословно с фактическим, настоящим приказом Брусилова настоящему штурману Альбанову.

Это о фактическом. Что же касается романического, эмоционального, того, что идёт по линии сердца, то Брусилова в «Двух капитанах», собственно говоря, нет. Тут эстафету старшего капитана перехватывает Седов, который присутствует в романе всё время, доминирует, управляет романическим в романе, пронизывает его. И это легко объяснимо. Брусилов мог быть известен Каверину только по материалам, а Седов — по живому дружеству с ним Пинегина, который сидел против Каверина и говорил о своём друге, и ел вместе со своим слушателем чудо-консервы с мыса Флора.

Пинегин был для Каверина больше чем Пинегин. Он был живой частицей Седова. Он был живым заместителем на земле мёртвого Седова. И Пинегин имел полное и неоспоримое право на такое представительство. В. Каверин, в одной из своих статей, посвящённой Пинегину (о ней подробно я скажу несколько позже), очень хорошо сказал: «Две большие любви были в жизни Пинегина: любовь к родине и любовь к Седову».

До сих пор, стараясь уяснить себе пути, какими Седов пришёл в роман «Два капитана», властно завладел и душой романа и, как можно с достаточным основанием предположить, душой его автора, я старательно сличал текст «Двух капитанов» с дневниками и другими подлинными документами, соотносил времена и годы романические и действительные, разгадывал зашифрованные в романе фамилии живых людей, приводил высказывания автора, поведавшего нам историю создания романа и его подоплёку, — и всё это для того, чтобы доискаться самого для меня интересного, докопаться до корней Георгия Седова в Иване Татаринове. Эти доискивания увенчаны были в конце письмом ко мне самого Вениамина Александровича, в котором он без всяких обиняков и столь же чётко, сколь и энергично, утвердил: «Да, в Татаринове со слов Пинегина я пытался написать Седова».

И написал. И отлично написал.

В заключение главы я хотел бы вернуться к Пинегину, ибо по чести он должен венчать разговор о Седове. Я хорошо знал Николая Васильевича Пинегина, был с ним в добрых отношениях, сиживал в его «полярном доме». Он обладал огромным жизненным опытом и огромной силой воображения, которому умел, когда это требуется, давать полную свободу, а когда нужно — сдерживать, подчиняя её капризную изменчивость своей железной воле и велению действительности. Он был талантливым живописцем, получившим в семнадцатом году за свои превосходные северные этюды и картины премию имени Куинджи. Он был талантливым писателем, автором многих книг, увлекательно достоверных и романтически окрылённых. Он был, как характеризует его крупный учёный-полярник В. Визе в предисловии к одной из пинегинских книг, выдающимся полярным исследователем. Он был незаменимым членом многих полярных экспедиций — смелый до отчаянности и беспредельно выносливый, меткий стрелок, бывалый охотник, умелый каюр, фотограф, кинооператор, географ, гидрограф, когда того требовали обстоятельства — навигатор, штурман, каким довелось ему стать в конце пути «Св. Фоки» в четырнадцатом году.

И при всём при том, несмотря на многообразие даров и способностей, какими наделила Пинегина природа, поражали в нём удивительная скромность и жизненная непритязательность.

А всё-таки, что же доминировало в этом человеческом многообразии? Что правило поступками и устремлениями этой неукротимой натуры? Мне кажется, В. Каверин верно угадал Пинегина, сказав в упоминавшейся мною статье: «У него была душа путешественника». Это очень хорошо и очень точно объясняет генеральную линию жизни Пинегина. Он был вечно в пути. Он шагал, ехал, плыл, летел и снова мчал вперёд и вперёд, и так всю сознательную жизнь.

Первое своё путешествие на Север Пинегин совершил в тысяча девятьсот девятом году. Приехав летом к родным в Архангельск на каникулы, Пинегин — тогда студент Академии художеств — отправился оттуда на Мурман. Тридцать лет спустя, в Мурманске, рассказывая мне об этом путешествии, Николай Васильевич сказал между прочим:

— Когда я впервые, будучи ещё студентом-художником, попал сюда, здесь, на берегу Семёновской бухты, где сейчас стоит Мурманск с населением в полтораста тысяч человек, торчала одна-единственная охотничья избушка.

Тогда «Север был совсем неведомой страной». Эту последнюю фразу я взял уже не из живой речи Пинегина, не из разговора с Николаем Васильевичем, а из первой главы его книги «Записки полярника».

Известный полярный путешественник Роберт Пири, открывший Северный полюс, писал, что «каждый, кто посетил Север, заболевает неизлечимой полярной лихорадкой». На каких бы благодатных широтах после того ему ни довелось жить, его будет неизменно тянуть снова на Север.

Так случилось и с Пинегиным. Побывав на Мурмане и в Лапландии, пошатавшись по безлюдной тундре и по рыболовецким становищам, перешагнув однажды за Полярный круг, он уже навеки стал пленником Севера.

Эта первая северная поездка имела немаловажное значение для Пинегина ещё и потому, что после того он впервые взял в руки перо. Впервые живописец и путешественник открыл в себе ещё и писателя.

В следующую свою поездку, во время студенческих каникул девятьсот десятого года, Пинегин шагнул много Дальше прежнего и махнул на мало обследованную в те времена и пустынную Новую Землю.

Эта поездка сыграла в жизни Пинегина особую и чрезвычайную роль. Ещё на пароходе «Великая княгиня Ольга», привёзшем Пинегина на Новую Землю, он познакомился с морским офицером, возглавлявшим гидрографическую экспедицию, в задачу которой входило подробное обследование Крестовой губы. Офицером этим оказался Георгий Яковлевич Седов.

На Новой Земле молодой художник и молодой гидрограф частенько встречались, и знакомство переросло в крепкую и нерушимую дружбу. Однажды между ними произошёл следующий разговор, описанный Пинегиным в книге «Георгий Седов».

« — Хорошо здесь, — сказал Седов, сидя внутри палатки. — Никуда бы не уехал. Остался бы на зимовку.

— И я остался бы. Моя мечта прожить в полярной стране целый год. Написать бы гору этюдов.

— А куда бы их девать стали? — вступил в разговор один из помощников Седова — студент Заболоцкий.

— Как куда? Написал бы с них картины. Устроил бы выставку. Это необходимо сделать. Художник Борисов, писавший Север, лгал. Необходимо показать всем, что такое далёкий Север. Это одна из привлекательнейших стран.

— А моя мечта — попасть на полюс.

Художник быстро взглянул на Седова, Его лицо было серьёзно.

— Как, на самый полюс?

— Ну, разумеется. Вы думаете — не дойду? Дойду. Я знаю себя и говорю это твёрдо. И многие из наших могли бы, если б захотели как следует. Как глупо, что никто из русских не пытался достичь полюса. Ведь все мы выросли на снегу. Путешествие к полюсу — чёрная работа! Нужна привычка к холоду. Нужно знать лёд. Я знаю лёд и как по нему ходят!

Георгий Яковлевич сжал кулаки, расширил глубоким вздохом грудь.

— Эх, достать бы только денег на экспедицию. — И он ударил кулаком по койке. — Нет. Так или этак, а на полюс я пойду! Даю себе срок два года. Будьте свидетелями!

— Подождите ещё один год, — сказал художник. Я академию кончу, пойду вместе с вами.

— Идёт, Только не отказываться.

— Не откажусь.

— Ну, ладно. Пусть будет крепко!

Седов протянул руку художнику и сильно стиснул ладонь. Лицо его было серьёзно».

Таков этот знаменательный разговор, во время которого Седов, кажется впервые в жизни, высказал вслух свою затаённую и заветную мечту о завоевании Северного полюса.

Так два друга, два молодых полярника-энтузиаста Севера утвердили крепким рукопожатием и нерушимым словом своё неколебимое намерение отправиться к неведомому и недоступному полюсу. Они остались верны своим намерениям и своим словам. Когда спустя два года Георгий Яковлевич Седов действительно начал подбирать людей для уже решённой официально полюсной экспедиции, то, по свидетельству участника её — профессора В. Визе, «Пинегин был первым, кого Седов пригласил участвовать в задуманной им экспедиции к Северному полюсу». Далее Визе сообщает: «Экспедиция вышла из Архангельска в 1912 году на судне «Святой Фока» и вернулась в Архангельск в 1914 году уже без Седова, скончавшегося на крайнем севере Земли Франца-Иосифа. На «Святом Фоке» Пинегин был самым близким Седову человеком».

Лишившись друга, Пинегин не изменил его памяти, не изменил и своей страстной приверженности Северу. В двадцать четвёртом году Пинегин снова отправляется на Новую Землю — на этот раз по воздуху, что в те времена было ещё необычным для арктических путешествий. В составе экипажа известного полярника лётчика Бориса Чухновского он ведёт гидрографическую воздушную разведку над Новой Землёй и прилегающей к ней частью Карского моря.

Спустя ещё четыре года по поручению Академии наук СССР Пинегин построил и до тридцатого года возглавлял геофизическую станцию на Новосибирских островах. Зимовка по непредвиденным обстоятельствам затянулась. Судно, которое везло смену и продовольствие, застряло во льдах. Зимовщикам грозил голод. Тогда начальник станции Пинегин принимает решение всех зимовщиков отправить на материк, а сам с плотником Василием Бадеевым остаётся ещё на год — ждать смены. Он продолжал работать, стараясь растянуть продовольствие на срок как можно более долгий.

Льды были тяжёлые, и существовала опасность, что в следующую навигацию судно с продовольствием и сменой может не пробиться к островам. Пинегин всё более урезывает свой каждодневный паёк, а когда урезывать уже было нечего... прибыла наконец смена.

Но это ещё не стало концом жестокой и опасной эпопеи. Надо было возвращаться на материк, домой, а путь предстоял дальний, в полторы тысячи километров, — до Якутска, причём надо было пересечь полюс холода. Транспортных средств никаких не предвиделось, и Пинегин добирался до Якутска на чём придётся — пешком, на собаках, на оленях, на лошадях. В тяжёлых условиях он упорно пробивался к цели и достиг её. Ну а что же дальше? Естественней всего, казалось бы, — после труднейшего похода, после полной лишений и опасностей зимовки на Новосибирских островах отдохнуть, пожить оседло и спокойно в благоустроенной ленинградской квартире, пользуясь после арктических мытарств и неустроенностей всеми благами цивилизации и комфорта. Но не таков был этот человек. Его не прельщал покой и комфорт ленинградских интерьеров. Его властно звал к себе неуютный, необжитой и не обещающий покоя Север. Вернувшись с Новосибирских островов тридцатом году, Пинегин в тридцать первом уже плывёт; на «Малыгине» в составе экспедиции на Землю Франца-, Иосифа. А в следующем году Николай Васильевич повторяет эту экспедицию как глава её.

Последнюю свою поездку на Север Пинегин совершил в тридцать девятом году, то есть за год до смерти. В этой последней его поездке мне довелось быть с ним вместе, а после неё сообща редактировать сборник «Советское Заполярье», явившийся результатом поездки. Редактировали мы с Николаем Васильевичем собранные от четырнадцати авторов рукописи уже в Ленинграде, в его «полярном доме». Тогда-то, колдуя над северным рукописями, мы много говорили о Севере и, конечно о Седове. Только что вышла книга Пинегина «Полярный исследователь Г. Я. Седов». Ранее опубликованы был книги Пинегина «Записки полярника», «Георгий Сед идёт к полюсу», «В ледяных просторах», которые либо целиком, либо частью своей посвящены описанию экспедиции Седова. Я спросил Николая Васильевича, намерен ли он ещё писать о Седове.

— Да, конечно, — ответил он не задумываясь и с категоричностью, какая могла показаться вовсе не свойственной этому спокойному, неторопливому в движениях негромкоголосому человеку. — Всё, что пока сделано, — только этюды. Седов в полный рост ещё не написан. Я должен это сделать.

На слове «должен» он сделал ударение, и нетрудно было уяснить себе, как много скрыто за этим требовательным «должен». В эту минуту я подумал, что Седов — не только друг Николая Васильевича, не только главная тема писателя Пинегина, но и дело его жизни, которое он будет делать до самой смерти, как делал до последнего вздоха дело своей жизни сам Седов, из последних сил, и уже вовсе без сил, стремящийся к заветному полюсу...

... Я листаю старый, сорокового года, журнал «Звезда». В двух номерах его — десятом и одиннадцатом — идёт «Георгий Седов» Н. Пинегина. Это, верно, и есть тот «Седов в полный рост», о котором Николай Васильевич говорил за год до этого, сидя со мной рядом и почти машинально листая редактируемую рукопись «Советского Заполярья».

Под последними строками «Георгия Седова» в номере одиннадцатом «Звезды» значится: «Конец первой книги». Увы, вторая книга не была закончена Пинегиным. В том же номере журнала, в котором кончалась первая книга «Георгия Седова», помещена статья В. Каверина «Памяти Пинегина». Это некролог. В том же сороковом году, когда «Георгий Седов» печатался в «Звезде», автор его умер, так и не дописав дорогого ему портрета.

Но у него были друзья, верные друзья, столь же преданные общему их делу освоения Севера, как и он сам. И один из них — профессор Владимир Юльевич Визе дописал портрет. По оставшимся в литературном наследии Пинегина материалам, по наброскам и нескольким законченным главам, заполняя пробелы материалом, почерпнутым из предыдущих книг Пинегина о Седове, Визе создал вторую часть книги «Георгий Седов». Полностью книга была напечатана в пятьдесят третьем году. Эта книга — памятник одновременно и Седову и Пинегину, оставшимся неразлучными и после смерти.

Пинегин любил Архангельск и хорошо говорил о нём. В своих книгах он посвятил ему много отличнейших страниц. Невозможно забыть яркое и берущее за душу описание аукциона, устроенного в Архангельске для распродажи имущества экспедиции Седова и личных вещей Георгия Яковлевича для покрытия задолженности одному из архангельских купцов-толстосумов. Этот трагический и мерзкий аукцион описан Пинегиным с потрясающей силой.

Николай Васильевич бывал и живал в Архангельске в тысяча девятьсот восьмом, девятом, десятом, двенадцатом и четырнадцатом годах. Отсюда же уходил он и с свои многочисленные арктические экспедиции.

Мне приятно думать, что этот отважный и многосторонне талантливый человек был привержен милому мне Архангельску, в котором прожил я первые двадцать лет жизни. Мне приятна и дорога память о нём, о встречах и беседах с ним — всегда интересных и обогащающих.