Под кровом Всевышнего
Под кровом Всевышнего
«Живущий под кровом Всевышнего под сенью Всемогущего покоится…»
(Пс. 90,1)
Наше детство и школьные годы пришлись на тяжелые послереволюционные времена. Народ стонал под властью коммунистов, которые ополчились и на Церковь, и на крестьянство, и на интеллигенцию, даже на своих сотрудников — «товарищей». Рушились храмы, здания монастырей превращались в тюрьмы, забитые до отказа. Раскулачивались честные труженики-крестьяне, многие бежали в чужие края, спасаясь от тюрем, введена была карточная система, по которой в магазинах можно было покупать товары только по карточкам. А карточки выдавались только рабочим, служащим и их семьям. Крестьяне-кустари, ремесленники, духовенство с семьями, монахи из закрытых монастырей голодали и были обречены на вымирание. Были еще люди из «бывших», то есть родственники расстрелянных князей, графов, министров и других «прежних», как их тогда называли. Они носили известные фамилии, а поэтому их не принимали ни на какую работу, не давали возможности прописаться, одним словом — сживали со свету. В те годы нищие сидели повсюду, стучались по квартирам, прося хлеба. Однако, невзирая на все трудности и кажущуюся бесперспективность дальнейшей жизни, мои родители завели семью! Это уже был их духовный подвиг! Мама всегда говорила: «Не надо смотреть на волны житейского бурного моря, надо с верою взирать на Христа, тогда пойдешь по волнам, как апостол Петр».
Мама была еще студенткой ВТУ, когда арестовали ее мужа[1]. Был ордер и на ее арест, но она кормила грудью пятимесячного Колю. В 24-м году еще не сажали в тюрьмы с младенцами, как потом было в 30-е годы, чему мама моя была свидетельницей (но об этом скажу позднее). Папа вскоре был отпущен на свободу, как и все его друзья — члены Христианского Студенческого Кружка. Этих людей до самой их смерти сблизили годы, проведенные в Кружке. С ними наша семья имела всегда тесное общение: вместе снимали дачи на лето, вместе посещали храмы, вместе собирались на церковные и семейные праздники, делились друг с другом, кто чем мог, устраивали на работу и т.д.
Когда Коле был год и восемь месяцев, мама ждала на свет меня. Срок подошел, начались схватки, папа отвез ее в роддом. Но шли часы, дни, мама опять чувствовала себя хорошо и просилась домой. Врачи не пускали: «Ребенок у выхода — лежите». Однако мама настояла и вернулась к сыночку, за которого очень беспокоилась. С неделю она была дома, стирала, нянчила Колю, вела все хозяйство. 8 сентября, в день празднования Владимирской иконы Богоматери, как только ударили в колокола (в 26-м году они еще кое-где висели), мама заспешила в роддом. Она рассказывала мне потом: «Едва мы переступили порог роддома, как я села на первую же лавку и начались роды». Папу удалили, впопыхах сказав ему, что уже родился мальчик и что он может не беспокоиться. Папа пошел в храм. Знакомые люди рассказывали потом маме, что они были поражены горячей молитвой отца. Он никого не видел, не вставал с колен, клал беспрестанно поклоны и обливался слезами. О чем молился мой отец — это знает один Бог. Но если я оглянусь на мои прожитые семьдесят лет, то могу сказать одно: они прошли под покровом Всевышнего. Меня всегда называли счастливой, и я с этим вполне согласна.
Двухэтажный дом, в котором протекало мое детство, был до революции складом табака. В 26-м году дом был перестроен под жилые квартиры. Маме дали от завода трехкомнатную квартиру на первом этаже, в которой они с папой прожили сорок восемь лет. Но в 30-м году крыло дома, выходившее на улицу, сломали, обрезав дом в длину как раз по нашу квартиру. Получилось так, что вместо одной стены у нас была только дощатая перегородка, которая постоянно промерзала, хотя родители мои ее тщательно утепляли коврами. Мама моя много хлопотала и добилась того, что стенку засыпали шлаком и обили еще одним слоем досок. Но кирпичные стены стали расходиться, грозя рухнуть. Их укрепили каменными подпорками и стянули рельсами. Перпендикулярно нашему домику вырос огромный восьмиэтажный дом. С этих пор солнышко заглядывало в нашу сырую квартиру только летом, часа на три в день. Противопожарного расстояния между старым домом и новостройкой не было, так что нашу квартиру должны были снести, а нам дать другую в восьмиэтажке. Мама получила ордер, но нашу новую квартиру заняли какие-то ловкие люди. Мама подавала заявления в милицию, суд, везде хлопотала, но все безуспешно. Родители мои считали это волей Божией, ибо в иной квартире они не смогли бы проводить такую конспиративную, скрытую от мира жизнь, какую я помню в своем отрочестве.
Сотрудники НКВД следили за нами как за «недобитой интеллигенцией». Так называли людей науки и культуры в 20-е и 30-е годы. В доме, стоявшем параллельно нашему и пережившем ту же участь, что и наш, была квартира, окна которой смотрели в наши окна на расстоянии всего восьми метров. В эти окна за нами следила некая Маруся, нанятая НКВД. Она не работала, растила троих детей, приобретенных от разных мужей, но зарегистрированных на ее первого мужа, пропавшего без вести. Маруся считалась женой погибшего фронтовика, пользовалась уважением. Дети ее летом отдыхали в санаториях, лагерях, а зимой сидели на своих широких подоконниках. Они вылезали через окно, бегали по снегу босиком, приводя в ужас нашу маму. Мама жалела Марусю, помогала ей, чем могла, отношения у них были хорошие. Мама моя то и дело выбегала на улицу, стучала Марусе в окно, кричала ей: «Смотри, твои ребята босые и раздетые бегают, загони их, ведь простудятся!». Слышался один ответ: «Чтоб они сдохли!». Но дети Маруси выросли, а лет с пятнадцати уже жили в «исправительных лагерях», то есть тюрьмах для несовершеннолетних.
Чтобы попасть в нашу квартиру, друзья наши не ходили, как прочие люди, через длинный двор. Нет, они входили в подъезд восьмиэтажного дома, а там спускались в темный проходной подвал, заваленный мусором. Через крошечную дверку наши знакомые выходили на свет шагах в пяти от наших окон, прошмыгнув мимо которых, они спешили скрыться за дверью. Марусе трудно было «засечь» (то есть заметить) наших друзей, она была занята хозяйством, да и поспать требовалось ей после выпивки. Двор не был освещен, окна наши часто плотно завешивались одеялами, так что квартира снаружи казалась нежилой. А у нас собирались «кружковцы», «маросейские», прибывшие из ссылок монахини, тайные священнослужители. Большинство людей в те годы жили в коммунальных квартирах, даже ютились по баракам. Мама особенно жалела свою подругу Лизочку, у которой была дочка Ксения, на год моложе нашего Сережи. Лизочка была вдовой постельничего Императора Николая II. Маленького роста, забитая, кроткая Лизочка любила шепотком рассказывать моей маме о том, что видел ее муж при царском дворе. Я помню только то, что Николай II был большой молитвенник. Его постельничий не раз был свидетелем долгих коленопреклоненных молитв своего Государя. Император проливал слезы, клал поклоны. Глубоким вечером, один на один с Богом, Николай II часами изливал перед Богом свою душу. Коврик и подушка Государя были мокрыми от слез.
Верный своему Монарху, муж Лизы был в революцию арестован и сослан. Лизочка последовала за своим супругом в Сибирь, провела там годы молодости в невероятно тяжелых условиях. Она четыре раза рожала, но дети рождались мертвыми. Только пятый ребенок, Ксения, осталась жить. Овдовев, Лизочка вернулась в Москву с двухлетней дочкой. Они не имели ничего кроме койки в общежитии, где в ряд стояло двенадцать кроватей. «Чего только мы не наслушаемся, чего только не наглядимся в своем бараке! — ужасалась Лизочка. — И ругань, и драки, и разврат — все у нас на виду, некуда мне скрыться с ребенком. У вас мы хоть христианским воздушком подышим». Братец мой Сережа играл с Ксеничкой, обещая взять ее себе женою, когда она вырастет, чем вызывал улыбки взрослых. Несмотря на трудную обстановку, Лиза вырастила Ксению глубоко верующей и целомудренной девушкой, хотя и больной.
Много лиц других глубоко верующих людей сохранилось в моей памяти. Их дети, наши ровесники, теперь уже старики, а родители их отошли в вечность. Впрочем, к нам на Рождество детей приводили по большей части не их родители, но те, кто их воспитывал. Две тетушки приводили к нам троих детей князей Оболенских: Лизу, Андрея и Николушку. Родители их были арестованы. Привозили четверых детей отца Сергия Мечева, сидевшего в тюрьме, как и его супруга. Дети отца Владимира Амбарцумова, Женя и Лида, тоже бывали у нас нередко. Их мать умерла, а отца арестовали. И так в нашу квартирку набивалось человек до тридцати. Елочку нам неизменно привозила в Сочельник Ольга Серафимовна — сестра закрытой в те годы Марфо-Мариинской обители. Рискуя своей свободой, она собственноручно срубала елочку в лесу, убирала ее в наш огромный чемодан, везла поездом, тащила по улицам. До 36-го года елки были запрещены как «буржуазный предрассудок». Однако Ольга Серафимовна считала своим долгом доставить нам, детям, это рождественское удовольствие. Мы благодарили ее и с замиранием сердца всегда слушали ее рассказы о том, как она, утопая в сугробах, добывала нам елочку: «Ночь, луна, волки воют…». Молитвами этой подвижницы, Ольги Серафимовны (тайной монахини Серафимы), держалась наша семья, наша распавшаяся церковная община.
Ежегодно под рождественской елочкой слышались стихи религиозного содержания.
И на алтарь Христа и Бога
Она готова принести
Все, чем красна ее дорога,
Что ей светило на пути.
Мне шел десятый год, когда я декламировала на Рождество эти строчки из стихотворения Надсона «Христианка». Образ девушки, горящей жертвенной любовью к Спасителю, прощающей все своим палачам, уже пленял мое сердце.
К началу войны все священники, посещавшие наш дом, были или арестованы, или сосланы, или пропали неизвестно где. Но до 40-го года у нас в папином кабинете был и столик, служивший жертвенником, была и тумбочка, служившая престолом. Но не все гости знали об этом, детям же сего вообще не открывали. Старались больше зажечь в сердцах детей огонь веры и любви, внешне же мы не должны были отличаться от других. Святое Причастие не должно было войти в привычку, к нему приступали, как и полагается, со страхом и трепетом.