III «…Бродил в Москве опустошенной среди развалин и могил…»

III

«…Бродил в Москве опустошенной среди развалин и могил…»

Сначала жизнь продолжалась словно по инерции, наполненная ежедневными впечатлениями и литературными событиями. В середине июля, практически за полтора месяца до Бородинского сражения, уехавший в Москву Дашков и оставшийся в Петербурге Батюшков обменялись письмами, по которым с трудом можно понять, о какой войне они мельком упоминают. Зато тексты писем обильно уснащены подробностями литературного быта, тесно связанного с бытом повседневным. «Наконец дотащился я до своей отчизны, — сообщал москвич Дашков, — мое путешествие было самое многотрудное и скучное. Несносные перекладные телеги меня измучили: но всякий другой экипаж, кроме кареты или коляски, еще более заставил бы меня страдать. Притом я имел утешение твердить самому себе, что певец Орланда также езжал на перекладных…»[234] Дашков выполнил поручение Батюшкова и доставил его письмо Е. Ф. Муравьевой, которая незадолго до начала войны продала свой московский дом и теперь жила с сыновьями на подмосковной даче. А вскоре посетил в Остафьеве Карамзина и с гордостью сообщил, что «был им принят чрезвычайно хорошо. Он просил меня считать его отныне в числе лучших своих приятелей и, чтобы положить прочные основания нашему знакомству, прочитал мне несколько отрывков из своей Истории — между прочим письмо Архиепископа Ростовского Вассиана к Иоанну Васильевичу, которое удивительно как идет к нынешним обстоятельствам». Дашков сходится со всем московским литературным обществом: Вяземским, Воейковым, Каченовским. С последним у него происходит даже столкновение на литературной почве: «…на ужине у Воейкова я с ним разговаривал сперва очень дружелюбно, а потом поссорился с ним и наговорил ему множество колкостей за его дерзкие придирки на счет Ив<ана> Ив<ановича>[235]»[236]. Поразительно, но и Батюшков отвечает Дашкову в том же духе: «Вы жалуетесь на беспокойное путешествие, на телеги и кибитки, которые нам, конечно, достались от Татар, а не хотите пожалеть обо мне. Я и сам на днях отправляюсь в Москву и буду mutar ogn’ora di vettura[237], то есть поеду на перекладных по почте. Там-то вы найдете вашего покорного слугу в доме К. Ф. Муравьевой. Еще раз пожалейте обо мне: я увижу и Каченовского, и Мерзлякова, и весь Парнас, весь сумасшедших дом…»[238] Письма звучат так, будто речь идет об увеселительной поездке или во всяком случае о привычном перемещении из одной столицы в другую и смене литературных впечатлений. Однако в июле 1812 года Батюшков уже серьезно думал о поступлении в армию и в Москву собирался именно по этой причине, но обстоятельства снова складывались для него не слишком благоприятно — третья война никак не давалась в руки.

Война эта застала Батюшкова больным, и больным настолько серьезно, что он не смог сразу подняться: «Если бы не проклятая лихорадка, то я бы полетел в армию. Теперь стыдно сидеть сиднем над книгою; мне же не приучаться к войне. Да кажется, и долг велит защищать Отечество и Государя нам, молодым людям»[239]. С этого момента его начали преследовать неудачи: сначала на поле брани его не пускала болезнь, потом — недостаток в средствах. Между тем Вяземский вступил в военную службу и, получив чин поручика, собирался отправиться в армию. «…Я тебе завидую, мой друг, — грустил Батюшков, — и издали желаю лавров. Мне больно оставаться теперь в бездействии, но, видно, так угодно судьбе. Одна из главных причин… — недостаток в военных запасах, т. е. в деньгах, которых здесь вдруг не найдешь, а мне надобно бы было тысячи три или более. Иначе я бы не задумался»[240]. В начале августа, когда материальные проблемы отступили за их неразрешимостью и Батюшков готов был уже присоединиться к армии, вдруг пришло письмо от тетушки Екатерины Федоровны из Москвы о ее бедственном положении. В то время, когда вся дворянская Москва поднялась, чтобы покинуть старую столицу из-за близости неприятеля, она осталась одна, без помощи, без поддержки, больная, в плачевном состоянии. Батюшков понял, что он — единственный человек, на которого Екатерина Федоровна могла рассчитывать, и, желая отдать ей человеческий долг благодарности, изменил свои планы. 14 августа он испросил у Оленина отпуск, оставил службу и 16 августа отправился в Москву. В старую столицу он приехал за несколько дней до Бородинского сражения. Москву, оказавшуюся практически на линии фронта, было не узнать. Вяземский за несколько часов до приезда друга покинул город, чтобы присоединиться к армии, — они разминулись. «Сию минуту я поскакал бы в армию и умер бы с тобою под знаменами отечества, — пишет ему вдогонку Батюшков, — если б Муравьева не имела во мне нужды. В нынешних обстоятельствах я ее оставить не могу: поверь, мне легче спать на биваках, нежели тащиться в Володимир на протяжных. Из Володимира я прилечу в армию, если будет возможность»[241]. Сразу скажем, что такой возможности не представилось. Вяземскому же довелось участвовать в Бородинском сражении, под ним убило двух лошадей, но он остался цел и с молодой женой, ожидавшей в это страшное время ребенка, уехал в Вологду.

Одновременно с ним Батюшков тоже собирался покинуть Москву, но тут произошло еще одно событие, которое отсрочило отъезд и смяло все планы — из дома Муравьевой сбежал ее младший сын Никита. К этому времени ему только что исполнилось 16 лет, и его непременное желание участвовать в военной кампании не могло быть удовлетворено, но воспитанный на примерах античной доблести юноша, в свою очередь, не мог усидеть дома, когда дело шло о спасении Отечества. Он сбежал рано утром и успел пройти несколько десятков верст по направлению к линии фронта. Как справедливо пишет об этом В. А. Кошелев, мальчика «подвело совершенное незнание жизни»[242]: его задержали крестьяне, заподозрив в нем французского шпиона, когда за кринку молока он расплатился золотым. Ситуация была неприятная и, по военному времени, довольно опасная. Никита Муравьев был препровожден в Москву и отправлен в тюрьму; его делом стал заниматься сам генерал-губернатор Москвы граф Ф. В. Ростопчин[243], и Батюшкову пришлось приложить некоторые усилия, чтобы вызволить своего кузена[244].

4 сентября, через два дня после того, как войска покинули город, Батюшкову вместе с семейством Муравьевых удалось выехать из Москвы во Владимир. Екатерина Федоровна была больна, и о том, чтобы оставить ее в одиночестве и отправиться в армию, не могло быть и речи. И Батюшков поехал дальше с обозом, сопровождая тетушку в Нижний Новгород, куда они прибыли 10 сентября. Весть о взятии неприятелем Москвы он получил уже по дороге. «От Твери до Москвы и от Москвы до Нижнего я видел, видел целые семейства всех состояний, всех возрастов в самом жалком положении; я видел то, чего ни в Пруссии, ни в Швеции видеть не мог: переселение целых губерний! Видел нищету, отчаяние, пожары, голод, все ужасы войны…»[245] — сообщал Батюшков оставшемуся в Петербурге Гнедичу. Несчастья, которые и в мирной жизни не обходили Батюшкова стороной, теперь обступили его. Острое ощущение общего неблагополучия, которое и так им всегда владело, стало почти непереносимым. Сознание личной причастности к происходящему оказалось угнетающе тяжелым: «Ужасные происшествия нашего времени, происшествия, случившиеся, как нарочно, перед моими глазами, зло, разлившееся по лицу земли во всех видах, на всех людей, так меня поразило, что я насилу могу собраться с мыслями…» В Нижнем Батюшков узнает о гибели старшего сына своего друга и благодетеля А. Н. Оленина — Николая и о ранении младшего — Петра. «…Только сегодня… — вторит другу Гнедич, — узнал я, что ты жив; ибо слыша по слухам, что ты вступил будто в ополчение, считал тебя мертвым и счастливейшим меня. Но, видно, что мы оба родились для такого времени, в которое живые завидуют мертвым — и как не завидовать смерти Николая Оленина — мертвые-то сраму не имут»[246].

Нижний Новгород становится центром стечения беженцев. «Город мал и весь наводнен Москвою»[247], — напишет о нем Батюшков отцу. Здесь оказались Карамзины, Архаровы, Апраксины, Пушкины — все московские знакомые Батюшкова. Сюда же через некоторое время сумел приехать А. Н. Оленин, чтобы повидать выздоравливающего после ранения сына (в обратную дорогу Батюшков отправился вместе с ним, проехал через разоренную Москву, проводил до Твери и вернулся в Нижний).

Провинциальный город задыхался от перенаселения. «Мы живем теперь в трех комнатах, — отчитывался Батюшков Гнедичу, — мы — то есть Катерина Федоровна с тремя детьми, Иван Матвеевич[248], П. М. Дружинин, англичанин Евенс, которого мы спасли от французов, две иностранки, я, грешный, да шесть собак. Нет угла, где бы можно было поворотиться…»[249] Для Батюшкова эти бытовые обстоятельства столь же тягостны, как и происходящее в стране. Он стремится уехать, ждет от сестры денег, которые она никак не соберет с крестьян. Его мучает и то, что формально он все еще штатский, служащий Императорской Публичной библиотеки. Ненависть к французам и жажда мщения — общие ощущения русского общества того времени — одолевают и Батюшкова: «Мщения! мщения! Варвары! Вандалы! И этот народ извергов осмелился говорить о свободе, о философии, о человеколюбии…»[250] Отцу Батюшков сообщает то же самое, но в более спокойном тоне: «Никто не желает мира. Все желают войны, истребления врагов»[251]. Гнедич в Петербурге охвачен аналогичными чувствами: «Скоро Наполеон заплатит за свое любопытство видеть Москву — это слова Бенигсена в письме его графу Орлову. Подай Господи, подай Господи, подай Господи!»[252]

Неожиданно судьба проявляет к Батюшкову благосклонность. В Нижнем Новгороде на лечении оказывается генерал А. Н. Бахметев, тяжело раненный во время Бородинского сражения[253]. Узнав о страстном желании Батюшкова присоединиться к действующей армии, он предлагает ему содействие — должность адъютанта. Соответствующие документы были направлены в Петербург. Казалось бы, повезло? Однако удача и везение — это слова не из батюшковского лексикона. Время идет, Бахметеву, которому недавно ампутировали правую ногу, не становится легче, ответа на его запрос из Петербурга не приходит.

Тем временем в конце октября Наполеон, отступая с остатками армии, приблизился к Смоленску. Его разбитая армия теперь составляла не более 50 тысяч солдат под ружьем, но на деле она была гораздо больше — действующие части сопровождала толпа раненых, голодных, потерявших оружие людей. Французская армия, сильно поредевшая на марше от Москвы, входила в Смоленск целую неделю с надеждой на отдых и питание. Больших запасов провианта в городе не оказалось, а все возможности снабжения были пресечены Кутузовым. В середине ноября Наполеон покинул негостеприимный и голодный Смоленск. Колонна французских войск сильно растянулась — трудности перехода исключали одновременное передвижение больших масс людей. Этим обстоятельством воспользовался Кутузов, перерезавший французам путь отступления в районе Красного. В боях под Красным 15–18 ноября Наполеон потерял много солдат и большую часть артиллерии. Вести об удачных действиях Кутузова и разгроме Наполеона быстро достигли Нижнего. А бегство Наполеона во Францию после переправы через Березину отмечали как большой праздник. Напряжение последних четырех месяцев, когда казалось, что судьба России висит на волоске, наконец, исчезло. Снова появилась возможность жить более или менее свободно, располагать своим временем, строить планы. В декабре Батюшков предпринял короткую поездку в Вологду, чтобы навестить сестер и князя Вяземского. Туда и обратно путь его пролегал через разоренную и опустевшую Москву. Эти развалины он уже видел однажды, провожая до Твери А. Н. Оленина, теперь они были присыпаны снегом — «багряницей уже прикрыто было зло». В середине января, в самые трескучие морозы, Батюшков вернулся в Нижний. Екатерина Федоровна Муравьева уже намеревалась отправиться обратно в Москву — беженцы из Нижнего постепенно разъезжались, но холода останавливали ее. Батюшков томился неизвестностью. Ответа из Петербурга на его прошение не было, и он рвался в столицу, чтобы самому ходатайствовать о скорейшем зачислении в армию. В конце февраля Батюшков, сопровождавший Е. Ф. Муравьеву, в третий раз оказался в разоренной Москве, провел здесь три дня и отправился в Петербург. В письме своей московской приятельнице Е. Г. Пушкиной он описывал свои впечатления: «У меня перед глазами были развалины, а в сердце новое неизъяснимое чувство. Я благословил минуту моего выезда из Москвы, которая всю дорогу бродила у меня в голове»[254]. Свои размышления о разоренной старой столице он заключает цитатой из псалма: «…Да прильпнет язык мой к гортани моей, и да отсохнет десная моя, если я тебя, о Иерусалиме, забуду!» (Пс. 136)[255]. Мысль о возмездии прочно засела в его сознании. И еще одна мысль, которую он высказал тогда же, походя, в письме своему петербургскому приятелю Н. Ф. Грамматину, тоже не давала ему покоя: «Я думаю, что такой зимы и в Лапландии не бывало; а вы хотите, любезный друг, чтоб я воспевал розы, благоуханные рощи, негу и любовь, тогда как все стынет и дрожит от стужи!»[256] На пересечении этих двух истин: осознании невозможности писать дальше в том же роде, как раньше, и необходимости отмщения «новым варварам» за дорогую сердцу Москву — строится теперь мироощущение Батюшкова. Оно, конечно, отразилось прежде всего на его творчестве.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.