"Это — ветер с красным флагом…"

"Это — ветер с красным флагом…"

Юлия Евстафьевна наклонилась к мужу, сидевшему в кресле-каталке, поправила одеяло. На коленях у него мурлыкала кошка с целым выводком котят: Кет-ти перетаскала их по одному из холодного угла комнаты и обосновалась на коленях у хозяина. Борис Михайлович был доволен: он тоже мог греть руки о теплую шерсть Кетти. В квартире было холодно, окна дрожали от ветра.

— Прошу тебя, пойдешь — будь осторожна, — попросил Кустодиев. Кажется, подморозило, скользко… А мне хорошо бы еще один плед.

— Я сейчас принесу.

Юлия Евстафьевна тут же вернулась, положила на ноги плед и нерешительно проговорила:

— Там у нас висит охотничье ружье. Вдруг к нам тоже придут с обыском?..

В соседних домах шли обыски — те, кого согнала Октябрьская революция, устраивали заговоры, прятали ценности, оружие, и красногвардейцы могли войти с обыском в любую квартиру.

— Ну что ты, Юлик. Иди, пожалуйста, и будь спокойна. Какое это ружье? Охотничье, старое…

Она кивнула головой без уверенности, наклонилась, поцеловала мужа и вышла из комнаты.

Кустодиев остался один.

Из их дома на Введенской улице хорошо виден красный кирпичный дом, купол церкви, деревья. Сегодня они черные от дождя. Уже много месяцев, более года (с тех пор, как болезнь приковала его к креслу) художник наблюдает жизнь этого уголка Петрограда.

Сегодня небо, растревоженное ветром, пришло в движение. Лилово-синие, почти черные рваные тучи бежали с запада на север вдоль багряного горизонта. По контрастности и яркости линий небо напоминало картины Рериха. Кустодиев подумал: "Мы видим природу и говорим: как на картине. Видим картину и говорим: как в жизни".

Последний год — весь как это небо, лилово-красное, подвижное, грозовое. Кустодиев вспоминал…

Конец февраля 1917 года: на улицах толпы народа, празднично, шумно, за окном, во дворе, на синем мартовском снегу студенты, гимназисты, рабочие. Красные ленты и алые флаги. То и дело стреляют. На Введенской церкви пулеметы. Кустодиев не отнимал глаз от бинокля в те дни, не покидал ни на минуту свой наблюдательный пост. Дочь Ирина надела красную матроску, синюю юбку и стояла тоже у окна: "Пусть видят, что и у нас в окне красное!.."

В те дни Борис Михайлович писал в Москву Лужскому:

"Целую Вас и поздравляю с великой радостью!

Вот Вам и Питер! Давно был под подозрением у Москвы за свою «казенщину» и «нетемпераментность», а тут взял да и устроил такую штуку в 3–4 дня, что весь мир ахнул. Было жутко и радостно все время. Глаза видели (я, конечно, мало видел, только то, что у меня на площади под окнами), а ум еще не воспринимал. Как будто все во сне и так же, как во сне, или лучше, в старинной феерии, провалилось куда-то все старое, вчерашнее, на что боялись смотреть, оказалось не только не страшным, а просто испарилось, "яко дым"!!!

…Никогда так не сетовал на свою жизнь, которая не позволяет мне выйти на улицу — ведь «такой» улицы надо столетиями дожидаться!

Все сдвинулось, перевернулось, а многое так и вверх дном перевернулось — взять хотя бы вчерашних вершителей наших судеб, сидящих теперь в Петропавловке! "Из князи да в грязи". "Коловращение судеб!", "Туда им и дорога".

Охваченный всеобщим порывом, Борис Михайлович быстро сделал картину "27 февраля 1917 года". Это, собственно, документ, помеченный датой. Праздничный солнечный день. Голубой снег. Оранжевая стена дома напротив, а рядом красный кирпичный дом. Десятки людей. Тащат пушку. Несут флаги. Размахивают шапками. Поп воздевает руки на крыльце церкви.

А летом Кустодиев задумал писать Разина. Позировал ему Кирилл. Он сидел на тахте, подперев рукой голову, в полосатом бухарском халате. Несмотря на свои шестнадцать лет, по фигуре он вполне годился для Разина.

В один из редких выездов за город, под Сестрорецком, летом того же 1917 года сделал пейзаж для «Разина».

Писал картину запоем, четырнадцать дней, а на пятнадцатый досадовал на себя: "Ах, и все-таки это не та картина, которая должна появиться в это необычайное время!"

Потом был праздник 7 ноября 1918 года — первая годовщина революции. Кустодиев захотел видеть его не из окна своего дома, а на самой площади Зимнего дворца. С помощью Луначарского, который выделил им на этот день автомобиль, это удалось осуществить. Художник видел запруженные улицы города, сотни метров кумача, десятки холстов, плакатов, праздничный, ликующий народ — настроение было как в детстве.

Кустодиев сделал для Каменноостровского проспекта панно гигантских размеров с символическими изображениями людей труда: крестьянина, строителя, пекаря, сапожника, столяра, огородника, портного. Его строитель не силач и не борец с железом мускулов. В красной рубахе и белом фартуке, с кудрями на голове, он лиричен, как герои Рублева… Друзья поздравляли художника, толпы народа ходили, глядя на развевающиеся в воздухе гигантские полотнища.

Рисунок периода гражданской войны.

И все-таки, все-таки… Он знал, что это лишь подступы к главной картине об Октябре. В ней должны отразиться и железная поступь большевиков, и люди, которые поворачивают Россию на новый путь, и страх тех, кто выброшен с насиженных мест.

Когда приходил Константин Андреевич Сомов и жаловался на отсутствие продуктов в магазинах или на ночные грабежи, Кустодиев говорил ему: "Это стихия. Массы пришли в движение. У революции бывают не только улыбки, но и гримасы. Вспомните гениального Блока и его «Двенадцать». Вот где абсолютный слух на музыку революции!"

Эта книга была у него под рукой. Желто-серые грубоватые страницы с рисунками Анненкова. Кустодиев стал открывать наугад страницы.

Товарищ, винтовку держи, не трусь!

Пальнем-ка пулей в Святую Русь

В кондовую.

В избяную,

В толстозадую!

— Вдаль идут державным шагом… Кто еще там? Выходи! Это — ветер с красным флагом Разыгрался впереди…

…И идут без имени святого

Все двенадцать — вдаль,

Ко всему готовы,

Ничего не жаль…

"Это — ветер с красным флагом разыгрался впереди…" Необычайно! думал Кустодиев. — Блок прямо из соловьиного сада, из балаганчиков вышел на разгулявшуюся улицу. Героическая личность".

Его мысли прервал неожиданный стук, даже грохот. По лестнице шли, должно быть, сразу несколько человек. Они остановились возле дверей, и раздался длинный, резкий звонок.

Кирилл спал в дальней комнате крепким сном. Горничная ушла. Борис Михайлович стал торопливо крутить ручки кресла-коляски, но они, как назло, не поддавались. Колокольчик отчаянно звенел. Кресло застряло в дверях.

— Открывай! Что там еще за чертовщина!

Кустодиев выждал и в перерыве между ударами в дверь попытался насколько мог громко объяснить, чтобы подождали, что сейчас откроют. Наконец Кирилл проснулся, на ходу протирая глаза, бросился к дверям.

В коридор вошло человек шесть.

— Кто тут живет? Опять буржуй?! — раздался бас. — Скрываете кого или просто нас дурачите, не открываете дверь? Документы покажьте.

В комнату вошел матрос огромного роста, с большим чубом, в бескозырке; под распахнутым бушлатом красовались перекрещенные пулеметные ленты, на правом боку маузер.

Рядом вырос крепкий русобородый, совсем молодой матрос. Он первым заметил человека на кресле с закрытыми ногами, ненатурально закашлялся и отступил на шаг.

Третий — совсем молодой, безусый — увидел картины на стенах и протянул со свистом:

— Э, да тут художник живет. Знал я одного такого! Ходил к нам на Гаванскую, дождь ли, солнце ли — все стоит малюет. И сколько ж у него терпения было, ужас!..

— Однако документы ваши покажьте, — хмуро напомнил матрос с черным чубом.

Кирилл принес документы.

— Кира, ты покажи охранное удостоверение, — сказал Борис Михайлович, с любопытством оглядывая гостей. Он был чуть ли не рад их неожиданному вторжению.

— Так, значится, — стал читать русобородый. — Кустодиев, Борис Михайлович, 1878 года рождения, город Астрахань… "Охранное удостоверение народного комиссариата Дворцов и музеев Республики о сохранении художественной коллекции Б. М. Кустодиева… 27 марта 1918 года. Луначарский, Штеренберг". Так. Это хорошо.

Матрос внимательно огляделся по сторонам, Борис Михайлович предложил:

— Садитесь, пожалуйста, посмотрите, если хотите. Гости смолкли и стали разглядывать увешанные картинами стены. С портретов смотрели лица — лишь слегка намеченные и законченные, женские и мужские, русские и нерусские. Пейзажи красочными пятнами на стенах, скульптуры на верхних полках, красивая яркая скатерть на столе, икона новгородской школы, иранская миниатюра с изображением белого коня на голубом фоне.

— Вон, значится, как… — произнес матрос-великан. Снял бескозырку, и черные жесткие кудри рассыпались по лбу.

Кустодиев пристально взглянул на него, и что-то отдаленно-знакомое увиделось ему… Вспомнилась астраханская семинария.

— Интересуюсь узнать, товарищ Кустодиев, — между тем спрашивал парень с чубом, — сколько времени требуется, чтобы нарисовать картину?

— Ну, это зависит от того, какая картина, какая тема — знакомая, близкая или новая. Какой сюжет в ней, какого человека пишешь…

— Ну, к примеру, вот эту гражданочку сколько дней вы рисовали? спросил тот, показывая на портрет Юлии Евстафьевны.

Кустодиев прищурился, как бы оценивая его степень восприятия, ответил:

— Эта «гражданочка», как вы выразились, моя жена. Я писал ее в четыре сеанса, по три часа приблизительно каждый. А до этого «писал» ее всю жизнь, то есть наблюдал.

— Ясно. А вот эту картину сколько рисовали? — Он заинтересовался "Степаном Разиным".

— Это "Степан Разин". Его я писал четырнадцать дней, а думал о нем еще с детства, с астраханских времен.

— Так, значится, Стенька Разин. Хорошо вы рисуете революционные картинки. Вот раздавим мировую гидру контрреволюции — тогда начнется совсем прекрасная жизнь, праздник всем художникам будет. Ну, извиняйте, мы пойдем…

Матрос осторожно взял руку художника своей огромной ручищей, посмотрел на нее с удивлением, словно на фарфоровую статуэтку, бережно пожал и отдал честь. Вслед за ним и остальные козырнули и пошли, ступая на носки.

В передней они столкнулись с Юлией Евстафьев-ной, которая только что открыла дверь. При виде такого количества людей в доме она побледнела.

— Она, как есть на картине! — ахнул молодой.

— Точно, — подтвердил русобородый. И протянул руку: — Разрешите пожать ручку жене пролетарского художника.

Юлия Евстафьевна взглянула на мужа, и улыбка медленно разгладила ее лицо…

Кузнец.

Когда ушли моряки-красногвардейцы, Кустодиев с воодушевлением заговорил:

— Ты знаешь, Юля, не могу избавиться от впечатления, что я когда-то знал этого великана с чубом. Был у нас парнишка в духовном училище, в Астрахани, по фамилии Кучерявый. До чего похож! Он бежал когда-то из училища. Из того бы тоже вышел бунтарь…

А Юлия Евстафьевна волновалась по поводу охотничьего ружья: они ничего не сказали? И не спросили? Не искали?

— Что ты, мамочка, — отвечал сын, — они так заинтересовались папиными картинами, что ничего не спрашивали про оружие.

Юлия Евстафьевна с облегчением вздохнула и принялась хлопотать об ужине: дело шло к вечеру.

А ночью мысли о матросах-красногвардейцах в голове Кустодиева как-то странно перемешались с двенадцатью апостолами Блока. Только вместо блоковского Христа "с белым венчиком из роз" в памяти вставал матрос с черным чубом. И еще — алый флаг, панно на Каменноостровском, увеличился до огромных размеров, он был как ветер. "Это — ветер с красным флагом разыгрался впереди…". "Край неба распорот, переулки горят".

…Пройдет время, и в альбоме появятся зарисовки "красного призрака" гигантской фигуры, шагающей через дома и улицы. Сначала это будет крестьянин, потом солдат с лицом крестьянина, и наконец — рабочий с лицом русобородого крестьянина. Алый стяг распластается по зеленоватому небу.

Улица будет по-кустодиевски солнечная и снежная. Голубые тени в борении с солнцем придадут ей праздничность. Алый стяг, как огонь, как река из крови, как вихрь, как ветер, придаст картине движение, такое же неумолимое, как шаг большевика…