Гетто

Гетто

Сегодня Девятое мая, День Победы. Для меня это самый большой праздник. Больше чем Новый год или Пасха.

Я родилась в конце октября сорок первого года, недоношенной, во время облавы в каунасском гетто, на улице Рагучё, как раз когда немцы подошли к Москве. Совсем не вовремя, но деваться было некуда, и на пятый день жизни я пошла, а вернее, меня понесли припеленутой к маминой груди на «Большую детскую акцию». Это была сортировка – больных, старых, инвалидов и новорожденных детей – на сторону смерти, она называлась на «посильный труд», а здоровых и молодых – на работу, на «благо Германии».

Всех евреев согнали на плац Сквер Демократу. Поставили оцепление. До этого с раннего утра литовские полицаи, называвшие себя партизанами, обыскали все квартиры, каждый подвал и чердак, выгнали все гетто. Операцией руководил эсэсовский офицер Раука. Он встал на холм для лучшего обозрения толпы. Люди шли группами, семьями, квартирами. Началась селекция. Раука дубинкой указывал, кому направо, кому налево. Разлучал семьи. Близкие рвались друг к другу. Люди еще не знали, что правая сторона – смерть, левая – жизнь. Было очень холодно. Волнение росло.

Наши родственники тесно окружили меня и маму. Мы прошли незамеченными, видимо, на хорошую сторону, вся наша семья, за исключением бабушки. Бабушка была старенькая, мудрая, все понимала и, чтобы не волновать родню, спряталась в толпе смертников. Все очень переживали. И вдруг мой отец тремя прыжками перебежал на плохую сторону, отыскал и буквально вытащил из толпы бабушку, и вот так, с бабушкой, которая не понимала еще, что происходит, побежал на «хорошую». Когда его пытались остановить под душераздирающий плач, шум, лай собак, удары и ругань литовских полицаев, он подбежал к офицеру и на хорошем немецком языке сказал, что ему разрешили.

– Кто разрешил?

– Почему разрешил?

– Какая ошибка?

Они не успели опомниться, как он перетащил бабушку на нашу сторону.

Потом, когда отца спрашивали:

– Папа, как же ты не побоялся? Тебя же могли пристрелить. Ты же герой.

– Да какой там герой, я просто боялся больше всех, потому и побежал.

В спокойной, мирной жизни отец часто бывал сомнительный, но в серьезных ситуациях более решительного человека я, в общем-то, не знаю. Так отец спас бабку.

Вероятно, однажды спас и мою маму. На участке, рядом с домом однажды вечером мама, думая, что ее никто не видит, выдернула из грядки морковку, а ее заметил важный немецкий офицерский чин. Он остановил мать, куда-то очень спешил и велел явиться на следующее утро в комендатуру. Там ей должны были назначить строгое наказание за воровство. А тащить ее сразу у офицера, видимо, времени не было. Когда отец вернулся со смены домой, он застал маму в рыданиях. Ясно – ей грозил расстрел или в лучшем случае отправка в лагерь. Она все причитала:

– Что делать, что делать? С кем оставить ребенка?

А отец усталый, совсем спокойно, даже с безразличным видом, сказал:

– Да ничего не делать. Не ходить.

Мама не пошла.

Всей нашей семье с папиной стороны, за исключением дяди Бэно, даровали на какое-то время жизнь.

А мой отец, когда стало известно, что будет следующая «акция», сказал твердо:

– На следующую Ариела не пойдет.

Иногда детей выбрасывали за ворота гетто, и их подбирали друзья или знакомые, или просто чужие люди. У нас таких знакомых не было.

У отца созрела мысль спрятать меня любой ценой. Родственники смотрели на него как на одержимого. Все решили, что он сумасшедший, параноик, а он все говорил:

– Я ее отсюда выброшу, я ее отсюда выброшу.

Семья была дружной, жили все рядом. Его умоляли сестра, братья, бабушка, дедушка:

– Какой ребенок! Мы все его кормим. Ты вот ходишь на работу, ребенок даже не голодный, смотри какая прелесть, какая красота.

Дедушка все приговаривал:

– Не ребенок, а картина. А что будет с нами? Что-нибудь да будет. Авось Бог поможет.

Отец ответил, что он рисковать не может и с Богом в переговоры вступать тоже не может.

В гетто я провела два года. Родня подчинилась судьбе. Как все – так и мы. Меня кормили, одевали родственники и все соседи нашей коммуналки, вязали платьица, носочки из старых кофт. В то время детей в гетто почти не рожали, а если полицаи находили новорожденных, то их сразу убивали. К полутора годам я очень хорошо знала, кто, где и когда из соседей обедал, и находилась в нужное время в нужном месте у нужной двери. Меня даже прозвали «белой цыганкой».

Отец мог бы, будучи врачом, работать в самом гетто, но из-за меня он пошел в рабочую бригаду на аэродром, куда их водили под конвоем резать «сталинцы», остатки подбитых советских самолетов. Это было физически намного труднее, но значительно «выгоднее».

Отец встретил войну на дежурстве в госпитале, где он работал по совместительству. Когда увидел, что вступают в город немцы, тут же позвонил начальнику госпиталя:

– Немцы идут, надо что-то делать с больными.

Тот ему ответил:

– Не устраивайте панику, без вас разберутся.

Короче говоря, начальника больше он никогда не увидел, а сам эвакуироваться не успел. Родители остались в оккупированной Литве. Отца, мать и дядю Бэно буквально через несколько дней после вступления немцев арестовали как левых, сочувствующих коммунистам. Беременную маму отпустили, а отец не думал, что выйдет живым. Мама ему дала с собой какое-то золотое украшение на всякий случай. Он его отдал брату в надежде, что тот как-нибудь да освободится, а сам решил, что его немцы расстреляют. В результате получилось наоборот. Брата увезли и расстреляли сразу на Седьмом форте, а отца, благодаря стараниям мамы, бегавшей по всем военным врачам-литовцам, под командованием которых отец служил до войны, и с помощью профессора Жилинскаса отпустили.

Пока отец сидел в тюрьме, в квартиру ворвались немцы в сопровождении литовцев. Видимо, дворничиха или прислуга их хорошо информировали. Приехали на двух грузовиках со списком. Список был у них достаточно точный. У мамы было что взять: все имущество, оставленное бабушкой, – картины, серебро, бриллиантовые ожерелья, купленные на каких-то выставках в путешествиях по Европе. Все семейные ценности достались ей. Бабушка уехала в Палестину только в 1940 году, когда с собой уже ничего нельзя было увезти.

Беременной маме какой-то немец или литовец приставил пистолет к животу и требовал передать все по списку. Мама не сопротивлялась. Все было открыто, не заперто. Вот и взяли все, буквально все, включая мебель. Грузовики уехали набитые доверху, и когда отца отпустили, они отправились одними из последних в гетто без мебели и без вещей. Маленькой комнатки в коммунальной квартире с таким багажом им вполне хватило.

После войны мама стала совершенно безразлична к вещам. Полностью пропал интерес. Она не покупала дорогой мебели, платьев, украшений, хотя возможности у нее появились, естественно, и предложения. Стоило это все тогда очень недорого. У нее было всего два или три платья, по-моему, довоенных; кофта с блузкой и «каракулевая» шуба, купленная в комиссионке, состоящая из одних ниток, штопок и заплаток. Это было ее единственное зимнее пальто до самого отъезда в Израиль.

Когда я родилась, нам подарили плетеную детскую кроватку, чьи-то остатки былой роскоши. Это составило главное украшение каморки на улице Арёгалос, куда мы переехали.

Соседями были в основном интеллигенты. Главными моими друзьями и воспитателями стали два соседских мальчика – одиннадцатилетний Бэба и девятилетний Вэва Минцы. Их отец до войны был профессором философии или химии (точно не помню), а в гетто он заболел, открылась язва желудка, и для тяжелого физического труда оказался совершенно непригоден. Отец на работе менял их «добро» на еду. Ему давали вещи и другие люди, которые не работали в бригаде, не могли или не хотели рисковать. Отец менял все очень честно и довольно успешно. Правда, один раз ему подсунули целый бидон масла, но оно оказалось машинным. Таких случаев было несколько. (Пусть мошенники на том свете жарятся в аду.)

До войны папа ничего не продавал и уж тем более не менял, хотя и был из семьи купцов. Дед и двое дядьев торговали мануфактурой, а отец, младший из семи детей, учился на медицинском факультете в Париже, потом там же начал работать в больнице врачом – экстерном; вернулся временно в Литву для краткой службы в армии, где был врачом. В быту он не умел даже поджарить яичницу. После службы собирался вернуться во Францию, а оттуда на два года уехать во Французскую Канаду для получения французского подданства и права на постоянную работу.

Как ни странно, в гетто дяди оказались менее приспособленными, больными, немолодыми, дед очень старым, и единственный молодой и здоровый мой отец сориентировался. Правда, у него одного был грудной ребенок. Первое время с ним в бригаде на работу ходили братья Рувим, Макс и его дочка, девочка-красавица Ривочка.

Местные жители подходили к евреям, которых выводили на работу, и с удовольствием производили обмен; евреям это грозило расстрелом, но выбора не было, и люди рисковали. В самом начале оккупации немцы на это смотрели снисходительно. В основном охранниками были пожилые, прошедшие Первую мировую войну тыловики, почти отставники. Зла в них было мало, и с ними можно было как-то договориться, особенно тем, кто хорошо владел немецким. Это и был случай моего папы. Они знали, что он бригадный врач, закончивший медицинский факультет в Париже, и многое ему прощали. Один немецкий офицер даже сказал ему:

– Мне стыдно сейчас быть немцем.

Однажды отцу таким образом удалось выручить незадачливого менялу, неуклюжего человека в очках. Тот так увлекся меной, что его чуть было не расстреляли, если бы не какое-то немыслимое объяснение отца. Этот человек по фамилии Рабинович после войны стал редактором немецкого журнала в Америке «Algeimeiner Journal». Он прислал нам благодарственное письмо из Канады, узнав о смерти отца, и рассказал, как он помогал и другим заключенным. С литовскими полицаями такое бы не прошло.

Мои друзья, Бэба и Вэва, проходили всю школьную программу дома, много и усердно занимались, как будто им предстояло поступление в гимназию или университет, а не печи или расстрел. Я за ними повторяла имена, которые меня впечатляли: Наполеон Бонапарт, Наполеон III, маршал Фош, кардинал Ришелье и т. д. Они увлекались историей.

Когда меня окончательно решили увезти из гетто, то мальчики тоже хотели пойти вместе со мной. Но у них не было шанса. Два мальчика, с явно семитской внешностью. Пристроить их было невозможно. Так и погибли эти ни в чем неповинные дети.

В сорок третьем году в гетто стали рыть подкоп, «малину», куда можно было бы спрятаться во время бомбежек; русские уже наступали; люди надеялись туда уйти и во время облав. Но нас туда не взяли из-за меня, маленького ребенка – вдруг не вовремя заплачет.

А гетто все сокращалось; евреев все активнее расстреливали или вывозили в лагеря.

В сентябре сорок третьего всю семью дяди Рувима, вместе с другими пятью тысячами евреев, немцы вывезли из гетто. Их отправили в Эстонию. Дядя Рувим уже был болен, и с ним поехал в тот же лагерь его сын, двенадцатилетний мальчик Боря. Говорят, он был незаурядным молодым человеком с ярким поэтическим и математическим талантами, а пока придумывал какие-то приспособления для всего гетто, одно из них – как воровать электричество. Боря все время оставался с отцом, хотя понимал, что отца вряд ли отправят на работу. Больше их никто не видел. А жена дяди Рувима Бася с дочерью выжили и к моменту освобождения оказались в Американской зоне. Впоследствии они уехали в Канаду.

Ее сестра Маруся с мужем, приезжая из Швейцарии и Израиля в Париж, находили меня, очень опекали, водили по ресторанам и выставкам, покупали какие-то вещи и с большой теплотой говорили о моем отце, видимо, со слов Баси.

Через молодых подпольщиков родители узнали, что маленькую девочку, симпатичную блондинку, можно пристроить в детский дом, где директором был доктор Баублис. Отец знал его немного до войны как коллегу, и дело было за малым: надо было подкупить охрану или пролезть через дыру в колючей проволоке, выйти ночью из гетто с ребенком, отнести его за десяток километров и подбросить у детского дома.

Вся семья плакала.

– Как? Зимой в двадцатиградусный мороз оставить почти на улице одну, всеми любимую, красивую девочку?

Четырнадцатого декабря 1943 года отец сделал мне укол снотворного и, переодевшись крестьянами, они с мамой выбрались из гетто, и отец понес меня в этот детский дом; оставил под дверью в подъезде в мешке с запиской: « Я, мать-одиночка, не могу воспитывать ребенка и прошу мою дочь, Броню Мажилите, взять на ваше попечение ».

Девичья фамилия мамы была Майзелите. Так меня подбросили. Видимо, когда я проснулась и стала орать от страха, меня и подобрали. Отцу удалось, через тех же подпольщиков, дать знать доктору Баублису, кто «скрывается» под этим именем.

Всего в этом детском доме за время оккупации благодаря Баублису спаслось более двадцати еврейских детей.

На следующее утро папа с мамой пробрались назад в гетто. Скрыться им было негде. Обо мне какое-то время новостей не имели. Отец все ходил под конвоем на аэродром; мама оставалась в гетто.

Тем временем евреев в массовом порядке депортировали в другие лагеря или убивали.

В декабре 1943 года вывезли и семью дяди Макса: его с сыном, красавицу дочку Ривочку и жену. Их всех отправили в лагерь Shanser. У дяди Макса был дебильный сын, и их двоих довольно скоро переправили в Аушвиц. Там они и погибли. А жена Макса и дочь выжили. Мать поселилась в Израиле, вышла второй раз замуж, а дочь – в Америке.

Мама потом мне часто рассказывала, какие разные люди населяли это гетто. Был там знаменитый профессор – доктор Элькис, которого немцы готовы были даже отпустить. Он был известным человеком и врачом и до прихода Гитлера жил в Германии.

Он с женой, немолодые люди, отказались уезжать и остались со своим народом. Доктор Элькис погиб.

С ним в гетто работала молоденькая медсестра, у которой он в марте сорок второго года принял роды. В подвале, чтоб никто не слышал криков мамы или ребенка. Муж медсестры, Маркус Камбер, в первые дни войны попал в Шестнадцатую Литовскую дивизию и ушел на фронт, ничего не подозревая о будущей дочери. Опекал девочку и помог спасти тот же доктор Элькис.

Был также доктор Захарьин – всеми уважаемый до войны человек и хирург, который сказал моей перепуганной маме:

– Ну, умрет так умрет. Какая разница. Да и кем она станет, если выживет? Будет одной проституткой больше.

Я выжила и выросла, а он себя не спас. Он был замечательным врачом от Бога. Подпольщики очень хотели увезти его в партизанский отряд, но он не поехал без своей старшей медицинской сестры, хотя двух других его медсестер туда переправили до него, а эту обещали переправить попозже. Он не был особым прислужником немцев. Гетто все сокращалось, и его тоже вывезли в Аушвиц, где назначили главным врачом среди заключенных. Говорят, он плохо к ним относился, особенно к своим же евреям из каунасского гетто. После войны его судили. Приговор был суровым. Я точно не помню какой.

Был там и папин товарищ, молодой доктор Абраша Зильберг. До немецкой оккупации он какое-то время сражался в Испании в интернациональной бригаде против франкистов. В гетто стал подпольщиком. Бесстрашным. Осуществлял связь с внешним миром, с партизанами. Выполнял сложнейшие задания. С последнего он не вернулся.

Выжил его сын, родившийся в гетто, Яков Зильберг. Он тоже стал врачом.

Дядя моей подружки детства, вундеркинда Эси Елиной, пианистки, участницы различных международных конкурсов, Хайм Елин был в гетто еврейским полицейским, даже каким-то начальником полицейских. Он был одним из самых видных подпольщиков. Предупреждал людей о готовившихся акциях. Благодаря ему спасли многих еврейских детей, намного больше, чем в других гетто. Немцы ему доверяли, но, раскрыв правду, зверски убили. Эсю спасла вдова композитора и художника Чюрлениса. А отец ее, закончивший строительный факультет в Берлине, стал писателем и журналистом, написал книгу о каунасском еврейском подполье.

С моим отцом одно время в бригаде работал молодой доктор Моня Гинк. Его буквально за несколько месяцев до вступления немцев распределили после Каунасского медицинского института в приграничный городок Таураге. В первый же день оккупации литовские фашисты сожгли там всех евреев заживо. Буквально за несколько часов до этого он пешком ушел к своей жене и пятинедельному сыну в Каунас. Шел двое суток. Вскоре они все оказались в гетто. Он выжил. После войны стал главой каунасского здравоохранения, а затем главврачом скорой помощи в Вильнюсе. Сына его сначала спасла семья литовского поэта Бинкиса, потом он переходил из рук в руки до самого конца войны и в результате стал режиссером Камой Гинкасом.

Был там и простой народ: ремесленники, извозчики, приказчики. Их было большинство. Они были и закаленнее, и расторопнее; и способность к выживанию у них была явно выше.

Интеллигентам было сложнее. Эти люди почти все прекрасно знали немецкий язык, поэзию, культуру. В Литве многие дома говорили только по-немецки, заканчивали университеты в Германии.

Мои родители не были такими уж германофилами. Отец учился во Франции, мама в Англии, но большинство интеллигентной или просто богатой молодежи значительное время проводили в Германии.

Их родители отдыхали и лечились на немецких курортах, их замечательные библиотеки в основном состояли из книг на немецком языке и вывозились затем оккупантами в Германию. Моя англоязычная мама читала наизусть Гейне по-немецки. В Каунасе молодые интеллигенты-евреи говорили в основном по-немецки или по-русски. Почти все знали и иврит. (На идише говорили в интеллигентных кругах в основном пожилые люди.) Во всяком случае, они выросли на немецкой литературе, на немецкой науке и были ошарашены настолько, что не могли ничего понять.

В один прекрасный день Баублис через кого-то дал знать, что я умираю, и если есть хоть малейшая возможность, то меня надо забрать. Но не в гетто же опять привозить!

Оказывается, я прекрасно запомнила уроки мальчиков-соседей и часто, понимая, что вызываю интерес, повторяла заученные имена: Наполеон Бонапарт, маршал Фош и т. д. Какой же это незаконнорожденный, никому не нужный ребенок? В придачу, я порезала палец и попросила стрептоцид! Он тогда только появился. Все стало более или менее ясно. Жиденок! Несмотря на явную блондинистость, голубую жилку на лбу (голубая кровь) и не слишком семитскую внешность. Глаза-то черненькие. Не частое сочетание у литовцев. Это особенно взволновало именно мою воспитательницу, единственную «большую поклонницу евреев» в этом приюте. Все остальные были лояльны доктору Баублису. Она считала, что всех евреев надо истребить.

Меня перестали обувать, и по кафельному полу я топала босиком. Одевали тоже не всегда.

– Еще жиденятами заниматься! Своих, что ли, не хватает?

Защитить меня было некому. Баублис не мог себя выдать. Погибли бы другие еврейские дети. Погиб бы и он сам. Единственное, что отсрочило донос моей воспитательницы, – это ее уверенность, что я сама издохну.

Отец, продолжая работать в бригаде, стал срочно искать среди местных жителей, кто бы взял ребенка. Приплывал к ним на лодке рыбак, который до войны привозил дачникам рыбу. Он отца вспомнил, и отец стал его уговаривать. Рыбак должен был посоветоваться с женой и сыновьями. Отец отдал им единственную сделанную в гетто мою фотографию (снимать строго запрещалось). На ней я вполне симпатично выглядела, и главное – блондинка. В ночь на третье января 1944 года отец взял с собой маму, и они, попрощавшись со стариками-родителями, окончательно убежали из гетто и отправились уговаривать семью рыбака. Маме в красноречии отказать было трудно, тем более что она искренне верила в неземную красоту и талант своего ребенка. Уж она им описывала, какая я умная, что у меня на лбу голубая жилка, течет голубая кровь. Короче, лучшего выбора эти люди сделать не могли, хотя им точно никто не был нужен. Но люди они были глубоко верующие, у них недавно умерла дочь; родителям удалось их убедить в богоугодности этого дела. Идея понравилась. Мама Юля, моя будущая приемная мать, и ее сын Зигмас, офицер литовской армии, поехали в детский дом забирать свою чудесную красавицу «внучку».

У мамы Юли было два взрослых сына. Когда пришла советская власть в Литву, они дезертировали из армии и, естественно, в Советскую не пошли. Остались просто дома и занимались хозяйством.

Мама Юля Довторт (Даутартиене) была неграмотной, и все документы оформлял их сын Зигмас. Ребенка им выдали, няньку, которая сочла этого «арийского» ребенка жиденком, пристыдили. Уже в детском доме произошел конфуз. Маме Юле сказали, что девочка умница и блондинка, а выдали какое-то окровавленное месиво; но не бросать же «приболевшую внучку». Они до дому довезли меня в полной панике. Их обманули. Какая блондинка? Какой разговор? Это было пищащее создание, которое вот-вот должно умереть. Но верующие есть верующие. Они начали молить Бога о моем исцелении, слабо на это надеясь. Мои родители решили проверить, все ли получилось. И опять пришли к ним, до этого скитаясь несколько дней в лютый мороз в лесах.

Каков же был их ужас! Мама сначала решила:

– Это ошибка.

И убедить ее в обратном было невозможно, но потом по какой-то родинке, которую можно было отличить на этом кусочке кровавого мяса, меня признала.

Упросили попробовать спасти. Зигмас молчал. Решение было за мамой Юлей. Отец обещал, что будет приходить по ночам и пытаться достать лекарства и лечить меня.

Оставшись без крова, отец в первое время, переодевшись крестьянином, шел в город; там навещал своих довоенных знакомых фармацевтов. Кто-то захлопывал перед ним дверь, а кто-то давал лекарства и даже пригрел его с мамой на несколько дней, но долго их держать никто не мог. С этими лекарствами папа возвращался в Шилялис, так называлась деревня, и лечил. Прогулка километров на двадцать. И так каждую ночь. Глава семьи дедуня знал народную медицину, настаивал травы, промывал мои раны. Он, кстати, в деревне считался целителем. Меня выходили. Очень скоро, скорее, чем думали, я пришла в чувство и начала поправляться. Стали расти волосы. Я опять заговорила, правда, теперь уже только по-польски, как мама Юля и дедуня. Русский у меня, к счастью, после болезни не восстановился.

В последний приход отец взял с собой маму. Было холодно. Мама очень устала. Они увидели мужика на телеге. Остановили его. После двух, трех слов мужик стеганул лошадь и умчался. Родители поняли, что он догадался, кто они.

Про усталость забыли и быстро добрались до места. Зигмас и Иозас, второй сын, немедля загнали их в сарай и завалили дровами. Примчались немцы; обыскали весь дом, попрыгали и по дровам в сарае, но, никого не найдя, прямо спросили, не видели ли хозяева двух беглых евреев. Вальяжный, высокий, ухоженный Зигмас сказал, что пробегали какие-то, и указал куда. Когда немцы ринулись догонять, братья вытащили родителей из-под дров. Больше до самого освобождения они ко мне не приходили. Только оставили кому-то завещание. А я в них и не нуждалась. (Здесь и далее орфография и пунктуация сохранены. – Ред .)

Данный текст является ознакомительным фрагментом.