«Двенадцать»

«Двенадцать»

В середине сентября меня отправили в санитарном поезде в тыл.

Стояли теплые осенние прозрачные дни. Вереницами летели дикие гуси, слышался далекий крик журавлей. Маленькая девочка в длинном, до пят, цветастом платье, по-бабьи повязанная платком, махала им, чтобы они воротились к весне, и звонко кричала: «Колесом дорога!»

Поезд шел медленно. Когда он подходил к станциям, к нему с истошным криком и бранью кидались мешочники. Охрана их не подпускала, они падали в ноги, ухитрялись уцепиться за поручни под вагонами, на крышах, на буферах.

Как-то ночью поезд долго стоял на разъезде. Мешочников здесь почему-то не было. По платформе с фонарями в руках прошли два железнодорожника. Один из них сказал радостным голосом: «Температура тридцать семь и два. Пульс девяносто. Рассасывание идет хорошо». Разговор шел о здоровье товарища Ленина.

Но вот вдали заблестели купола соборов. Москва!

Чуть не бегом через весь город я добралась до дому. Маму я не застала: она была в командировке. Помывшись и переодев платье, я отправилась на поиски друзей и товарищей. Увы! Кто уехал на фронт, кто еще куда.

В «Метрополе» принимал теперь один Аванесов: после покушения на Владимира Ильича Свердлов заменял его в Совнаркоме и работал в Кремле.

Печальная и грустная, брела я по улицам. На Моховой, возле книжных развалов букинистов у Московского университета, стоял, перебирая книги, высокий широкоплечий парень в солдатской шинели. Боже мой, Леня! Леня Петровский! Как он вырос и возмужал!

Леня потащил меня к себе домой. Он только что вернулся с Южного фронта и мечтал поступить в Академию Генерального штаба. Нам было о чем рассказать друг другу.

Григорий Иванович Петровский, отец Лени, был тогда народным комиссаром внутренних дел. Комиссариат помещался в Настасьинском переулке. Жили Петровские там же во дворе, во флигеле, занимая квартиру из двух малюсеньких комнат, где с трудом удалось расставить кровати и столы.

Мать Лени Домна Федотовна усадила нас на кухне, накормила вкуснейшей ячневой кашей и напоила сладким чаем. Мы ели, болтали, хохотали, вспоминали Питер и фронт. Тут же, как всегда, у нас разгорелся спор ради спора: чей фронт лучше, где шли более важные бои, на каком фронте раньше разобьют белых, в какой стране начнется мировая революция?

Так бы мы и проспорили весь вечер, если бы Домна Федотовна не выпроводила нас из дому, чтобы мы ей не мешали. Куда деваться? Тут наше внимание привлекла афиша, сообщавшая об открытии Рабочего дворца имени Карла Либкнехта. Пошли!

Нужно было обладать великодушной и щедрой фантазией первого года революции, чтобы назвать дворцом этот длинный голый сарай на задворках угрюмого кирпичного дома где-то около Бутырской тюрьмы. Там не было ничего, кроме красного плюшевого занавеса, парь софитов, сколоченной из досок сцены и деревянных стульев и скамей.

Народу набралось полным-полно — в основном рабочие с соседних заводов. Видно было, что открытие Рабочего дворца является для них большим событием. Все были принаряжены кто как мог: кто в алой или голубой сатиновой косоворотке, перепоясанной шелковым шнуром, кто в костюме «тройка». У женщин были накинуты на плечи кашемировые платки. В воздухе пахло нафталином и машинным маслом, которым щеголихи, за отсутствием всякого другого, мазали волосы.

Открытие задерживалось, и во всех концах зала шел разговор — один и тот же разговор на одну и ту же тему: о хлебе!

Месяц тому назад Московский Совет под натиском голода разрешил свободный провоз в Москву по полтора пуда хлеба каждому едущему. Как и следовало ожидать, это привело к небывалой разрухе. Постановление это, которое спекулянты прозвали «полуторапудовой волей», пришлось отменить. Вот об этом сейчас и шла речь.

— Правильно отменили, — говорили одни и рассказывали, как они мыкались, поехав за хлебом. — В поездах творится такое, что вспомнить страшно; приедешь на место — в Ртищево или в Арзамас, — там говорят, что все кругом обобрано. Приходится ходить по деревням. Пройдешь деревень двадцать — и не сумеешь купить ни одного фунта ни зерна, ни муки. Купить может только спекулянт, только у кулака. А придет к кулаку наш брат рабочий, тот умхыляется: за что, мол, товарищи, боролись, на то и напоролись. «Денег ваших, говорит, мне не нужно, у самого стоят мешки этих самых „керенок“ и „ленинок“. Приезжайте, мол, за мукой с сапогами, за одну пару сапог, если подходящие, может, дадим вам с пудик мучки…»

— Да уж, умеют выжимать кручину из бедняка, — вздохнула женщина в белом ситцевом платочке.

Но ей возразила другая — молодая, глазастая с лукавым ртом, облепленным подсолнечной шелухой:

— А мы вот удачно съездили.

Она не нашла поддержки.

— Эта полуторапудовка только набила карман буржуям и еще больше оголодила бедноту…

Наконец занавес раздвинулся, открылось торжественное заседание. По тогдашнему обычаю, прежде всего прочитали последний бюллетень о состоянии здоровья Владимира Ильича. Потом слово было предоставлено докладчику «о текущем моменте».

Это был докладчик из тех, которых в тогдашние времена прозвали «докладчиками с акулой» за то, что они не могли обойтись без непрерывных упоминаний об «акулах» и «гидрах» мирового империализма.

Упиваясь собственным красноречием, наш докладчик буквально захлебывался длиннющими трескучими фразами.

— Эти коронованные капиталистической милостью акулы тирании, — восклицал он, — те, кто на фундаменте из человеческих костей скрепляют кровавым цементом роскошные дворцы, воздвигают замки и палаты, пьют вина, пожирают хлеб, в то время когда рядом с ними рабочий умирает с голоду, живет в холодном подвале, падает мертвый под ноги господина, а господин встает на его бездыханное тело и восторженно пьет искристое вино за здоровье тирана, а паразиты подобострастно кричат, стараясь открыть пошире рот: «Гип! Гип! Ура!»…

Сперва эта болтовня, пожалуй, даже нравилась слушателям. «Здоров чесать языком», — говорили — они. Но потом люди начали уставать.

— Вот пустоговорка-то, леший его заешь, — рассердился кто-то.

— Да уж, — ответили ему. — Этот нашего пономаря перепономарит.

Оратора уже не слушали. От духоты и утомления людей стали одолевать тяжелые мысли. Со всех сторон шел разговор о том, что зима не за горами, хлеба нет, топить нечем. Как-то проживем? Выживем ли?

— Видать, сыт, раз так долдонит, — сказал злой голос.

— Мы этими песнями наслышаны. Он бы лучше хлеба привез, — подхватил другой.

Наконец оратор «закруглился». На радостях, что он кончил, ему похлопали.

Занавес сдвинули, потом раздвинули. Теперь стол президиума стоял сбоку, а на середину выдвинули рояль.

— Гляди, ящик-то какой! — ахнули в зале. — Это что же будет теперь?

Начался концерт. Узкоплечий юноша, почти мальчик, в широком не по росту костюме исполнил Вторую рапсодию Листа. Певица спела романс Даргомыжского «Нас венчали не в церкви…». Дальше была очередь баса. Он рассмешил всех знаменитой «Блохой» и взволновал балладой «Перед воеводой…». Ему, как и всем, бурно аплодировали.

Программу вел председатель районного Совета — дюжий дядя с руками молотобойца. Объявляя следующего исполнителя, он сказал:

— Товарищи! Сейчас перед вами выступит артист драматического театра товарищ Дарьяльский.

Из боковой двери появился белокурый молодой человек в визитке — стройный, изящный, красивый. Выйдя на авансцену, он заговорил глубоким грудным голосом:

— Я прочту вам, товарищи, поэму Александра Блока «Двенадцать».

Ему дружно похлопали. «Двенадцать», так «Двенадцать»! Никто не знал, конечно, о чем идет речь: поэма Блока тогда только появилась и была известна лишь очень узкому кругу.

Актер отошел на несколько шагов от рампы и встал, освещенный ярким светом софитов. Опустив голову, он начал на низких нотах:

Черный вечер…

Потом приподнял голову и звеняще не сказал, а почти пропел:

Белый снег…

Теперь он стоял, высоко держа голову, слегка откинувшись назад. В его протяжном голосе слышался вой разыгрывающейся вьюги:

Ве-е-етер, ве-е-е-е-тер!..

На ногах не стоит человек…

У него была подчеркнуто выразительная манера исполнения — со свистящим «скольссско» и тяжелым, как камень, «тяжко».

Облик актера изменился, стал жестким. Правая рука, согнутая в локте, отбивала темп. Размеренно, торжественно, четко он произнес:

От здания

               к зданию

                              протянут

                                             канат,

На канате плакат…

Вдруг он резко выбросил тело вперед и, высоко подняв руку, закричал, словно зовя за собою на штурм:

Вся!

      власть!

               Учредительному!

                                          собранию!

И тут произошло нечто невообразимое. В едином порыве люди вскочили с мест и кинулись вперед, задыхаясь от ненависти, крича, рыча: «Долой! Вон! Долой его!» В полосе света, падающего со сцены, промелькнули искаженные гневом лица и потрясающие в воздухе кулаки.

Председатель выбежал к рампе, заслонил испуганного актера и заорал: «Товарищи! Спокойно! Это же стихи!» Но никто не хотел успокаиваться. Все стояли, продолжая сжимать кулаки, и из конца в конец зала прокатывался грозный клич: «Долой Учредилку!», «Да здравствует Советская власть!», «Да здравствует Совет Народных Комиссаров!», «Да здравствует Ленин!».

Данный текст является ознакомительным фрагментом.