ГЛАВА 9. ОЗИЛИЯ
ГЛАВА 9. ОЗИЛИЯ
Еще в избытке сил и здоровья Лесков с трудом переносил жару. В Киеве, в Пензе он спасался от беспощадного летнего зноя в ледниках, погребах или подвалах, перенося туда табурет и стол для работы. С годами, астмический и тучный, он окончательно предубеждается против юга и избирает летним своим местопребыванием исключительно северные морские побережья, где ему, как он восхищенно писал из Мариенбада, “frisch und frei”, свежо и вольно!
Таким именно требованиям отвечал в 1886 году Аренсбург, позволявший и отдохнуть и полечить местными грязями досаждавший ревматизм. Уголок пленил своею тишиною, уютом, дешевизной и разновидным удобством. Не понравился только стол в курортном ресторане, а по дороге возмущало грубое обращение экипажа с бедным людом, с “палубными” пассажирами на пароходах Рижской компании. Все остальное вызвало восторг и твердое намерение никогда не изменять этому “городку в табакерке”, как шутя называли в Прибалтике крошечный Аренсбург.
Отсюда пошли о нем самые добрые отзывы Лескова в прессе, стремление всеми силами помочь курорту в его нуждах и затруднениях, а со стороны городских правителей приносились словесные и письменные выражения глубочайшей признательности.
Для улучшения на будущий сезон положения со столом Лесков опубликовал за полной своею подписью письмо в редакцию “Петербургской газеты” [1066], в котором вызывал желающих снять в Аренсбурге ресторан “Тиволи” на лето 1887 года, предлагая по этому “маркитанскому” делу обращаться письменно даже лично к нему, Лескову.
Для обуздания команд рижских пароходов Лесков публикует одну за другой несколько статей об “одичалых мореплавателях”, о “дагомейцах”, не о сынах свирепой Дагомеи, а всего только об уроженцах ближнего к Эзелю острова Даго, служащих на рижских пароходах [1067].
В ответ на них к Лескову приходят какие-то чопорные немцы в цилиндрах “um zu sprechen”, чтобы переговорить, но не застают его дома. На этот предостерегающий визит он немедля отвечает в газете, что хотя с 1870 года и постарел [1068], но и сейчас сумеет встретить и проводить каждого, как кто того заслуживает, и что в Ревеле, надо думать, о сю пору помнят нечто в этом роде три тамошних дворянчика [1069]. Господа в цилиндрах больше не появлялись, а через неделю Лесков публикует полузавершительную статью “Выигранная кампания” [1070].
Внимание к целительному пункту ширится. Отношения между ним и оказавшимся столь ему полезным гостем теплы и радушны. В том, что все ближайшие летние сезоны Лесков проведет здесь, — нет никаких сомнений. Он избирается в почетные члены купального комитета, ему пишут благодарственное письмо видные местные деятели, Совет эстонско-русского православного братства и так далее. Его жаждут видеть летом вновь.
Узнав о намерении его повторить поездку на Эзель и в 1887 году, Ф. В. Вишневский пробует отвратить его от хмурой Балтики и расположить к посещению благословенных стран полуденных.
В теплом письме [1071] он дружески прельщает Кавказом или более близкой Одессой с ее чудотворными лиманами, соленым и животворным морем, богатством типов, бытовых картин, фельетонного и заметочного материала, животворного общего обновления впечатлений. Он предостерегает и даже несколько устрашает холодной Остзеей с ее тевтонами и их средневековыми судилищами, сумевшими уже когда-то настойчиво причинять Лескову “законные вреды”. Все безуспешно!
Милый Федор Владимирович не знал, что четыре года ранее пробовал соблазнить Лескова совместной поездкой в Крым и покойный Ф. А. Терновский, на что получил далекие друг другу ответы:
“Попутешествовать с вами — чего бы лучше! И, конечно, — “экономно”, но места, вами намеченные, мне не совсем правятся: во-1-х, они очень жаркие, а во-2-х, что там видеть. Нельзя ли бы вам куда-нибудь “ко святыням”? Там бы расходы путевые скорее возместились. Однако я всему предпочту провести время с вами, ибо вы милы и дороги душе моей, напишите, пожалуйста, мне пообдуманнее и поопределеннее об этой статье” [1072].
А в следующем месяце вопрос начисто снимается: “План моей поездки я изменяю совсем иначе: не хочу тащиться никуда далеко, а хочу только оставить город и переехать в место более спокойное, более свежее, зеленое, удобное для купанья и для работы на месте. Бог знает: увидишь ли еще что-либо подходящее, а между тем пропутешествуешь немало и без пользы, а купанье в море мне всегда приносило пользу; да и работается в этих купальных городах прекрасно. А потому я все прежние затеи отложил и еду в Аренсбург, на остров Эзель. Это все там в три раза дешевле и в несчетное число удобнее Киева, а мне хочется работать на месте: я, что называется, “забрался работой”, так что надо много удобств, чтобы переработать то, за что взялся к осени” [1073].
Где было Вишневскому подкупить Одессой, если ничего не удалось с Крымом даже исключительно любимому Лесковым Терновскому!
Времена, когда Лесков непрерывно колесил в возке по всей России, рвался в этнографические поездки на северо- и юго-восток, проезжал всю Белоруссию, Литву и Польшу, посещал интереснейшие города средней Европы и живал в Париже, — были далеки. Ему уже полста. Он уж стал тяжел на подъем.
В воображении рисуется корабль, неустрашимо пересекавший океаны, посещавший отдаленнейшие земли и страны, а потом обросший ракушками, потерявший прежние ходовые качества. Теперь ему милее не безбрежные просторы, а тихие заводи…
У Лескова, без сомнения, нашлось бы на кого оставить дома и собачек, и звонкоголосую птицу, и сиротку. Нашлось бы кому присмотреть за всеми ними. С этим можно было управиться. Нельзя было осилить личные привычки, оседание, прирастание к месту, к Фурштатской, к ближайшим дачным поселкам.
При полной возможности полгода жить в отвечающих требованиям здоровья бальнеологических условиях он жил, как жили люди, обреченные на это по условиям службы, работы, деловых интересов.
Постепенно радиус летних резиденций укорачивался, не простираясь последние годы далее бесцветного, низкого и сыроватого нарвского побережья.
Что же нудило к таким ограничениям Лескова? Ракушки?..
Частично, может быть, да. Но не больше ли вступившие, во чреду лет, в свои права наследственные орловско-кромские навыки с их сочно описанным в рассказе “Дворянский бунт в Добрынском приходе” [1074] “вольным обычаем”, которого можно “ни для чего не изменить”. Времена, общественные положения и бытовые условия менялись, а “вольный” добрынский “обычай” находил себе новое, преемственно-родственное воплощение.
В начале 1887 года Лесков помещает в газете две “эзельские” статейки. В одной из них [1075] сообщается о предоставлении врачом Мержеевским литераторам бесплатного лечения, как делается это за границей; о предоставлении владелицей другой лечебницы госпожой Вейзе шести билетов на тридцать ванн каждый и т. д. В другой [1076] поднимается вопрос (о заселении некоторых пустующих местных островов русскими людьми, благодаря чему: “засело бы полезное государству сплошное русское население”, а о земле этих островов говорится, что она “по меньшей мере не хуже сухого, дубянистого суглинка над?чного ската в Орловской губернии, где сельских людей одолевает теснота и голодовка”.
25 мая Лесков прибывает на Эзель, радушно приветствуемый уже в звании “члена-советника Аренсбургского купального комитета”.
Жизнь течет приятно, лечебно и работоудобно. Этим полны все письма.
Апогей удовлетворенности Аренсбургом находит себе через неделю яркое выражение в письме ко мне в Киев: “Я не хочу перевозиться [1077] т[ем] бол[ее], что мож[ет] б[ыть] совсем поселюсь на Эзеле с будущего лета… Я более для того и возвращусь еще раз в Петербург, чтобы довести это [1078] до конца. Иначе я остался бы здесь теперь же… О перемене [1079] нет и повода говорить: мое сердце требует самого чистого воздуха — что я имею у Тавр[ического] сада, в П[етер]б[ур]ге я жить более года не буду…” [1080]
Намерение это, по самоочевидной нежизненности своей, никем в родстве не было принято всерьез. Едва ли и сам Лесков в действительности собирался жить без редакций, книжных магазинов, литературных знакомств, кипения в слухах, злободневных новостях, словом, без Петербурга.
Северное лето миновало, а Лесков все еще не спешил покинуть полюбившийся уголок и только 20 августа (1 сентября) выехал домой и 23 августа писал мне в Киев: “Вчера, 22 авг[уста], в 2 ч[аса] дня я приехал в Петербург. Опять попал под бурю, и в Гапсале 12 часов отстаивались и посетили город” [1081].
В феврале 1888 года я, служа в глухом аракчеевском поселке в двадцати восьми верстах от Новгорода, перенес очень серьезное воспаление правого легкого. К искреннему удивлению и радости пользовавшего меня молодого умного врача — выжил, однако зловеще харкал кровью.
Пережитое, в связи с свалившим меня два года назад в Киеве тифом, не поощряло сообщать о новом своем недуге ни отцу, ни матери. Я решительно запретил это делать своему врачу. Не спешил и сам, пока, с грехом пополам, не стал, наконец, на ноги. Врачи на консилиуме, учитывая, как глубок и стоек был процесс, вынесли постановление о необходимости двухмесячного климатического лечения в Крыму, без которого ручаться за окончательный исход болезни нельзя.
Наконец я все написал отцу. Ответ, без обычных вступительных и заключительных обращений, не замедлил:
“Я не одобряю того, что ты не писал о своей болезни. Это не твое дело рассуждать — как бы я принял такое известие. Северные врачи имеют несостоятельное понятие о русском юге, и притом воспаление легкого в 21 год — если оно прошло — это не такая многопоследственная вещь, чтобы надо было ехать на юг. Далее, — поездка на 1 м[есяц] и даже на 2 (апрель и май) не принесут значительно пользы, и из них 1/4 надо употребить на проезд… Кавказ и Крым — это даже смешно… Я имел воспал[ение] легких обоих в 48 лет и отдыхал просто в Дубельне за Ригою… Почему тебе, в 21 г[од], нужен Крым? Выдумывать вздоры очень легко, но надо иметь разум, чтобы соображать свои достатки и дорожить настоящими пользами, а не слушать всего, что “говорят”… Воздух Аренсбурга чист, умерен и целебен. Гапсаль хуже Аренсбурга, но тише, п[отому] ч [то] защищеннее. Можно ехать в Ар[енсбург] или в Гапс[аль] и то и другое хорошо и по нашим средствам, и туда многие приезжают с целию поправления после воспалений (н[а]пр[имер], Тиманова, Быков), но ехать в Крым на 28 или даже на 56 дней — это явная глупость… Жить до моего приезда будешь у аптекаря Флиса, одинокого, оч[ень] милого, умного и образованного человека и немецкого литератора, который мне друг. У него большая и хорошая квартира, оч[ень] большой сад, и он говорит по-русски, как москвич. Я напишу ему, чтобы он дал тебе комнату и стол… Таков мой совет, и он хорош и благоприятен, а все иное — чепуха и затеи. Аптека Флиса в городе, но у самого парка и на берегу моря…
У Фл[иса] тебе будет очень удобно и оч[ень] спокойно. Он большой музыкант и душа поэтическая. Он по своему одиночеству иногда скучает и, наверно, будет тебе рад и будет рад сделать мне услугу. — 20-го мая приедут туда Крохины, а позже и я. Здесь после воспаления никак прохлаждаться нельзя, и ты должен ехать на Эзель с 1-м рейсом почтового парохода… На днях буду писать, а пока советую быть уверенным, что я о тебе предусматриваю самое для тебя лучшее, и моего совета держаться, ибо я не знаю дело всех многостороннее…” [1082]
Вслед приходит и второе письмо, держащее тот же курс.
“…О Крыме нам нельзя думать, и это не может быть необходимостью. Отдых весною на чистом острове при морском воздухе и хорошей растительности — это вполне достаточно и хорошо. Выдумывать можно все, включительно до Ниццы, Капри и остр[ова] Мадеры, но это не для людей с нашими средствами, и притом это излишне и потому глупо. Надо держаться Эзеля, где будет всего удобнее по всем отношениям… Если ты будешь слушать неопытных врачей и поступать несогласно с тем, что указывает благоразумие, — я не могу быть тебе полезен ни советом, ни делом” [1083].
Научения разгораются, то исполняясь раздраженностью, то на недолго освобождаясь от нее, не безотступно отстаивая ни с чем не сравнимые целительные преимущества островного Аренсбурга перед всем прочим.
“На Эзеле до 20 мая будет тишина немецкого маленького городка, что оч[ень]благоприятно душевному возрождению, а потом, с 20 мая, с каждым пароходом начинают прибывать люди с разных сторон, и становится очень оживленно. Да лучших мест нам искать негде, да, по правде сказать, и не для чего. Тебе там должно быть хорошо, поживешь с Флисом, а 20 мая думаю приехать и я, и можем пожить вместе месяц, а может б[ыть] и полтора…”
Дальше снова захлестывает очередная волна:
“…Я устал ждать от тебя что-либо и оставил это, как бы вовсе безнадежное. Усталость — чувство понятное даже и тем, кто мало делал, стало быть и тебе. Я устал, и оч[ень] — очень устал, и у меня слабеет зрение… Мне опротивели твои пошлости и беспечность, от катаний с тифом до катаний с пнеумонией. Все это мне мерзко, хотя я знаю твои годы и проч[ее]. Противен мне человек, ставящий выше всего то, что имеет значение между прочим. Но еще скажу, что мне и говорить с тобою о достойных предметах противно. Если было бы чему обрадоваться или хоть чем облегчить свои представления, то пусть это случится помимо ожиданий и рассуждений. — Что касается твоих размышлений о кризисе смертном, то не подлежит сомнению, что приучить себя к бестрепетному рассуждению о смерти — чрезвычайно умно, полезно, плодотворно и необходимо нужно. Это сказано величайшим мудрецом древности, а проверить это может каждый дурак. Нет ничего жалче и противнее труса, а избежать смерти он все-таки не может. Следоват[ельно], лучше к ней готовиться и укреплять дух размышлением. Но тот же мудрец сказал: “учись так, как будто тебе суждено жить вечно, и живи так, как будто ты должен умереть завтра”. Есть оч[ень] молодые люди, которых это занимает и руководит. Лермонтов в 19 лет был полон этих томящих, но единственно живых вопросов” [1084].
Как я узнал только через тридцать девять лет, болезнь моя неожиданно нашла себе отзвук в переписке Лескова с Сувориным. 19 апреля 1888 года ему писалось: “Очень жду ваших ответов об издании “Захуд[алого] рода” и рассказов. Сделайте решение поскорее, удобное мне и не безвыгодное для предприятия. У меня оч[ень] болен сын (воспаление легких), и его надо взять из казармы на свободу. Надо стянуть все средствишки, а май м[есяц] на дворе, и в 21 год воспал[ение] легких [1085] переходит в роковую чахотку… Что можете сделать без вреда и стеснения своему издательству — не откажите в том моему писательству! [1086].
При чем была тут моя болезнь? Какие надо было стягивать “средствишки”, когда, при дешевизне транспорта для военных, собственного моего офицерского жалованья было достаточно и на Аренсбург и на пустяками более дорогой (как я узнал позже) для одинокого молодого человека Крым? При нечеткости положений легко вкралась и разноголосица: и на неделю раньше и на три дня позже Суворину же подтверждалось: “Я — слава богу — с хлеба на квас не перебиваюсь и могу держать работы в столе” [1087]. Или: “Денег я под издание [1088] не буду просить никаких. В этом я, слава богу, — не нуждаюсь” [1089].
Но Суворин лучше многих других знал, что к 1888 году Лесков был не без некоторого достатка.
Два года перед этим Лесков учит мать “маленькой Лиды” О. А. Елшину: “Бедниться никак не надо: от этого “лохмотьем пахнет”, и это роняет человека на рынке” [1090].
И как раз, без всякой в том нужды, вразрез преподаваемым правилам, не остерегается пренебрегать ими, прибегая даже к речевым московским формам XVI века. Зачем? Неисповедимо. Только и остается вспомнить его же слова к Суворину: “Отчего это вы возьмете самую верную ноту, вернее всех и всех смелее и искреннее, но как понесете ее, так и расплещете, — точно вам кто под руку толкнул” [1091].
Врач мой, специалист по легким и бальнеолог, решительно возражал против Эзеля, да еще ранней весной, и настаивал на Крыме или, в крайности, южной деревне. Сношение с знающим свой остров Флисом подтверждает рискованность моего приезда с первыми пароходами. 30 апреля отец уже без возражений провожает меня с Николаевского (Московского) вокзала на Украину. По правде сказать, вопрос уже и прискучил, а дел, литературных работ [1092], переписки с “иже по духу” П. И. Бирюковым, Г. В. Чертковым или с противомысленным С. Н. Терпигоревым и деловой — с А. С. Сувориным, Л. Н. Толстым — впору только справиться. Да и пора самому собираться к июню на летний роздых в любезную Озилию.
Непосредственно с Аренсбургом, как и в первые два приезда, сначала все идет с прежней “Gem?tlichkeit” [1093], сердечностью и полным благорастворением воздухов.
Но пока я отдыхал в континентальной устойчивости юга, а потом экзерцировал на военном поле Красного Села, у неизбежных Кавелахтских высот и других географических пунктов вплоть до Гостилиц и Молосковиц, — на доступном всем ветрам и циклонам острове барометр начал давать тревожные, а затем и прямо угрожающие показания.
С приездом Лескова идут сначала вполне благоприятные корреспонденции его в столичные газеты [1094]. В первой из них горячо опровергается пущенный кем-то из добрых соседей в мае месяце ложный слух, будто на Эзеле свирепствует оспа. Далее рисуется ряд бытовых удобств. Говорится, что “обнаруживать свое знакомство с русским языком здесь теперь в такой же моде, как прежде было в моде притворяться не понимающим по-русски”. Перечисляются весьма именитые приезжие, видные местные деятели. Правда, тут же упоминается, как два местных мясника “мастерски взрезали возле самого парка живого русского солдата и тот умер”, но в общем сердца домовладельцев, кормящихся от приезжих, исполнялись глубокой признательностью.
Но вот, ближе к концу июля, приходит в Аренсбург номер петербургской газеты с новой корреспонденцией, в которой нежданно-негаданно говорится об имеющихся на Эзеле, даже невдалеке от самого курорта, прокаженных [1095]. Происходит переполох. Многие не знают, что предпринять, как быть с Лесковым!
А восемь дней спустя получается еще одна, уже пятая корреспонденция, задевающая аренсбургского герихтсфохта Гольмана, держащего почему-то у себя паспорта всех приезжих, как, к великому негодованию Лескова, в свое время учинял фурштатский его домовладелец. “Не то ли это и есть, — колко спрашивает Лесков, — что на русском языке ревельского ландгерихта называется “законные вреды”? [1096] Это еще куда ни шло, а вот что тут же вторично помянута и проказа — невыносимо для городка, живущего приезжими больными и дачниками. Положение накаляется. Раздражение Лескова пошло расти по линии срыва вспышки на чем случится. А раз начавшись, взрывная реакция улеглась трудно. В частности, здесь же Лесков приводил явно проверенные бальнеологические данные об Аренсбурге, как нельзя более противоречивые его прежним заключениям. Оказывалось, что при легочной болезни “самое пребывание с ней здесь неблагоприятно или, прямо сказать, очень вредно”. Вот как изменилось суждение, казавшееся самому в марте самым “многосторонним”, опровержение которого принималось за глупость, вздор, чепуху и затеи.
Лесков покидает Аренсбург 7 августа, на две недели ранее прошлого года.
Приехав, он всерьез берется за мимоходом тронутую было. тему. Гроза разражается ошеломительной в своем заглавии, уже полностью подписанной статьей “Культ прокаженных (Кустарные курорты на Эзеле)” [1097]. Озилия потрясена. Лесков не дает передышки. Он собирает интересные общие данные о проказе и борцах с нею и публикует новую статью — “О прокаженных” [1098] и вскоре еще раз возвращается к проказе и комбинированной статье “О проказе, о пирате, о мщении одичалых, о Бироновом носе” [1099].
Военные действия открывает и другая сторона.
Местный листок “Arensburger Wochenblatt” от 4 октября 1888 года, № 40, отводит первое место и треть всего своего текста довольно бойко составленной статье “Herrn Leskow!” [1100]. Подпись N. S. Экземпляр был выслан Лескову бандеролью [1101].
Ополчился и недавний милый человек и друг Роман Флис, приславший в “Новое время” статью в четверть листа: “Еще о проказе” [1102], представлявшую собою разбор всего писавшегося об эзельской лепре (проказа) в лесковских статьях и общее резюме по поднятой ими шумихе. Суворин дал статью Флиса Лескову на просмотр.
17 октября последний, заканчивая одно из своих писем к Суворину, бросил: “Печатаете ли вы ст[атью] Флиса? Я пришлю ответную заметку. Из Киева профес[сор] Мейн и Подвысоцкий мне прислали целую литературу и благодарности [1103]. “Никогда, говорят, это дело не было так возбудительно поставлено”. — Мы “опрокажены” до центральных губерний, и все это идет, и ничего против этого не делается” [1104].
Суворину, однако, эта лепровая полемика стала, вероятно, прискучать, а тут грохнул гром среди ясного неба — “чудесное крушение” царского поезда у станции Борки Курско-Харьковско-Азовской железной дороги, и многое временно отодвинулось, а потом и завяло [1105].
Корабли для Аренсбурга были сожжены. Любовь была радостной, разлука горька, но неустранима. Надо было найти утешение. Отчасти оно пришло в уверениях доктора Мержеевского, что он и некоторые другие не разделяют узости взглядов Флиса, Гольмана, Керстнера и многих других на “проказные”, как говорилось, статьи “Нового времени”. Но слишком многочисленны оказывались эти “многие другие”, возмущался и злобился весь город и значительное число лиц муниципального положения в других городах Остзеи.
Нельзя было иногда обойтись без объяснений внезапной измене Аренсбургу и вообще всей Озилии.
“К немцам своим не поеду, — пишется в ночь на 9 апреля 1889 года В. Г. Черткову, — п[отому] ч[то] их теперь “руссифицируют”, а я терпеть не могу быть при таких операциях” [1106].
“Тому, что Ольга застряла в Риге, надо радоваться, т[ак] к[ак] это место привольнее, — указывается Н. П. Крохину в письме от 9 июня, — море лучше и жизнь шире. Жаль только, что она наняла в Дубельне, где очень пыльно… Впрочем — все-таки радуйся, что жена твоя там, около Риги, а не за морем, в Аренсбурге, что было [бы] совсем безрассудно” [1107].
И наконец, через две недели в письме к сестре Ольге Семеновне, 24 июня, поясняются причины нежелания приехать погостить у нее в Дубельне:
“Мне все надоело и никуда не манится, особенно в тот край, где производятся мероприятия, делающие нас неприятными туземным обывателям” [1108].
Три года “всех многостороннее” изученное и непререкаемо превозносившееся “прекрасное место” становится отверженным, посещать его уже “совсем безрассудно”.
Что делать: по нужде и закону перемена бывает.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.