Начало

Начало

Ольга Александровна Саренок

В начале 1942 года меня вызвали в райком партии Фрунзенского района для организации детского дома. Выделили помещение бывшей школы № 320 на улице Правды 20.

В это время я заведовала двумя детсадами. Один находился в Апраксином переулке. В этом доме было бомбоубежище, разделенное, на два отсека: один для жильцов дома, другой — для детсада. Во время одной из бомбежек бомба пробила отсек жильцов. Дети не пострадали. Помещения были смежные, и меня позвали на помощь раненным. Я была в белом халате, подумали, что я врач. Одному мужчине глаз выбило, — я его забинтовала; у другого из шеи кровь лилась. Я ему плотно-плотно затянула бинтами шею, кровь остановилась. Потом приехала «Скорая» и военврач мне руку пожал, сказал:

— Вы спасли двоих людей.

В бомбоубежище у нас был железный шкаф — сейф, в котором хранился неприкосновенный запас детсада — галеты. Однажды прибежали ко мне, говорят: «Сейф вскрыт, галет нет!» Начали искать — кто? У меня было подозрение на одного из рабочих, убиравшего помещения бомбоубежища. Узнали мы его адрес. Позвала я с собой двух рабочих. Пошли. Открыл дверь он сам. Растерялся. В комнату вошли — на столе галеты лежат.

— Откуда галеты?

Молчит. Я говорю:

— Руки назад!

Он послушно заложил руки за спину. Отвели его в милицию.

Из дневника Ольги Александровны Саренок

5 февраля 1942 года. Запасшись грозной бумагой от председателя райсовета Мартынова, я отправилась на улицу Правды к управляющей домом 20. Она встретила меня враждебно:

— Не будет здесь детского дома рядом с интеллигентными жильцами!

Я приготовилась вынуть мою бумагу, но тут пришел мальчик с просьбой выдать ему справку о том, что у него умерли папа и мама. И тогда я сказала:

— Будет здесь детский дом! Вот для таких детей!

Управляющая притихла. Моя бумажка осталась в сумке.

23 февраля. Сегодня мы приняли первых двенадцать детей. Эту дату можно считать открытием детского дома.

Завуч Златогорская лежит дома с температурой сорок…

25 февраля. Вчера прошла первая летучка. Народом я довольна. Молодые, ретивые, грязной работы не боятся. Я поблагодарила их за тяжелый труд и предложила воспитателям высказаться, как прошел первый день.

— Хорошо прошел.

— Прошел хорошо, но учтите: истощенным детям лучше давать по полтарелки два раза, чем один раз полную. И еще — валенки класть на постель запрещаю…

После летучки поехали все за дровами.

В доме на ул. Правды было холодно, как на улице. Зима стояла жестокая. Морозы в эту зиму доходили до сорока градусов. От эвакопункта нам остались разруха, свалка, грязь и вонь. Все стекла были выбиты. Дом промерз.

Прежде всего нужно было очистить помещение, чтобы предотвратить эпидемии, и согреть его, чтобы в нем стало можно жить. Возник целый ряд проблем: где достать печника, столяра, водопроводчика. Где найти специалистов — ведь те, кто остался, еле бродят. Кроме того, необходимы материалы: Печнику для кладки плиты — кирпичи, песок, глина; столяру — стекла на весь дом; для лужения большого котла в кухне требовалось три килограмма олова. Как отопить наше промерзшее здание, где найти дрова? Дрова оказались недалеко, на Растанной улице. Надо было только их выпилить из разбомбленных домов, где на разных этажах торчали деревянные балки. Это была тяжелая и опасная работа. Среди разваленных стен, битого бетона и кирпича самоотверженно работали молодые девушки, наши воспитатели: сестры Ксеня и Лена Галченковы, сестры Вера и Люся Роговы, Наташа Попченко и Люся Чидина. Лена Галченкова однажды чуть не сорвалась, чуть не убилась, когда пилила на втором этаже.

Когда напилили много, Лена придумала:

— Давайте все грузовики, проходящие по Растанной, останавливать и просить подвезти.

Я сказала:

— А вы не просите, а требуйте. Говорите, что есть приказ председателя Ленгорисполкома Коновалова, чтобы каждая проходящая машина доставляла дрова для детдома на Правду. В случае чего валите на меня. А я уж разберусь.

У нас не было кроватей. Мы узнали, что на улице Марата, в разбомбленном доме, где раньше находился детский сад, на высоте третьего этажа стоят кровати — все на виду, потому что стену бомбой снесло. Я позвала сестер Галченковых, двух уборщиц, и мы пошли за кроватями. Поднялись со двора на третий этаж, взломали дверь в соседнюю квартиру, оттуда сделали проем в помещение детсада, где кровати стояли, и через него осторожно вынесли тридцать детских кроватей, спустили вниз и перевезли на санках в детский дом.

В марте первая большая партия детей (около 200 человек) была эвакуирована в Ярославскую область. В апреле уехала другая группа в Сызрань.

Вера Николаевна Рогова

3 февраля 1942 года к нам домой ворвалась моя учительница Мария Вячеславовна Кропачева и с порога заявила:

— У нас в детдоме на Подольской несчастье — сыпной тиф! Все возможные меры там приняты. Надо срочно спасать вновь поступающих детей — дистрофиков, оставшихся без родителей. Дети поступают ежедневно. Их число растет, а размещать их негде. Бросайте все! Мобилизую всех комсомольцев нашей школы на спасение детей!

Вместе с Марией Вячеславовной пришел ее муж Лев Моисеевич Никольский, журналист, корреспондент «Красной газеты». Оба были в шинелях, оба были мобилизованы с начала войны.

Мария Вячеславовна, заслуженная учительница РСФСР, член Верховного РСФСР, не бросала слов на ветер. В течение двух-трех дней мы получили помещение на улице Правды 20, где с начала войны был размещен эвакопункт, прекративший свое существование после того, как замкнулось кольцо блокады. Очистку дома начали 6-го февраля вместе с сестрами Галченковыми и моей сестрой Люсей.

В доме стоял уличный мороз, водопровод и канализация не работали, на всех этажах дома — замерзшие сталактиты нечистот. Мы их срубали топорами и выносили ведрами. Выкидывали сгнившие матрацы, разгружали шкафы.

Срочно нужен был волевой, сильный директор.

Ревекка Лазаревна Златогорская, работавшая раньше в детском доме на Подольской, предложила кандидатуру Ольги Александровны Саренок, известную ей по комсомольской работе. Мария Вячеславовна согласилась и, как показали дальнейшие события, в выборе не ошиблась.

Когда дом был очищен и убран (к нам в феврале присоединились Наташа Попченко и Люся Чидина), мы проделали дымоходы — дырки в форточках, обзавелись буржуйками.

Потом к нам в разное время пришли опытный педагог-дошкольник Мария Степановна Клименко, педагог-дефектолог Роза Михайловна Молотникова, а в конце мая пришла Мирра Разумовская, которая в дальнейшем стала культурным стержнем жизни детского дома.

Очень много помогал в организации детского дома заведующий Фрунзенского РОНО Семен Ильич Гансбург.

Ревекка Лазаревна Златогорская

Наш детский дом не случайно имел двойной номер — 55/61. В нем слились два детдома — школьный и дошкольный. Мы осуществили эксперимент не разлучать детей из одной семьи. Это оказалось очень полезным и для малышей, и для старших детей. Старшие опекали не только своих братьев или сестер, а заодно и остальных, тем самым помогая воспитателям и одновременно приобретая навыки работы с детьми.

Перед тем как попасть в наш детдом, я работала завучем в детдоме на Подольской улице, организованном в самом начале войны, до блокады там воспитывалось около ста двадцати детей. К несчастью, туда был занесен сыпной тиф. Там я видела самое страшное за всю войну: здоровые дети спали вместе с больными и мертвыми, и по ним всем ползали вши.

Я сама заболела сыпняком и свалилась с температурой 40. У себя дома провела некоторое время в горячке, за мной ухаживала мама, а потом Ольга Александровна увезла меня на детских санках к себе. Уже позже, поправившись, я узнала, что детдом на Подольской прекратил свое существование, так как, часть детей умерли, а остальные были переданы в другие детские дома.

Работая завучем детского дома, я не ставила перед собой какие-то особые задачи. У всех нас, у всего коллектива была одна общая главная задача — вернуть к жизни блокадных ленинградских детей с подорванным здоровьем и надломленной психикой. Для этого были нужны не только человеческое участие, теплое отношение к детям. Требовались значительные материальные средства.

Ксения Николаевна Галченкова

Когда началась война, я училась на втором курсе исторического факультета в институте Герцена. Скоро нас послали рыть окопы, а в конце сентября институт эвакуировался. Я осталась в Ленинграде.

Рядом с моим домом на Апраксином переулке был детский сад, которым заведовала Ольга Александровна Саренок. Я поступила туда работать сменным воспитателем. Шла на работу в три часа дня, когда было светло, а возвращалась в десять, в кромешной тьме. Идешь на ощупь, ни один фонарь не светит, ни одно окошко не горит. Спотыкаешься о тела покойников, которых выносили из домов, как только стемнеет — днем стеснялись.

Город находился на военном положении и ночью ходить было запрещено. Однажды Ольга Александровна и завхоз по какому-то делу шли по ночной улице в детсад. Раздался гул самолета.

— Бежим! — закричала Ольга Александровна, — он сейчас бомбу сбросит! Только они успели вбежать в бомбоубежище, как ахнула бомба. Детсад располагался на первом этаже окнами во двор — колодец. В этот двор и упала бомба, высадив все окна и рамы.

Став директором детского дома, Ольга Александровна позвала работать в нем меня и других ребят из 13 ой школы: сестер Роговых и Люсю Чидину. Мать Люси умерла, а отец очень боялся за Люсю в Ленинграде и надеялся на ее отъезд с детским домом. Вслед за мной на работу пришли моя сестра Лена и мама, Лидия Павловна на должность бухгалтера.

Во время очистки здания, мы выкинули множество грязных смерзшихся матрасов и наткнулись на три трупа. У одного нашли документы и сдали их в милицию, трупы вынесли на улицу. Там их подбирали особые бригады и увозили на Пискаревку.

Когда детдом заполнился детьми, часть из них мы начали готовить к эвакуации. Среди детей были такие слабые, что эвакуировать их было невозможно. Мы решились пойти на отбор. Устроили испытание, возможное в тех условиях: ставили ребенка у стенки комнаты и предлагали пройти до другой стенки. Если ребенок нормально преодолевал это расстояние, мы считали испытание законченным и оставляли его в списках на эвакуацию. Если же он несколько раз падал или вообще не доходил до стенки, мы его оставляли в детдоме, чтобы подправить и подготовить к следующей отправке.

Как-то во время нашего испытания явились две тетки из исполкома. Стали шуметь:

— Как это вы делаете? Так нельзя!

Мы говорим:

— Дайте на каждого ребенка по сопровождающему, вот и будет, как надо!

Разве мы были неправы? Время было такое! Когда нас на Финляндский вокзал привезли, только мы к вагонам — сирена! Бомбежка! А у нас двадцать детей! Мы все бегом в бомбоубежище вместе с ними. Потом вернулись, стали их в вагоны сажать, каждого на руки берешь и подаешь в тамбур, а там перехватывают. А что бы мы делали со слабенькими? Их бы не уберегли и других бы потеряли.

Дети, присланные нам РОНО, иногда умирали прямо в канцелярии во время оформления документов. Так однажды доставили нам девочку, страшно худую. Начали записывать какие-то сведения о ней, а моя Лена говорит:

— Зря пишем, она сейчас умрет.

И эта девочка действительно умерла минут через пятнадцать.

У меня был тоже случай. Я дежурила ночью в детдоме, устала до смерти и прилегла на ближайшую кровать рядом с ребенком. И сразу провалилась, уснула. Чувствую, меня нянька тормошит:

— Ксеня! Вставай!

Я спросонок:

— Что такое? Зачем будишь?

Она:

— Вставай! Павлик Миронов умер.

— Ну и что? Завтра разберемся.

— Так он рядом с тобой лежит!

Елена Николаевна Галченкова

В детский дом я пришла 6 февраля 1942 года. Меня сразу назначили завхозом и кастеляншей. Я отвечала за белье, за имущество, а кроме того принимала людей на работу. Каждого, кто приходил наниматься, первым делом подводила к окну и смотрела — может ли человек хотя бы шевелиться? Может ли работать прачкой или уборщицей? Хватит ли у него сил?

Основная наша работа была у всех одна: грязь убирать и дрова доставать. Дрова мы пилили и вывозили не только с Расстанной, а и из разбомбленного института киноинженеров, прямо напротив нашего дома на улице Правды. Там и балок было много, и паркет шел под растопку. А под паркетом трупы смерзшиеся находили. Один труп детский был.

А матрасы, посуду и кровати мы вывозили из студенческого общежития Холодильного института, которое находилось в переулке Ломоносова.

Когда началась эвакуация, меня из завхозов перевели в воспитатели. Дали группу пятилетних дошколят — двадцать пять человек — и сказали: «Воспитывай». Ну а какое там воспитание? Пасли мы их просто, кормили, берегли. Вот и все воспитание.

Из дневника Натальи Николаевны Попченко

Ребята, которых доставляли к нам, в большинстве своем были худые, изможденные — настоящие дистрофики. Многих было уже не спасти. Ясно было, что они попадали к нам слишком поздно. Мы зашивали трупы в простыни и выносили во двор, откуда их потом вывозили специальные машины. Один случай мне особенно запомнился. Появился у нас новый мальчик лет двенадцати, звали его Вася. Он выделялся из всех своей подвижностью, энергией, был веселый, непохожий на дистрофика. Очень он был мне симпатичен. Пришла как-то утром на работу. Нянька говорит:

— Помоги мертвого вынести, я его уже зашила.

Мы понесли, а она спрашивает:

— Знаешь, кого несем?

— Кого?

— Васю.

У меня прямо сердце оборвалось. Никак не ожидала, что Вася может умереть.

Надя Каштелян

До войны мы жили в коммуналке на Лиговке 107. У родителей нас было трое: я и два брата. Старший брат Миша ушел добровольцем в 41-м. Он погиб в 43-ем в звании старшего лейтенанта. Похоронка пришла с Ленинградского фронта. Младший брат Ваня эвакуировался с интернатом на тридцатый день войны. В декабре от голода умер отец, в марте 42-го мать.

Мне тогда было пятнадцать лет. Я осталась одна. Меня взяла к себе наша знакомая, которая за это брала себе по сто граммов хлеба с оставшейся маминой карточки. К тому времени я уже много сил потеряла, исхудала вся. Еще при отце мы варили сыромятные ремни. Резали их на мелкие кусочки и ели. Двух кошек съели с отцом. Мама не ела и нам не велела. А мы ели и было вкусно. Ели кофейную гущу, студень из столярного клея (тогда плитки можно было купить на деньги). Потом соседка привезла съедобную землю — ели как творог… Помню, я говорила:

— Когда кончится война, буду есть вволю дуранду и жмыхи.

А после войны так ни разу их и не видела…

Как попала в детский, дом не помню. Провал в памяти. В детдоме меня сразу поставили на усиленное питание. Все мы были острижены наголо и ходили в белых панамках.

Ника Бобровская

Война обрушилась на нашу семью, как и на всех неожиданно и стремительно. Никто не мог предположить, что уже в августе немцы будут на подступах к Ленинграду.

Мы жили в Лигово. Нас обстреливали и бомбили. Папа, чтобы спасти нас, выкопал недалеко от дома землянку, и мы некоторое время жили там, надеясь, что немцев отгонят. Однако с каждым днем линия фронта приближалась. Мимо нас в Ленинград постоянно шли отдельные группы красноармейцев или просто солдаты-одиночки. Немцы заняли Красное село. Это было уже совсем рядом. И 15 сентября мы все: папа, мама, мой брат близнец Вова и я — бежали, бросив все. Успели вскочить на последний трамвай. На другой день немцы заняли Лигово.

В Ленинграде мы остановились у папиных сестер. Папа, белобилетник, добровольно ушел в армию, а уже в ноябре в Ленинграде наступили черные времена. У нас были три иждивенческие карточки, которые не отоваривали. 23 февраля от голода скончался Вова, а 3 марта — мама, Ольга Павловна Бобровская.

Меня забрала к себе тетя Лида, мамина сестра. Она работала бухгалтером в столовой, а потом перешла на работу в детдом, где уже работали воспитателями мои двоюродные сестры Ксения и Лена.

Подробности дороги в Угоры не помню. Помню, что быстро перезнакомилась с ребятами, что у нас в вагоне было весело. Еще помню, как мы с Левой на какой-то станции тащили из пункта питания большой котел с супом и, пролезая под вагонами к нашему эшелону, споткнулись и пролили чуть ли не половину на рельсы… Очень жалко было!

В Кобоне во время общей сутолоки и погрузки вещей неожиданно лицом к лицу столкнулась с отцом! Бросились друг к другу, у обоих слезы радости. Перекинулись несколькими словами и он тут же включился в нашу работу — кинулся грузить детдомовские вещи. Поэтому наша встреча была короткой, поговорили на ходу минут десять-пятнадцать и распрощались. Наш эшелон тронулся в путь.

Это была моя последняя встреча с отцом.

В 44-м мне в детдом пришла похоронка. В ней сообщалось, что мой отец, Бобровский Борис Александрович, погиб при форсировании реки Нарвы 20 апреля 1944 года.

Ира Синельникова

Когда началась война, у мамы нас было трое: старший брат Лева, сестра Фаина и я младшая. Мне было 13 лет.

Отец, Яков Ефимович Шперлинг, инвалид первой мировой войны, в 1939-м был арестован по доносу. Родом он был из Невеля (Западная Белоруссия) и некоторое время мы переписывались с родственниками, потом прекратили. При обыске нашли эти письма на еврейском языке. А раз переписка с заграницей да еще на иностранном языке, то и статья была соответственная — шпион. Забрали его. Мама была на суде, вернулась седая. Через некоторое время пришло от него письмо. Он писал, что не вернется, потому что открылись старые раны, работать он не может, а кто не работает, того здесь не кормят. Брата его, парторга Карбюраторного завода, после ареста отца тоже арестовали. Он тоже не вернулся.

1941 год. Я уехала в Невель с двоюродной сестрой. Мы приехали в Невель в 5 часов утра 22 июня, а в 12 объявили, что началась война. Сестра сразу же уехала в Ленинград. Она была членом МПВО. Сначала мама писала мне, что надо возвращаться домой, а потом написала, что не надо. Она не знала, где мне лучше оставаться.

Когда немцы вошли в Витебск, из Невеля начали бежать и я с родными тоже побежала, но было уже поздно. Во всех деревнях, кругом, везде были немцы. Началась паника. Я потеряла родных и вернулась на станцию Невель. Там стоял какой-то поезд. Мне крикнули: «Садись, а то останешься у немцев!». Я была маленькая, мне было не взобраться на подножку, но какой-то мужчина подхватил меня, и я оказалась в вагоне. Поезд тронулся.

В Великих Луках нас стали бомбить. Поезд загорелся, люди стали прыгать в канаву. Когда самолеты улетели, подошел паровоз, подцепил оставшиеся вагоны и поезд сразу же тронулся. В Бологом я сразу же заснула на скамейке вокзала. Разбудила меня женщина и попросила понянчить ее ребенка, — ей с мужем нужно было сходить узнать, когда пойдет поезд на Ленинград. Вернувшись через полчаса, спросила: «Ты, наверное, есть хочешь?». А я не ела с того времени, как ушла из дома. Она отрезала ломоть хлеба и такой же ломоть сала, и я с такой жадностью стала есть, что у нее появились слезы.

Когда подошел поезд, то объявили, что сначала поедут семьи военных. Тогда эта женщина говорит: «Мой муж полковник, и я скажу, что ты моя няня». Так я поехала в Ленинград. Не доезжая до Ленинграда, поезд остановился. Многие пошли пешком, и я с ними. Когда дошли до окраин, я еле стояла на ногах. Знала, что к Витебскому вокзалу идет трамвай № 9. Села в него. Подошла к кондуктору и говорю: «Тетенька, у меня нет денег, но мне надо доехать до Витебского вокзала». Она пустила.

Когда я вошла во двор, там гуляли дети и среди них моя старшая сестра Фаина. Я к ней подбежала, и она закричала, увидев, какая я грязная и рваная. Когда пришли домой, мой брат Лева спал после смены. Мы его разбудили. Он вскочил и стал меня целовать. Я была младшая в семье, он меня очень любил. После обеда меня отправили в баню. Вечером я пошла встречать маму — она работала на фабрике им. Володарского. Домой она ходила по Фонтанке. У Военно-медицинской академии был горбатый мостик со ступеньками и фонарями. Когда она вошла на мостик, я бросилась к ней. Она, увидев меня, сразу упала — сердце схватило. Когда мама очнулась, она зарыдала, потому что думала, что я осталась в Невеле, а там уже были немцы.

После пожара на Бадаевских складах Фаина подбирала там патоку с песком, потом мама это варила и процеживала. Во время бомбежек мы спускались под лестницу с мешочком сухарей. В бомбоубежище у нас была детская самодеятельность — стихи и танцы. Потом нам, детям, поручили закрашивать на чердаке все деревянное известью — говорили, что если попадет зажигалка, известь не загорится.

В сентябре Лева, 1923 года рождения, ушел в народное ополчение. Когда мама сказала ему, что он у нас единственный кормилец, он ответил: «Мама, я же комсомолец. Я не могу оставаться». И ушел.

А в октябре он был ранен и контужен. Его положили в Боткинскую больницу. Я туда ездила. Там были поля, на которых я собирала капустную ботву. Раненые давали мне еду — все, что могли. После госпиталя Лева был отпущен домой на поправку. Он пошел опять работать на завод. Трамваи уже не ходили, и он в морозы добирался до дома пешком. В декабре его привели домой с отмороженными ногами.

В ноябре я слегла. В декабре у мамы вырвали сумку с хлебом. К счастью, прохожий отнял у вора сумку и вернул маме. Но, видно, на нее этот случай очень подействовал, и через несколько дней она тоже слегла. Теперь нас, лежачих, было уже трое — я, мама и брат. Сестра приносила из ремесленного училища супчик. Мама разжигала буржуйку и делила суп на четверых. Сестра говорила маме, чтобы она тоже ела гущу. Мама отвечала, что Ира самая слабенькая и ее надо спасать.

13 января 1942 года в 7 утра мама попросила кусочек плавленого сыра. Фаина обычно приносила свой паек домой, но с этого дня пайки на дом отменили. Мама как это услышала, сразу захрипела, и мамы не стало. Она умерла утром 13 января 1942 года.

Брату стало хуже. Мы вызвали врача. Врач сказал: «Один-два дня, и его не будет».

Лева умер в 4 утра 15 января 1942 года.

Сестра договорилась с дворником похоронить маму и брата за хлеб, который остался на их карточках. Она завернула тела в простыни. Они с дворником свезли их за ТЮЗ, где был дровяной склад. Сестра говорила, то покойников там складывали, как дрова. Где их похоронили, я не знаю. Сейчас я на Пискаревское кладбище езжу каждый год.

Когда сестра вернулась, она была не в себе. Плакала, говорила, что не хочет больше жить. Потом ушла и не сказала куда. Я думала, что она утопилась. Как я сползла с дивана, не помню, но как-то добралась до входных дверей и там лежала и звала сестру. Тетя Поля, соседка, шла домой и увидела меня и спрашивает: «Что ты здесь делаешь?». Я не помню, как она меня на диван положила. Увидела, что нет мамы и Левы, и сказала: «Ты теперь тоже умрешь».

А через три дня вернулась Фаина с двоюродной сестрой Софой. С ними пришла тетя Злата, папина сестра. Фаина рассказала родным, что мы остались одни. Они решили перейти к нам жить. Мне дали кусок дуранды (тетя Злата шила вещи и меняла их на дуранду). Я же три дня не ела и не могла есть — зубы шатались, была цинга. Тогда дуранду стали давать, предварительно размочив.

В конце января к нам приехал брат Софы, Изик, бежавший из Невеля. Мы стали жить впятером. Работали только Фаина и Софа.

В марте умер Изик.

Через две недели умерла тетя Злата.

Софа решила сменять ее бостоновый костюм на еду. Когда она вернулась, то плакала навзрыд. Мы с сестрой говорим ей: «Что ты плачешь, смотри, сколько дали еды: буханку хлеба, чашку гороха и две луковицы». А она объясняет, что там, где она меняла, целый буфет хлеба, целый мешок гороха и много связок лука. Ей там дали суп и сказали, что она может есть, сколько хочет. Ей казалось, что она наелась, но когда вышла на лестницу, опять захотела есть.

Потом Софа ушла на казарменное МПВО, и мы с Фаиной остались одни.

Весной 1942 года у нас на переулке Ильича открылась баня. Ремесленное училище Фаины послали туда мыться. Девочки из ремесленного отнесли меня в баню — я не ходила. Мылись все вместе девочки и мальчики. У меня была сильная цинга и пролежни. Вдруг объявили тревогу, но все продолжали мыться в темноте. Помню, я очнулась после бани дома. Сестра постелила мне все чистое, и мне было хорошо, только очень хотелось есть. Девочки ушли в ремесленное, а я осталась одна. Фаина оставила мне кусочек хлеба, и я намазала на него содержимое какого-то тюбика. Когда сестра пришла, я ей говорю: «Больше нет этого варенья» — и показываю ей тюбик. Она говорит: «Ты же угробишь себя — это клей».

С каждым днем мне становилось все хуже. Я переставала дышать, Фаина дышала мне в рот, и я открывала глаза. Она рассказывала, что я приняла все лекарства из аптечки, но лучше мне не становилось, и сестре посоветовали сдать мен в детдом, потому что дома я все равно умру. Заведующая детприемником сказала, чтобы мы несли из дома ценные вещи, так как они нужны для покупки нашего питания. Мы с Фаиной сдали серебро и дорогой китайский сервиз. И другие дети несли кто, что мог.

25 апреля 1942 года она повела меня в детприемник в Лештуков переулок — ныне переулок Джамбула. Когда мы вышли из ворот, светило яркое солнце и дистрофики грелись на бревнах. Вышли мы днем, а пришли в детприемник уже к вечеру, отдыхали через каждый метр.

Начались неприятности с документами. Сначала меня не хотели брать, потому что мне в июне должно было исполниться 14 лет. Потом сказали, что меня примут, так как я дистрофик. Меня сразу накормили, помыли, остригли, намазали мои пролежни и положили спать на чистую койку. Сколько я пробыла в детприемнике, не помню, но стала потихоньку ходить. Потом меня перевели в детдом на улице Правды, дом 20. Весь июнь я была в госпитале для дистрофиков на Малодетскосельском переулке. Кормили по тем временам хорошо. Давали полкирпичика белого хлеба, сахарный песок, витамины, суп и второе.

28 июня — мой день рождения. Мне говорят: «Ира, тебя кто-то зовет». Я выглянула из окна и увидела Софу, свою двоюродную сестру. Мы нашли веревочку, и я ей спустила вниз все, что нам дали утром, — пусть порадуется.

Мы в госпитале учились ходить, а потом бегать по коридору. Скольких синяков стоило это учение! Через некоторое время меня выписали, и я снова вернулась в детдом. Я была в старшей группе. Мирра Самсоновна была у нас воспитателем.

Фаина с ремесленным училищем была на огородах в Пери. Однажды мне сказали, что пришла сестра. Я побежала с лестницы и чуть не упала — ноги не держали. Она меня подхватила. Фаина мне сказала, что они через два дня эвакуируются с ремесленным училищем, и мы договорились, что будем переписываться через Софу в Ленинграде…

Видно у меня были нервные срывы, и мне все время казалось, что ко мне приходит мама. Это случалось так часто, что я не могла спать, и Мирра Самсоновна часто сидела ночами у моей постели.

Геня Мориц

В июле 1941 года мой отец Александр Григорьевич Зарецкий ушел на фронт. Был дважды ранен и демобилизован. После войны мы с ним встретились.

Мы с мамой жили на Лиговском проспекте, 107. В декабре наш дом сгорел, и мы переехали жить к тетке в коммунальную квартиру на ул. Рубинштейна, 34. На углу Разъезжей и Загородного находилась школа, в которую на новогоднюю елку были приглашены дети, живущие в этом районе… Нам подарили какие-то игрушки, но самым главным подарком было, когда нас пригласили в актовый зал, где стояли столы, покрытые белыми простынями, и перед каждым поставили по тарелке теплого овсяного супа, по полстакана желе, и положили по три грецких ореха! Этого не забыть!

К маю квартира на Рубинштейна опустела. Одна семья уехала, другая вымерла. А 5 мая умерла моя мама, и я остался один… Мне было тогда 11 лет.

Не помню, как я жил это время. Не помню, как оказался в больнице им. 25 Октября на Фонтанке. Подобрали, наверное, на улице добрые люди и отправили в больницу. В больнице лечили от дистрофии. Пролежал месяц. Выписали, когда начал ходить. Что мне было делать?

Возвратился на Рубинштейна, встретил управдома. Он посоветовал мне пойти в детприемник на ул. Чернышева. Оттуда меня направили на ул. Правды.

Лида Филимонова

Мои отец и мать родом из деревни. Отец, Иван Филимонович, участвовал в Первой мировой войне, потом работал каменщиком. Мама, Евгения Прохоровна, работала в типографии. У родителей нас было трое — старший брат Володя, я и Галя. Все четыре года войны Володя прослужил авиамехаником на военном аэродроме. Он постоянно писал нам в детдом и присылал деньги со своего аттестата. Зиму мы прожили очень тяжело. К весне родители свалились. Мне тогда было двенадцать лет, а Гале всего три годика. От слабости она тоже уже не ходила.

Выручила нас тетя Маруся. Она сказала:

— Надо спасать Галю, отдать ее в детсад, там детей кормят, особо слабым дают усиленное питание.

Мы с ней повезли Галю на саночках, но в детсады уже не принимали. Тогда тетя Маруся снова посадила Галю в санки, положила в карман документы, отвезла Галю в детский сад на Коломенской и оставила там. А мне сказала:

— Идем со мной, будем у соседей прятаться.

Буквально через час к нам домой прибежали заведующая садика с Коломенской и воспитательница. Они вошли в открытую дверь и застали там умирающего отца и лежачую маму. И они сказали маме:

— Не волнуйтесь, мы вашу девочку не бросим, оставим у нас.

В марте умер отец, а за ним через месяц и мама. Я попала в открывшийся недалеко детдом на улице Правды, а через некоторое время туда же перевели мою Галю. Когда я впервые вошла в палату, мне показалось, что я попала в больницу — девочки там были все худые, бледные и стриженые. Потом стала привыкать к режиму, начала регулярно есть и силы стали возвращаться.

Сайма Пелле

Папа мой Иван Иванович Пелле умер в 1938 году в деревне Пески под Пулковом, где мы жили. Там жили русские и финны. Я знала финский, потому что дома говорили на двух языках, а потом все перезабыла. Когда началась война, мне было 11 лет. Немцы подступали к Пулково, и мы с мамой (ее звали Анна-Мария Адамовна), с сестрами Олей и Любой бросили дом и пошли в Ленинград. Мы и корову прихватили с собой — не оставлять же ее немцам.

Был конец лета 41-го года. В Ленинграде у нас никого не было, но мы довольно скоро нашли приют во Фрунзенском районе на Воронежской улице, 5. Нас приютила одна русская семья — женщина с маленьким мальчиком. Мы все жили в одной комнате. Корову пришлось прирезать. Часть мяса мама продала, часть отдала за проживание, остаток мы быстро прикончили. Началась голодная зима.

20 апреля мама умерла. Оля умерла после мамы, когда нам уже дали небольшую комнату на Подольской улице. Там была чужая мебель. Жильцы, наверное, эвакуировались. Люба ходила на работу. А меня отослали в детприемник. Там помыли. Остригли наголо и послали в детдом на улице Правды. Моя сестра Люба (ей было 16 лет) вслед за мной эвакуировалась в Кемеровскую область вместе с заводом, на котором она работала.

Валя Иванова

8 сентября 1941 года. День моего рождения, прекрасный, тихий и солнечный день, немецкие самолеты взорвали первой бомбежкой Ленинграда…

До войны мы жили очень скромно. Мама одна тянула нас четверых детей. Я была самая старшая, Тося самая младшая. Папа умер до войны от воспаления легких.

Началась блокада.

У мамы хватило сил продержаться до 2 февраля 42-го года. Утром она нас накормила, вымыла посуду, легла отдохнуть и не проснулась.

Вскоре к нам пришел управдом, описал наше имущество, а меня с сестрами отвели в детский дом на улице Правды.

Там меня и восьмилетнюю Нину положили в изолятор. Мы были самые слабые и умирали рядом. Я выкарабкалась, а Ниночка, самая красивая и талантливая из нас, умерла. Я пролежала в изоляторе с марта по июнь. Своей спасительницей считаю врача Варвару Константиновну Казнову, фотографию которой до сих пор храню. Когда мы в 45-м вернулись в Ленинград, мы встретились, и Варвара Константиновна узнала меня… по голосу. Тогда она подарила мне красный берет, и теперь я всегда ношу красные береты.

Пока я лежала в изоляторе, Люсю, мою младшую сестру, увезли в Ярославскую область, а Тося осталась со мной. Как-то воспитательница на руках принесла ее ко мне, и Тося меня не узнала, до того я изменилась. Я ничего не могла ей сказать, только обливалась слезами.

Завен Аршакуни

Мой отец Петрос Агаджанович Аршакуни мечтал стать скульптором и поступал на скульптурный факультет Академии художеств, но не прошел по конкурсу.

В свое время отец вместе с Вениамином Борисовичем Пинчуком работал у Томского, когда тот лепил большого Кирова. Их мастерская была в здании личной церкви Лазаревых на армянском кладбище. Осенью 41-го отец был на фронте под Пулковом. Той же осенью умерла от дистрофии и голодного поноса мама, а я пошел в детдом. В первый же день меня там вкусно накормили. А на столе лежала книжка «Маугли» с рисунками Ватагина. Я ее сразу схватил и стал читать, удивляясь, как здорово Ватагин рисует зверей.

Понемногу стал знакомиться с ребятами. Многие были такие слабые, что не вставали с коек. А те, кто мог ходить, после обеда выходили на улицу, грелись на солнышке. Подружился с Валей Пирияйненом. У него была нога хромая, — наверное перенес полиомиелит.

Тамара Логинова

Трудно вспоминать и заново переживать то страшное время.

Когда началась война, мне было восемь лет. Незадолго до Отечественной закончилась финская компания. Она запомнилась мне светомаскировкой и гибелью на фронте нашего соседа — Леши.

22 июня было воскресенье, жаркий день. Мы, дети, играли во дворе в войну. Почему-то мы часто играли в войну.

В семье нас было пятеро: мама Серафима Арсентьевна, отчим, мой брат Юра, сестра Люся и я.

Нас с Юрой мама отправила в пионерский лагерь, но мы пробыли там недолго. Лагерь был под Тихвином, немцы быстро продвигались к Ленинграду и нас срочно вывезли обратно. Начались бомбежки. Наступила осень. Бомбили все чаще и чаще. Нашу Предтеченскую улицу бомбили каждый вечер, потому что она шла параллельно железной дороге, которую немцы старались разбомбить. Зенитки, стоявшие рядом с нашим домом, били по самолетам. Спали мы одетые. По сигналу воздушной тревоги, сонные, напуганные бежали в ближайшее бомбоубежище.

Осенью в школу не пошли. Наступил голод. Не стало еды, воды, тепла и света. Первым слег дядя Вася, которого почему-то не взяли на фронт. От него у нас в семье родилась в сороковом году Люся, ее носили в ясли недалеко от дома. Когда дядя Вася умер, мама отвезла его в блокадный морг на углу Марата и Звенигородской.

Потом слегла мама, и мамина сестра перевезла на санках ее и Юру к себе на Международный проспект. Я шла рядом.

25 февраля мама умерла. Этот момент я хорошо помню. Мы с братом стояли, обняв круглую печку. Мама умирала в сознании и очень беспокоилась за маленькую Люсю, которая оставалась в яслях.

Тетя отвезла маму туда же, на Марата.

Еды у нас не стало совсем. Тетя согревала самовар, наливала кипяток в чашки, рядом ставила солонку. Мы макали пальцы в соль и запивали теплой водой. А потом слегла и тетя. И велела нам возвращаться домой, к соседям. Мы так и поступили.

Возвратившись домой, мы нашли пустую квартиру. Жившие там до войны две семьи отсутствовали: одна семья эвакуировалась, другая умерла.

Что нам было делать? Мы пошли к маминой подруге, тете Шуре и 3 марта она отвела нас в детский дом на улице Правды 20. В доме, как и везде, не было стекол. Отапливались буржуйками. Мы, дети, настолько плотно жались к ним, что на мне стало тлеть пальто, которое я вообще не снимала, а на левой руке навсегда остался шрам от ожога. Приближалась весна, и мы стали понемногу оживать. Но ноги по-прежнему были слабыми, на улицу мы не выходили, еду нам подавали прямо в кровати.

Пришел апрель. Приближались майские праздники. Ольга Александровна вместе с врачом отбирала детей, которые могли ходить в столовую, а ослабленных оставляли в постелях. Среди лежачих был и мой брат Юра. Его положили в изолятор, и я его навещала. Но я тоже еще была совсем слаба и преодолевать путь до столовой приходилось с трудом — вниз спускалась, держась за перила, а обратно, наверх, поднималась на четвереньках. Я это хорошо помню.

В мае мы вышли во двор, на солнышко, нарисовали на асфальте мелом скачок и попытались скакать, но ничего не получилось, ноги были не те.

2 мая кто-то из ребят сказал, что моего Юру увозят на «скорой» в больницу. Я пошла к нему, но уже не застала. Больше я его никогда не видела. Он умер 24 мая сорок второго года. Через сорок лет взяла похоронную на него в архиве больницы, шла и, не стесняясь, плакала.

После этого я пошла проведать Люсю в ясли, и там узнала, что она умерла в марте…

Итак, я осталась одна в живых из семьи в пять человек…

Валя Тихомирова

До войны мы жили на Серпуховской, 3, в квартире 9. Маму звали Анна Васильевна, папу Александр Николаевич.

Когда мама уходила на работу, она оставляла нам с сестрой большую палку, чтобы мы, не вставая с кровати, могли отпугивать крыс. Крысы лезли на постель, а мы стучали. У мамочки от голода была водянка, большой живот. Мне было десять, а Вере пять лет. Мама слегла. Написала мне записку на хлебозавод, где она работала кондитером, чтобы мне что-нибудь дали. Я пошла на Одиннадцатую Красноармейскую, где был хлебозавод, и в проходной подала записку. Начальник сказал: «Подожди». И вдруг началась бомбежка, полетели стекла, осколками мне поранило ноги, они были в крови. Я лежала за ящиком. Про меня не забыли, дали буханку, сказали, чтобы спрятала под кофточку. Около дома меня встретила тетя, мамина сестра, увидела хлеб, стала просить кусочек. Я ей отломила граммов двести. Остальное унесла домой.

Мама уже не ждала меня, думала, что я погибла. А я вернулась, да и еще и с хлебом. Поели на радостях.

Когда маме совсем плохо стала, тетя Катя, царствие ей небесное, посадила ее на коврик, стянула вниз по лестнице, а потом на коврике же ползком дотянула до больницы. Больница была напротив, на Серпуховской.

Я ходила в эту больницу смотреть список умерших. Мамы там не было. У нас дома висела икона Николая Чудотворца. Тетя сказала:

— Молись за маму. Детская молитва дойдет.

Я молилась. Но, видно, не дошла моя молитва. Мама умерла 24 июня. Когда мне сказали об этом, мне стало плохо, я потеряла сознание. А когда очнулась, то я, грешница, затаила обиду.

Мы с Верой остались одни. У нас на столе стоял глиняный растворник, в него мы клали карточки и деньги. Однажды карточки исчезли. Есть стало совсем нечего. Мы стали шарить по квартире, надеялись что-нибудь найти. Обыскали все ящики комода, где мама прятала пайки хлеба, нашли там крошки, солинки, все подъели.

Этот комод сделал папа, он был краснодеревщиком. Вся мебель у нас была сделана его золотыми руками. Он и обувь сам шил.

Потом мы обглодали все домашние растения и отравились. Стало совсем плохо. Пришла к нам незнакомая женщина от управдома и посоветовала идти в детдом.

Сначала мы попали в детприемник в переулке Чернышева. Нас остригли и заставили таскать ведра с нечистотами. А оттуда уже направили на улицу Правды вместе с мальчиком Генрихом Зонбергом, худеньким. Бледным и прыщавым. Ребята его обижали, потому что он был немец.

Нина Иванова

Мой отец Виктор Яковлевич Иванов пропал без вести на Лужском участке фронта в начале ноября 41-го года. С этого времени перестали приходить от него письма. Он был танкистом, радистом, а в ноябре под Лугой шли жестокие бои с прорвавшейся армии Гудериана. Вот там, наверное, он и погиб.

Мне было одиннадцать лет, когда мама показала мне золотые серьги с изумрудом и сказала:

— Это тебе вроде как приданое от бабушки. Наденешь, когда тебе будет восемнадцать лет. В ноябре 42-го, когда голод уже взял нас за горло, я вспомнила об этих серьгах и решила: раз мои, то и распоряжусь ими, как хочу, — сменяю на хлеб.

Я дружила с мальчишками с нашего двора. Одного из них, старше меня года на четыре, звали Альбертом. Он немного говорил по-немецки, потому что был наполовину немец.

Я показала ему сережки, объяснила, чего хочу. Он взялся помочь. Я спросила:

— Где ты собираешься менять?

Он сказал:

— У немцев. Они стоят за Средней Рогаткой, и у них можно выгодно сменять. Надо только линию фронта миновать. Я уже так делал. И еще туда пойду.

На другой день рано утром мы с ним и еще с несколькими мальчишками вышли из дома и на попутках добрались до Средней Рогатки. Там было поле, дорога, а вдали виднелись какие-то строения.

Альберт велел нам где-нибудь спрятаться и ждать его. А сам, захватив с собой все наши колечки, часики и мои серьги, вынул белый платок и пошел по дороге в открытую, помахивая платочком.

Мы все попрятались кто куда. Я залегла в канаву около обочины. Ждали долго. Я уже коченеть стала. Наконец он появился с мешком, из которого начал доставать хлеб. Мне досталась буханка, в корку которой была воткнута пуля с клочком бумаги и словом «Нина» на нем. У других тоже были пули с такими же клочками. У кого в буханке, у кого в полбуханке.

Домой я вернулась вся мокрая и замерзшая. Положила на стол буханку. Мама спросила:

— Откуда?

Я ей рассказала всю историю. Она меня не ругала, не отчитывала, а была очень испугана и смогла только сказать:

— Какой ужас!

Моя мама, Ираида Николаевна работала воспитателем в детсаду на Лештуковом переулке, там и жила, а я была при ней.

12 февраля 1942 года она пошла к нам домой на Невский 173 и не вернулась. В этот день немцы произвели несколько тяжелых обстрелов города. Я пошла искать маму по местам обстрелов. Проходила весь день в февральскую стужу в драных валенках и отморозила себе ноги и руки. Никого не нашла и возвратилась в детский сад. Медсестра, увидев мои ноги, немедленно отправила меня в госпиталь у Витебского вокзала, где я пролежала месяц, а оттуда меня направили в детдом при фабрике имени Крупской. Там, наверное, было вредительство — детей кормили пересоленной пищей, поэтому мы очень много пили. Дети-дистрофики заболевали и умирали. Я решила бежать.

Детдом находился за высокой оградой, ворота были заперты, поэтому пришлось лезть через забор. Какой-то мужчина — дистрофик за две конфеты помог мне перекинуть мои вещи через забор.

После этого я попала в детдом на улице Правды. Там первое время Ревекка Лазаревна водила меня на кушаке, чтобы я не сбежала. Такая была у меня слава.