38. ПОСЛЕДНЯЯ ПОЕЗДКА В РОССИЮ
38. ПОСЛЕДНЯЯ ПОЕЗДКА В РОССИЮ
После лихорадочных сборов, 14 декабря, я на своем новеньком «форде», нагруженном бесчисленными запасными частями, но без обогревателя, отправился в направлении Пирея в порт Бриндиси. Рано утром мой автомобиль уже был поднят на борт и я, стоя на верхней палубе, мысленно прощался с Грецией. Небо было пасмурным; лишь изредка робкие лучи солнца пробивали серую пелену облаков, освещая вершины гор мягким прозрачным светом, какой я видел только в Греции и которым всегда восхищался. Но солнце светило недолго, большую часть дня, пока мы шли Коринфским заливом, горы были темными и меланхоличными. В середине дня мы подошли к Итаке, родине Одиссея, и бросили якорь у маленького прелестного города Вати, стоящего у кромки живописного залива, посреди которого был небольшой остров с крепостью. От Итаки наш путь лежал к Корфу, куда мы прибывали к вечеру. Меня поразило, как этот город был похож на города итальянского Средиземноморья за исключением того, что живописность пейзажа здесь дисциплинировалась чистотой и строгостью архитектурных линий, характерных для Греции. На следующий день наш пароход вошел в просторную гавань Бриндиси.
От Бриндиси до Рима – что составляло около семисот пятидесяти километров – я доехал за один день. Было довольно холодно, но светило солнце, и разнообразие пейзажа радовало глаз, особенно в горном районе после Фоггии. Маленькие деревенские домики, построенные в совершенно незнакомом мне стиле, перемежались с убогими многоквартирными домами, на облупившейся штукатурке которых были намалеваны обычные лозунги о величии дуче и новой римской империи. Я ехал без остановки до Неаполя, где задержался на десять минут, чтобы выпить чашку кофе и полюбоваться ночным заливом. Ближе к полуночи, подъезжая к Риму, я попал в такой густой туман, что должен был снизить скорость до пятнадцати километров в час, чтобы не столкнуться с огромными фургонами, которые доставляли овощи и фрукты для римского рынка. Надо было внимательней следить за дорогой, чтобы не столкнуться с фурами, постоянно возникавшими из тумана. Вести машину стало опасно и неприятно.
Проведя четырнадцать часов за рулем, я неожиданно для себя оказался на улицах Рима. Они были молчаливы и зловещи, туман казался еще гуще. Вечный город казался закутанным в покрывало, через которое просвечивала громада Колизея.
В советском посольстве заспанный комендант отвел меня в комнату для гостей, где, приняв горячую ванну, я уснул как убитый. Два дня, проведенные в Риме, были как сказочный сон, как встреча со старым другом. В Милане я присутствовал на совещании, которое проводил наш посол, Борис Штейн. Обсуждались итоги сессии Лиги наций, с которой он только что вернулся, а также советской внешней политики в целом. Штейн выступал с энтузиазмом лояльного советского чиновника. Его выступление было насыщено тяжеловесными комплиментами в адрес советского руководства, и я с грустью подумал, что «правильный стиль выступлений» полностью вытеснил шероховатый, но искренний стиль прежних дней.
На площади Сан-Марино я покормил голубей и двинулся дальше на север, где в сильный снегопад пересек Бреннерский перевал. Путешествие становилось все труднее, но и интереснее. Дороги в австрийских Альпах, особенно в сезон лавин, не самые безопасные в мире, но пейзажи везде превосходны. Спуск с вершины Семмеринга с наступлением темноты, особенно для незнакомого с местностью водителя и на дороге, покрытой льдом, – это не для плохих тормозов и слабых нервов, но благодаря цепям, в которые я одел колеса, для меня все окончилось благополучно. Я еще не раз благодарил эти цепи, особенно на дорогах Польши и Белоруссии.
В Вене, в доме нашего посланника, Лоренца, я встретил группу офицеров Красной Армии и сотрудников ОГПУ, которые направлялись в Испанию. Думаю, кое-кто из них позже заплатил своей жизнью за провал политики Сталина в Испании. Даже те, кто пытался заслужить благодарность Сталина ликвидацией некоторых несогласных с ним республиканцев, не избежали общей судьбы козлов отпущения.
В Вене мне пришлось оставить надежду найти себе попутчика. Все опять дружно убеждали меня отказаться от рискованной затеи ехать зимой по дорогам Польши и России. Предлагалось оставить машину в Вене и ехать дальше на поезде. Но я настоял на своем.
Дорожные условия в Польше были действительно плохими. За два дня, которые ушли у меня на то, чтобы доехать до Кракова, а оттуда до Варшавы, я дважды попадал в снегопад с сильными порывами ветра. В одном месте дорога могла быть покрыта мокрым льдом, а в Другом на тридцать сантиметров снегом. После Кракова у меня отказали фары и я ехал в кромешной темноте, каждый раз съезжая с дороги при появлении встречного автомобиля. Я страшно устал и временами испытывал даже чувство страха, но это отвлекало меня от того, что я хотел забыть. Больше всего я боялся, что не успею в Москву до конца месяца, так как я обещал своим сыновьям встретить с ними Новый год.
Пейзаж здесь был замечательный, хотя и неброский – покрытые снегом холмы и поля. Не раз я останавливался, чтобы насладиться бескрайним одиночеством. Впереди и позади меня не было ни души, только бесконечная лента дороги с деревьями по обеим сторонам и бескрайние заснеженные поля. Ветер со свистом наметал сугробы. Дорога была безжизненной, если не считать нескольких ворон, которые неуклюже прыгали перед автомобилем. Я включил радио, и приглушенные звуки музыки странным образом слились в какой-то единой гамме с завыванием ветра и белым безмолвием дороги.
В канун Рождества я пробирался по заснеженным улицам Варшавы. Я был гостем посла Давтяна и его жены актрисы Максаковой. Как и многие советские чиновники, этот хитрый и неискренний посол, сам того не зная, доживал свои последние дни на свободе и в буквальном смысле последние дни своей жизни.
На следующий день я выехал из Варшавы. Дорога проходила через множество мелких еврейских деревушек, которые, казалось, были навечно придавлены безысходной нищетой. Дорога стала еще хуже, но погода, несмотря на сильный мороз, была приятной. На второй день пути я почувствовал страшную усталость, но все же собрался с силами и хотел засветло пересечь советскую границу.
Из придорожного окопа выскочили два польских пограничника и приказали мне остановиться. Из караульного помещения, стоявшего в нескольких сотнях метров, показался польский офицер. Он был вежлив, но тверд. Мой переезд через границу в этот день был исключен, правила запрещали пересечение границы после заката солнца. Кроме того, как ни кричи, советские пограничники все равно не появятся. В результате мне пришлось ехать сорок километров до ближайшей деревни, чтобы заночевать.
Я снял комнату у одной еврейской женщины, в конюшне среди телег, коров и коз нашлось место и для моей машины. Пришел местный пристав. Он долго рассматривал мои документы. На следующее утро при температуре несколько градусов ниже ноля в сопровождении польского офицера и солдата я опять отправился к границе. Ветер продувал нас до костей, что снижало температуру еще раз в десять. Остановились у небольшого моста через замерзшую речку. На мосту было два шлагбаума. Шлагбаум на польской стороне был покрашен красной и белой краской, а на советской – ярко-красной, за которым простиралась огромная территория Советского Союза. На бескрайней снежной пустыне в полутора километрах от нас на пригорке виднелась свежесрубленная избушка пограничного поста.
По приказу офицера польский солдат дважды выстрелил в воздух. Прошло десять, тридцать, шестьдесят минут, но с советской стороны не доносилось ни звука. Отдаленная избушка казалась необитаемой.
Посиневший от холода польский офицер раздраженно сказал:
– Вот так всегда с вашими. Они должны ответить на мой сигнал и подойти сюда. Но они, когда хотят, предпочитают отсиживаться в своей избушке.
Мы продолжали стрелять и примерно через час услышали слабый звук ответного ружейного выстрела. Из домика показались две фигуры в военных шинелях. Еще полчаса потребовалось им, чтобы добраться до моста. Молодой советский офицер с любопытством посмотрел на мою машину и отдал честь польскому капитану, который передал ему мой паспорт и всем своим видом показывал, что хочет ускорить процедуру. Явно смущенный советский офицер долго вертел в руках мой паспорт.
– Моего командира сейчас нет, а до его прихода я не могу пропустить вас. Лучше будет подождать его.
Польский офицер повернулся ко мне и поцокал языком:
– Вот видите, всегда так. – На его губах блуждала ироническая усмешка.
– Мы пошлем за командиром, – пробормотал покрасневший молодой советский офицер.
– Товарищ, немедленно поднимите шлагбаум! – потребовал я. – Мои документы в полном порядке, и вы должны выполнять свои обязанности и не заставлять ждать наших соседей. Мы не можем заставлять этих господ ждать здесь целый день. Любые объяснения, которые вам нужны, вы можете получить от меня в вашем штабе.
Тон моего голоса возымел должный эффект. Я завел машину и пересек мост. По дороге на пограничный пост молодой офицер извиняющимся тоном объяснил, что появление автомашины среди зимы было совершенно неожиданным. Последнюю машину, которая принадлежала британскому дипломату, они видели в августе, и в том случае Москва предупредила их телеграммой. Они не могли себе представить, что кто-то решится путешествовать в автомобиле в это время года.
В избушке пограничников меня ждал более теплый прием. Вскоре появился командир, маленькое недоразумение было забыто, и через некоторое время я снова был в пути. Но от пограничников я узнал плохую новость: строительство новой автодороги, которое уже должно было закончиться, еще только началось[27]. Мне пришлось ехать по тем дорогам, которые были в отдельных местах вполне приличные, но большей частью просто не поддающиеся описанию. Не было никакой логики в том, где начинались и где заканчивались эти хорошие и плохие участки.
В Минске я остановился у Гикало, секретаря ЦК партии Белоруссии, в прошлом известного партизанского командира на Кавказе. В следующем году он был расстрелян. В нескольких километрах от Минска мой «форд» попал в снежный занос высотой более метра. Было пять часов утра, а снег все шел и шел. Не было видно ни зги. В течение двух часов на дороге не появился ни один автомобиль, ни один человек. Я чувствовал, что мои ноги в тонких ботинках начали замерзать и терять чувствительность. Сняв ботинки, я стал яростно тереть ноги снегом, чтобы восстановить кровообращение. Через час мне снова пришлось повторить эту процедуру.
Меня уже начало охватывать отчаяние, когда на дороге показалась одинокая фигура. Это был бедно одетый мужчина средних лет с котомкой за плечами. Он сказал мне, что примерно в трех километрах был расположен колхоз. Я отправился в указанном направлении и скоро добрался до колхоза, состоявшего из нескольких лачуг. В каждой было полно детей и домашних животных, но хозяева с готовностью согласились помочь мне. Они ухитрились взять машину на буксир несколькими истощенными лошаденками и вытащили ее на чистое место.
Проведя следующую ночь в Рославле, я во второй половине дня 31 декабря по Подольскому шоссе въехал в Москву. Я не забыл аварию, которой закончился мой предыдущий приезд в Москву, и ехал с повышенной осторожностью. Милиционеры и прохожие с удивлением смотрели на иностранные номера моего автомобиля. Позвонив в Наркоминдел, я поставил машину на стоянку в гараж на Спиридоньевке, в доме, где жил Литвинов.
Думаю, что я был первым, кто проехал от Варшавы до Москвы зимой, и гордился этим. Теперь я понял, почему путешественники часто предпочитают трудные дороги избитым туристским маршрутам – до этой поездки я относился к этому как к снобизму. Единственное, что было повреждено в моей автомашине, – потолочный плафон, о который я стукнулся головой. В остальном машина была в таком же отличном состоянии, как в тот момент, когда я получил ее в Афинах. Я оставил машину в гараже Литвинова и больше никогда не видел, так как она была конфискована вместе со всем моим московским имуществом после вынесения мне смертного приговора.
Я приехал в Москву ровно за три недели перед вторым процессом над Пятаковым. Я заметил, что никто, даже в самых откровенных беседах, не говорил о политике. Многие из моих друзей, довольно заметные фигуры, уже исчезли, то есть были арестованы. Упоминание их имен даже по ошибке вызывало у всех чувство неловкости, и люди делали вид, что не слышали их. Как смертельно больной человек цепляется за последнюю надежду, так и видные коммунисты надеялись, что все как-то образуется и жизнь вернется в нормальное русло, а тем временем искали забвения в работе.
Я очень хотел получить дополнительную информацию о процессе над Зиновьевым, но вынужден был соблюдать исключительную осторожность. Наконец мне удалось поговорить с человеком, с которым я был очень близко знаком. Это был журналист, очень близкий к Сталину и входивший в его непосредственное окружение. Он рассказал мне, что всем шестнадцати обвиняемым было дано официальное обещание, что исполнение смертного приговора будет отложено при условии признания ими своей вины. В качестве доказательства лояльности партии и готовности борьбы с троцкизмом от них потребовали принести в жертву личную честь. Чтобы убедить их в серьезности предложения, им сообщили о том, что за пять дней до начала процесса был принят указ, восстанавливающий институт помилования. Зная Сталина, они отнеслись к этому скептически, но у них не было другого выбора.
После начала процесса они скоро поняли по общей атмосфере в суде, по кампании в прессе, бесчисленным митингам, участники которых, от двенадцатилетних школьников до седовласых ученых, требовали смертной казни для этих «бешеных фашистских собак», что они проиграли. Но им уже ничего не оставалось делать, как испить эту чашу до дна, то есть подчиниться приказу Сталина.
В своей книге о судебных процессах «Преступления Сталина», Троцкий выразил удивление по поводу признаний обвиняемых в том, что их единственным движущим мотивом была «жажда власти».
«Для партии пролетариата, – писал Троцкий, – власть только средство для преобразования общества. Стремление к власти ради самой власти есть доказательство глупости и вульгарности, не поддающейся описанию…»
Мой друг из «Правды» представил этот очевидный акт вульгарности и глупости в новом свете.
– Они отрицали, что у них когда-либо были какие-то политические разногласия со Сталиным… Они просто рвались к власти – понятно! – объяснил он. – И судьи, и Генеральный прокурор Вышинский, и журналисты – все это проглотили. Мы все громко провозглашали, что у них не было никаких политических разногласий со Сталиным, что к пределу падения их привела жажда власти, потеря идеалов. Это был очень умный трюк, он стал лейтмотивом всего процесса. Но я все-таки чего-то не понимал.
– Неужели ты не понимаешь? Если у них не было никаких разногласий со Сталиным и они просто жаждали власти, значит, и у него не было никаких разногласий с ними и он тоже боролся за свою личную власть. По существу, все они говорили о том, что больше не считали его лидером партии, а он готов был послать на смерть соратников Ленина для того, чтобы защитить свои позиции.
– И что же? – настаивал я.
– Такой ход событий ужасно разозлил Хозяина, – продолжал разъяснять мне мой товарищ. – До этого он был так уверен в исходе процесса, что поехал в отпуск на Кавказ. Получив информацию о маневрах обвиняемых, он пришел в ярость. Особенно досталось шефу ОГПУ Ягоде и нам в «Правде» и в «Известиях», которые не смогли раскусить замысел обвиняемых.
– А что же вы? – продолжал наивно спрашивать я.
– Все мы дрожали за свою шкуру и, разумеется, тут же изменили трактовку событий. «Правда» стала развивать тезис о том, что обвиняемые продались загранице, надеясь с ее помощью реставрировать капитализм, но свои цели прикрывали простой жаждой власти. Этой же линии придерживался государственный обвинитель. Но теперь уже было поздно добиваться от обвиняемых другой версии, которая больше бы подходила Хозяину. По его мнению, процесс ударил мимо цели и это предопределило конец Ягоды, который отвечал за инсценировку процесса. Ты же знаешь, что в течение восьми лет Ягода симпатизировал Бухарину. Хозяин ничего не забывает. Вот теперь Ягоду сняли с должности и на его место назначили Ежова.
От своего друга я узнал, что сейчас московские библиотекари находились под пристальным вниманием ОГПУ. В библиотеках постоянно устраивались чистки. Подшивки газет за прошлые годы оказались под запретом, поскольку в этих номерах были статьи, подписанные «врагами народа». Если библиотекарь отказывался показать какому-нибудь настойчивому читателю прошлые выпуски «Известий», то его могли обвинить в саботаже. Но если он показывал их, то его могли обвинить в контрреволюционной пропаганде. Если он пытался вынести этот вопрос на рассмотрение своих руководителей, те могли обвинить его в том, что он пытался подставить их…
А я когда-то хотел стать библиотекарем, считая это очень спокойной работой!..
В связи с новой линией, занятой обвинением на процессе Зиновьева, и для исключения досадных срывов в дальнейшем развернулась широкомасштабная кампания по обвинению иностранных правительств в сговоре с членами разгромленной оппозиции. Население убеждали в том, что страна была наводнена иностранными шпионами и любой человек может оказаться вражеским агентом, готовящим реставрацию капитализма. Эта тема по команде сверху стала центральной: газеты, радио, театр, кино, книжные магазины были полны шпионских историй, которые неизменно заканчивались призывом к бдительности. В стране началась самая настоящая шпиономания; люди стали на всех иностранцев, даже на политэмигрантов-коммунистов, которые жили в Советском Союзе по десять – пятнадцать лет, смотреть как на шпионов. Люди стали сторониться контактов с иностранцами. Даже получение открытки из-за границы таило в себе опасность. Многие туристы заметили это явление в России, но никто не понял его причин. Оно возникло из необходимости подготовки атмосферы для фантастических судебных процессов и вынужденных признаний, которыми Сталин прикрывал свою кровавую расправу со старой большевистской гвардией.
Чтобы показать, до каких масштабов правительство раздуло шпиономанию, я хочу сослаться на пример Павленко, талантливого молодого писателя-коммуниста. Павленко написал роман «На Востоке», посвященный китайским коммунистам. Начинается он так. На берегу реки Амур японские солдаты расстреливают китайского коммуниста. Но перед роковым залпом он падает в реку и под водой, тяжело раненный, все же уходит от преследователей и достигает советского берега. Ему помогают, он выздоравливает, учится в военной академии и, возвратившись в Китай, покрывает себя славой как командир партизанского отряда, борющегося против японских оккупантов. Роман имел определенный успех.
Однажды мое внимание привлекла киноафиша с названием «На Востоке» по сценарию Павленко. Фильм начинался так же, как и роман, но конец был совсем другим. Китайский коммунист, которого спасли русские братья, после окончания военной школы был неожиданно разоблачен как японский шпион. Павленко – довольно известный писатель, его книга была переведена на французский язык, но и он не устоял перед тем, чтобы, в угоду властям, не превратить свою идеалистическую книгу в зловещий сценарий совершенно противоположной направленности. Его главный герой, который служил примером революционера-интернационалиста, становится олицетворением опасности, исходящей от каждого иностранца, даже того, кто на первый взгляд является преданным другом Советского Союза.