5

5

Ему всегда казалось, что о детях нельзя сказать «чужой», как нельзя такое сказать про дождик или траву. Кариева в детстве родители особо не приласкивали, у отца и правило было суровое: ребенка надобно гладить только сонного, чтобы не знал о том. Но Галейка не помнил, чтобы и сонного гладили его или целовали: он чутко засыпал и ждал, когда же прикоснется к темени рука родителя, — не прикасалась. Переиначивая жалость к себе, он жалел какого-нибудь карапуза, утирал ему слезки, а то и плакали вдвоем — утешение обоим.

С годами такое позабылось, но вот с возрастом как будто сказывалось давнее. Увидит, как чья-нибудь мамаша шлепнет свое чадо, — жалко ему; увидит, что малышок топает один, опять жалко: почему один, почему родители не досматривают за ним? О внуках он помнил постоянно и постоянно жалел, пожалуй, убежденный, что с родителями им хуже, чем с ними, стариками. В начале каждого месяца он особенно нетерпеливо ждал внуков; Малик надолго уедет, а невестка тут же и приведет к старикам Лялечку и Нурика.

Вот и сегодня — длинный, нетерпеливый звонок в конце коридора, и Кариев бежит, опережая жену, отворяет дверь, и шумно, туго, в живот ему, накатывают малыши, дергают за край пижамы, виснут на руках. А у него в глазах пестрит, и слабая грудь начинает ходить, тоненько покалывая. Наконец детей перехватывает бабушка, разматывает на них шарфики, пальто и шапочки сует на подзеркальник и уводит в комнаты. А Кариев стоит, перед ним невестка, у нее яркие, карминные губы. И голос тоже яркий, сочный, как вся ее молодая, жизнерадостная плоть.

— Ну вот, ну вот! Теперь дедушка и бабушка рады. А мы дедушке и бабушке принесли гостинец… ой, не оброните, это замечательное, токайское! — И тут он замечает, что Разия, кажется, немного хмельна, может, от вина, может, просто чему-то рада. — Дети, дети! Мама вас поцелует, маме надо бежать!..

Те прискочили, мама чмок-чмок, не прикасаясь губами, чтобы не размазать помаду; дети тоже чмокнули, обвеяли мамино лицо и упрыгали в комнату.

— Опять я осталась на берегу! — Невестка смеется, рада чему-то, и убегает.

Малик приедет только в исходе месяца, эта не заскучает, — так думает Кариев, но тоже чему-то радуется и поспешно идет к внукам.

Малыши играли тихо, Лялечка держала в одной руке куклу, в другой книгу — читала куколке сказку; мальчик, вообразив себя на месте папы, ехал на поезде и стучал зубами, точно от холода; он слышал, что рефрижераторы — большие ледники на колесах.

Комнаты у Кариевых окнами выходили во двор, но можно было видеть и улицу, и деревья вдоль тротуара, голые и потемненные сыростью. Шел дождь, уже который день, в квартире холодно, вчера слесари опробовали отопительную систему и опять залили чердак, утром с потолка так сильно капало, что Кариев позвонил в домоуправление. Пришла девушка-техник, боязливо поглядела на потолок и пообещала послать штукатуров. И вот Кариев то и дело высовывался в коридор — не идут ли штукатуры, потом озирал потолок и говорил детям, чтобы не бегали сюда, зашибет куском штукатурки.

Как-то неприкаянно, грустно чувствовал он себя, даже детские голоса не радовали. Да в чем же, собственно, дело? Ну да вот потолок протекает, ремонтники придут и нашумят, намусорят; невестка чертова… чему радуется, зачем накрасилась? Ах, все пустяки, все житейское! Не это беспокоило Кариева, а то, что прошел уже месяц после разговора с Наилей, и никто за целый месяц не позвонил, не послал открытку. Звонить самому неловко, плюнуть и забыть — не забывается, от первоначальной внезапной радости всколебалось все долгое прошлое, где уж тут быть покою?

Пойти разве погулять с детьми. Обычно старики брали с собой ребят, ходили в сквер, покупали внукам какую-нибудь занятную мелочь. Он пошел в комнату и тихо сказал жене, а не сходить ли им в магазин.

— Так ведь дождь!

— Ну да, — согласился он и повернул к себе.

Не может быть, чтобы не позвонили или не послали открытку. Но месяц, месяц прошел! Почему такая необязательность, такое забвение человеческих правил общения? Вот и часовой завод молчит, а в мастерской его часы не берут — надо менять пружину, где ее взять? Он вышел на лестничную площадку и поглядел в почтовом ящике. Открытки не было. Когда он вернулся, жена одевалась в прихожей.

— Ладно, пойдем, — сказала она, — небось не размокнем. Зонтик возьми. — И крикнула ребятам, чтобы они сидели смирно и ничего не трогали.

Одеваясь, Кариев стыдливо бормотал:

— Я, собственно, подумал, а не купить ли тебе что-нибудь, ну, надеть на свадьбу. Ну, платье там или платок, а?

— Как знаешь, как знаешь, — отвечала жена.

В магазине они походили около платьев, кофточек, пошли поглядеть платки. Затем пошаркали вдоль полок, где стояла обувь, и здесь Кариев увидел мужские лакированные туфли. У него были такие, до войны, непрочная, хрупкая обувка, только на праздничный выход. Он помнил, что надевал туфли на тридцатилетний юбилей завода, во второй раз надел, когда поехал забрать жену и сына, Малика, из роддома, а в третий раз… пожалуй, они с женой ходили слушать «Сильву», это было в сорок втором году. И больше не надевал.

В магазинном суетливом жужжании голосов ему странно почудилась музейная тишина. Он забыл, зачем он здесь, и даже как будто удивился, когда жена, походив возле прилавков, подошла к нему.

— Я не смогла ничего выбрать. А туфли, смотри, очень хорошие, у тебя ведь нет выходных.

Он вдруг ужасно застеснялся, запротестовал, но Мастура уже подталкивала его к скамеечке, чтобы он сел и примерил, туфлю она держала в руке, Он сел, надел туфлю и, оглядев ногу, понял, что очень мечтал о такой покупке.

— Не жмут, вроде в самый раз, — бормотал Кариев, — но, понимаешь, я не привык к такой обуви. Какая-то… легкая, черт подери!

Когда они пришли, дети мирно играли в свои игры, им дали коробку, а туфли он еще раз примерил и поставил в шкаф. На душе было спокойно, что-то как будто прояснилось, пошло на лад. Назавтра тоже было хорошо, зашел попроведать Эдик и принес в кульке рябину… Может быть, зря, а все же Кариев отдал сыну бутылку токайского. Тот обрадовался. Ах, зря, зря! Сын ушел, а тут вдруг явились штукатуры ремонтировать потолок. В иное время у него разболелась бы голова — тут тебе дети, тут рабочие отколупывают штукатурку, и она громко падает на пол, сеет кругом пыль, — но ничего, он хорошо себя чувствовал.

Уже на второй день потолок замазали, а еще через день пришли маляры и побелили, старикам оставалось только водворить на место электрический шнур и пол хорошенько помыть.

Наконец вернулся Малик, был в Сибири, привез родителям лекарство от ста болезней — золотой корень. Пришли с женой. Вид у Разии небойкий, губки повяли, словно от долгого томления по мужу. Временами Кариеву казалось, что невестка хитра, любит погулять, а Малик умный, все видит, волнуется потаенно… ох, раскатится их жизнь поврозь, дети полусиротами, отец их сопьется! А теперь видит: ничего живут, она, видно, и вправду скучала без мужа, без буден, к которым уже привыкла.

Пробыли весь день, ушли поздно, и сразу в квартире тихо, но в иную минуту эхо как будто гуляло по комнатам звуками детских голосов. Попили чаю, легли спать. Жена повозилась и уснула, а он ворочался осторожно, боясь оборвать тоненькое, как будто ниточку в себе, — приятное, грустное боление — о внуках. Боже, как он любил их! Иные старики, уйдя от забот, даже собственных внуков отваживают: дескать, теперь-то поживу в свое удовольствие. Неужто в покое можно найти удовольствие?

Какая-то мысль однако влекла его с наезженного, правильного думания… ах, был в его жизни момент, когда он словно обмер в пустоте и все, все было безразлично! Даже смертельная, как они думали, болезнь ребенка ничуть его не трогала.

Осенью сорок первого он оказался в должности мастера механического цеха, на самом трудном участке — черновой обработки заготовок. Станки стояли в сумрачном ряду и действовали от трансмиссии, на каждом рычаг — рабочий мог его переводить то на действенный шкив, то на холостой. Заготовки тяжелые, до пятидесяти килограммов, а народ все худой да малолетний, иные до суппорта не дотягиваются, на скамеечках стоя работают. Бывало, идет Кариев по цеху: станок какой-нибудь крутится, а рабочий неподвижно склонился на подставку. Подойдешь, а он спит. Жили голодно, работали понемногу, не каждый выдерживал.

Цех делал очень важные детали, корпуса и сопла для реактивных минометов. Шли бои за Москву… На заводском митинге секретарь обкома читал телеграмму Сталина: ускорить отправку хотя бы ста пятидесяти реактивных установок.

Как-то утром, сдав смену, он с плывущей головой пошел в заводоуправление; секретарь обкома собирал руководящий состав, позвали и мастеров с особо важных участков. Он знал, что его будут тузить без жалости и в конце концов снимут с должности и пошлют на другое место. Он хотел устыдиться и не мог.

Секретарь обкома сразу потребовал говорить прямо и конкретно.

— Какие участки не справляются с заданием?

— Да вот в первую очередь участок черновой обработки.

— Кто мастер? Почему участок тормозит работу цеха?

Голова у Кариева плыла, а ноги точно одеревенели.

Он встал и, глядя в пустую стену, проговорил:

— Я инженер-технолог… инженер-технолог… — Кто-то о нем сильно, убедительно говорил, что он работал в техотделе, а мастером назначили, не спросив его согласия, у него нет способностей руководить людьми, но сам Кариев смог только выговорить:

— Люди голодные, истощенные, как же они дадут высокую выработку… — И заплакал, зажав взмокший нос, встряхиваясь от внутренней дрожи.

С полминуты все молчали, наконец секретарь обкома встал и предложил пройти по участкам. Николай Демин шепнул Кариеву, чтобы тот шел домой, но он пошел со всеми, уже справившись с собой, но — странно — не чувствуя никакого стыда за слезную свою слабость. Николай работал в то время сменным директором — была в войну и такая должность.

— Вот что, товарищи, — сказал секретарь, когда обошли участки. — Демина освободим от производства, пусть займется организацией столовой в цехах. Надо накормить людей. — Он вынул блокнот, черкнул и, вырвав листок-бланк, подал Демину: — Поезжайте на шестую базу, получите овсяной крупы. — Затем оглядел размягченно стихнувший народ и твердо проговорил: — Производительность надо увеличить, план должны выполнить досрочно!

Когда расходились, Николай шепнул Кариеву:

— Ничего, подкормим народ, веселей станет. А тебе я выпишу литр спирта, обменяешь на продукты.

Он слышал Николая отчетливо, но вымолвить хотя бы слово было мучительно. Все последние дни он ходил квелый, сонный, а ночами не мог заснуть. И вот была одна такая ночь… плакал, задыхался Малик, у него был дифтерийный круп, уже умирал не один раз, и казалось, только чудом его спасала мать. Ребенок плакал и задыхался, а он лежал неподвижно, и было все равно, умрет малыш или нет, или оба они умрут — все равно. Проснулась жена, включила ночник и увидела, что он не спит. Кинулась к мужу, потом, опомнившись, скакнула к ребенку, «как тигрица», — вспоминалось потом. А тогда — было все равно, все равно!..