Александр Лозневой ЗОВЕТ ГОРА МАГНИТНАЯ

Александр Лозневой

ЗОВЕТ ГОРА МАГНИТНАЯ

Рис. Г. Филатова

Вырвавшись из цепких древних лесов, поезд понесся степью, разбрасывая клочья дыма и пара.

Я стоял у окна вагона и думал: какие они теперь, дорогие сердцу места?.. Узна?ю ли? Увижу ли старых друзей, которых оставил бог весть когда?

В ды?мке понемногу проявлялся, вставал молодой могучий город. Хотелось скорее ступить на его улицы, свидеться с юностью.

…И вот смотрю на громады домен, на строй мартенов, на белое облако над коксохимом, и все это — родное, близкое, — тянет к себе чрезвычайно. Облако над коксохимом — добрая примета, это значит, идет кокс. Хлеб для домен, как мы его всегда называли.

Не отрываясь, смотрит туда же, на пар тушильной башни, соседка по купе — пожилая женщина. Смотрит, и на глазах у нее слезы. Еще девчонкой пришла она на коксохим, стала машинистом выталкивателя. Это она когда-то выдала первый кокс, и о ней написали в «Правде». На всю жизнь запомнился тот радостный день — 28 декабря 1931 года!

Женщина взволнованно рассказывает о себе. Она из первого выпуска Магнитогорской школы ФЗО, которая находилась тогда в Верхнеуральске. Вместе с нею окончил школу и Андрей Филатов. Вместе потом работали на коксохиме. Ей, видать, и дивно, и приятно, ведь А. Д. Филатов был Героем Социалистического Труда, директором металлургического комбината. Она, Н. И. Козельцева, тоже поработала на своем веку! После войны оказалась в другом городе. И вот едет, чтобы собрать документы — пора на пенсию.

Вдали на берегу пруда — бездымные трубы ЦЭС. Что ж… хорошо! Вот если бы и этот, коричневый, что над мартенами, убрать!

Переливается, блестит на солнце вода и где ей конец — не видно.

Когда начинали строить завод, тут была речка. И хотя называлась она Уралом, но совсем непохожа была на тот Урал, что в кинофильме, где, захлебываясь в волнах, плыл Чапаев. Мы, строители, переходили ее вброд.

Нет и в помине той речки. Есть огромный, глубокий пруд, разделяющий город на Европу и Азию. Да, пожалуй, это уже не пруд, а море. Свое. Магнитогорское море. С рыбой и чайками, с парусниками и баржами, со своими лиманами и пляжами…

Стою у вагонного окна и жду: скоро покажется вокзал — небольшой, деревянный, с черной, просмоленной крышей, тот самый, что возводили тогда в холоднее зимние месяцы.

Не показался. Отжил свое. Уже и ме?ста не узнать, где стоял. Не увидел я и деревянных бараков. А сколько их было! На пятом, на одиннадцатом, на шестом участках… На тесной Ежовке! Отжили и землянки, что обступали строительство со всех сторон и почему-то назывались «шанхаями».

Передо мною разворачивался во всю ширь и мощь современный город. И вокзал, и школы, и драмтеатр — все сделано с наибольшими удобствами для людей. Все не такое, не похожее на то, что было, и в то же время такое; да, именно таким, пожалуй, мы представляли свой город, закладывая первые фундаменты. Деревья, цветы, широкие улицы в асфальте — поистине город-сад!

Хожу по тротуарам, всматриваюсь, задрав голову, в дома. И люди, проходящие мимо, понимают — приезжий. Мне и хорошо, и грустно в этом городе. Вглядываюсь в сотни лиц и не вижу ни одного знакомого. Где же они, бывшие грабари, плотники, монтажники? Милые, озорные, трудолюбивые! Где они, дружки-товарищи, с которыми начинал жить, смеялся и пел, делил с ними радость и горе. Будто никого и не было. И я, кажется, нахожусь не в этом, а ином, чужом городе, где никогда не бывал, и меня здесь никто не знает. Хочется набрать побольше воздуха в легкие и что есть сил крикнуть: нет, я свой! Я такой же, как и все вы, идущие по тротуарам! Это — мой город!… И все-таки: где они? Сколько их было! Как сложились их судьбы?.. Не все же выехали, не все же на войне погибли… И захотелось сразу, сходу навести справки, разыскать хотя бы одного…

Поднимаюсь на второй этаж, дважды звоню по старой памяти. Женщина, открывшая дверь, крайне удивлена: что вы, столько лет прошло! Но старик, отложив газету, успокаивает: «Васька?.. Василий Захарович?! Ну да, он, Тананыкин!.. Как же, выучился, инженером стал… Давно переехал. Может, слышал — Соколово-Сарбайск… Помощником главного… В газете пишут — дела у них там не меньше наших: одним словом, вторая Магнитка…»

В другом конце города дали адрес друга, который служит в группе советских войск в Германии. Торопился я, поспешал, хотел обнять его здесь, а он… за рубежом. Полковник.

«Обратитесь в адресное бюро», — посоветовали мне. Да, конечно. Но вряд ли поможет бюро! Разъехались, разлетелись кто куда. Многих унесла война. Вечным сном спит на немецкой земле лаборант ЦЭС Петя Калугин. Остался в песках Монголии молодой конструктор Лев Гупер… С Левкой, бывшим беспризорником, была особая дружба. Она началась еще тогда, в двадцатых… Босой, голодный бродил я по улицам Харькова, не зная, как добыть кусок хлеба. На бирже труда — тысячи безработных. Да и на работу берут в первую очередь специалистов, членов профсоюза, а у меня — ни специальности, ни опыта, и сам я — зеленый птенец! И тогда Левка, чистильщик сапог, усадил рядом: давай вместе! Добрый был парень! Зарабатывали копейки, но у нас был хлеб (кипяток на вокзале). Мы радовались и пели. Пели одну и ту же свою песню, выстукивая щетками:

Эй, стой, не беги,

Давай почистим сапоги!..

Судьба забросила Левку на строительство Магнитки. И мы снова вместе. Работали грабарями, подносчиками. Посещали литкружок. Писали: он — прозу, я — стихи. Потом расстались: надо было служить Родине, защищать ее от врагов, и мы стали воинами. И вот через много лет вхожу в комнату, где он жил, вижу его портрет, и горе перехватывает горло. Далеко отсюда Монголия, и где-то у реки Халхин-Гол вечным сном спит Левка…

Умерли многие: и артист Толкачев, который, уходя на фронт, оставил мне на память карточку своей маленькой дочери. И его коллега — Павлик Афанасьев. И сталевар Алеша Грязнов, и журналист Саша Дерябин, и шофер Неревяткин, что умер у меня на руках на Юго-Западном фронте…

И кажется мне, никого из друзей не осталось, и, пожалуй, лучше уехать отсюда (не важно куда) — уехать подальше, забыться, не вспоминать, — хотя знаю — никому не дано уйти от прошлого.

В телефонной книжке тысячи фамилий. Вчитываюсь до потемнения в глазах — ни одной знакомой. Все чужие… Впрочем, что это? Одна из них вспыхнула, загорелась звездочкой. Я даже вздрогнул. Набираю номер. Жду. В трубке мужской голос. Что мне нужно?.. Ах, да… мне нужно… И от волнения теряюсь, не знаю что? сказать. А голос не умолкает, звучит в трубке, и в нем, в этом низком голосе, что-то такое… знакомое. Называю имя и чуть не прыгаю от радости. Да, это он, Борис!.. Постой, сколько же мы не виделись? Тридцать пять? Больше?.. Боже мой, почти вечность! Но сколько бы ни было, мы здесь, в Магнитке, и вот встретимся!..

Жизнь не баловала меня. И мерз, и умирал от жажды, был ранен, контужен. Да и кто из нас, магнитогорцев, прошедших суровую школу труда, помышлял о легкой жизни!

И мы говорили почти весь день и сказали не все, многое упустили. И о чем бы ни заводили разговор, всякий раз уходили в прошлое, в дни первой пятилетки, когда стоял вопрос: «Кто — кого? Мы или они?» Когда полуголодные, полураздетые, в лаптях, а то и босиком спускались в котлованы, поднимались на леса и всюду и везде клялись: «Мы победим! Только мы!»

Нет, этого не забыть!

Весна была холодная, пасмурная. Помню, сошел я, вербованный, с поезда. Вокруг бревна, кирпичи, горы песка, извести… В низине над речкой поднимается здание ЦЭС. Куда ни кинь взгляд — бараки, бараки… Дальше, у горы Кара-дыр — соцгород: строятся первые кирпичные дома. Их пока немного — три-четыре. По сторонам ни деревца, ни кустика — пустая, голая земля. Летит навстречу резкая, колючая поземка… Я в тапочках, в легком пальтишке, что купил на базаре в Харькове. Холодно, но меня «спасает» сундучок. Тащу его, напрягаюсь изо всех сил, и на лбу выступает пот.

Нас, вербованных, человек сорок-пятьдесят. Идем от вокзала пешком. Ехать не на чем. Останавливаемся и долго рассматриваем гору Магнитную. Так вот она какая! На вершине — люди. У подножия — паровоз: пыхтит, тянет платформы — идет руда!.. О горе? Магнитной заговорил весь мир, и мы счастливы, что стоим рядом с нею.

Где-то на пятом участке отдел кадров. Долго плутаем среди бараков: они, бараки, все на один манер и пока ни улиц, ни номеров… Понимаем: не все сразу! Кто-то из «старожилов», наконец, показывает нам отдел кадров. Но тут выясняется — надо сперва на Ежовку, в санпропускник. Без справки из него в отделе кадров и говорить не хотят. Что ж, правильно! Тифу не место здесь. Не зря всюду плакаты, листовки. А на одном из бараков во всю стену надпись: «Вошь — опаснее врага!»

Мы хорошо понимаем: на стройку съехались всякие люди, иные немытые, нечесаные, привыкшие по старинке обходиться без мыла. Да и где его взять, мыло?..

И теперь, спустя много лет, удивляешься: как это мы, строители, селившиеся по двести человек в бараке, не стали жертвами эпидемий? Но тут ничего удивительного. Надо отдать должное нашему здравоохранению. Уже тогда, несмотря на бедность и отсталость, медико-санитарная служба была поставлена неплохо. Это же они, медики, заботились о том, чтобы в каждом бараке клокотал титан, чтобы мы, строители, пили кипяченую воду. Врачи, фельдшеры, медицинские сестры повседневно несли в массы санитарную культуру — читали лекции, проводили беседы, требовали от жильцов выполнять санитарно-гигиенические правила.

Это был тоже своего рода подвиг!

Хлопцы торопливо шагали в санпропускник: скорее бы покончить со всем этим и — на работу! Я еле поспевал за ними: сундучок вытягивал из меня жилы. Ручка оборвалась, пришлось взять его на плечо, придерживать руками. Но руки млели и мерзли.

Мы давно проголодались и теперь думали, где бы поесть. Запасов никаких, в магазине все по карточкам. В столовую тоже не войдешь без пропуска: пропуск выдается только после того, как оформишься на работу. Оставалось одно — рынок. Но рынок требовал денег. Сутки назад, пересаживаясь на магнитогорский поезд, мы уже воспользовались челябинским рынком: карманы вывернули, но поесть, как следует, не поели. Спекулянты дерут на рынке втридорога.

— Хоть бы теперь буханку на всех, — вздыхает кто-то.

— Потерпим.

— От терпежки протягивают ножки.

— Кому что, а кошке — мыши.

Я опускаю в бессилии сундучок: будь ты неладный!

— Что — сало привез?

Оглядываюсь и вижу незнакомого парня. На нем новое пальто в клетку, шапочка с козырьком. На ногах — краги. Он бесцеремонно тычет ногою в сундучок, втягивает в себя воздух, определяет, чем пахнет.

Подхватываю сундучок, поспешаю вслед за товарищами. Парень не отстает, идет рядом. Он даже пытается помочь мне, но я не соглашаюсь.

В сундучке все мое богатство — книги. И я ни за что не расстанусь с ними.

Санпропускник оказался добротной баней с дезкамерой. Вымывшись, мы с удовольствием облачались в пропаренное белье Приняв из дезкамеры пальто, ищу шапку и не нахожу ее. Шапка у меня хоть и старая, но еще крепкая, непромокаемая, с кожаным верхом. Куда же она могла деться? Обшариваю карманы пальто и вдруг извлекаю не то рукавицу, не то кисет. Ба, да это же она, шапка!

— Я ж казав не клади ни ремня, ни шкуры, — бурчит санитар, видать, украинец. — Там же пар — сто двадцать градусов!

Шапка сморщилась, не надеть и на нос. Хлопцы подтрунивают: сунул бревно, а вынул спичку! Мне не до смеха. Были б волосы, еще бы ничего, а то остригли: пока одежда парилась — под нулевку сняли. Так поступают с каждым, кто приходит сюда. Порядок есть порядок. Но как же быть? На улице мороз, ветер… Поднимаю глаза и опять вижу парня в крагах.

— На, прикрой уши, — протягивает он бабий платок.

Не решаюсь. Молчу.

— Бери, — настаивает он. — Здесь не Харьков.

— А вы тоже из Харькова?

— Много знать будешь, скоро состаришься.

Отвожу руку с платком: не надо! Но он набрасывает платок мне на голову, стягивает узлом на подбородке. «Дура! Мороз-то какой!»

— Харьковчане, выходи! — Это кричит старший группы. — Надо спешить.

Кожухи, краги, лапти — все смешалось. Большая комната стала тесной. Крики, смех, пение. Кто-то предлагает плащ за буханку хлеба… В углу старик отмеряет стаканами табак: один стакан — один рубль! Ищу сундучок и не нахожу его. Только что был — и вот будто в воду канул. Не видно и пижона в крагах. Срываю с головы платок: у, гад проклятый!..

Выбегаю на улицу, но где его искать, вора? А харьковчане уж вон где. «Не отставать!» — кричит старший.

Ветер осыпает снегом, будто песком. Прикрываю уши ладонями, бегу вслед за хлопцами: хорошо — отдел кадров близко. Ни сундучка, ни шапки уже не жаль, но вот учебники — где их взять?

Меня оформили грабарем. Орудовал ломом, лопатой. Вывозил на тачке землю из котлована. Набросаешь с верхом, и с разгону по доске — вперед! Норма сто тачек. Тяжело. Да что поделаешь, не гулять приехал.

Помню, как-то раз пришли мы, грабари, на работу, смотрим, у котлована диковинная машина стоит. Что за машина?

— Екскаватор это, — пояснил кто-то. — За границей на золото куплен…

Радуемся: машина сама будет землю рыть. Наконец-то полегчает. И правда, пришел механик, уселся в кабинке, и техника заработала. Вытянула по-гусиному шею, зачерпнула ведер 30—40 земли и, развернувшись, вывалила куда надо. Вот это да! Мы замерли, наблюдая. Не машина — чудо! И название у нее «деррик», видать, немцы придумали! Жужжит машина, работает, и вдруг… что такое? Ткнулась черпаком в землю, задергалась, будто в судороге, — и ни туда и ни сюда. Что ни делает механик — не идет, хоть лопни!

— Чо рты разинули!.. За лопаты! — кричит десятник.

Пришел иностранный спец — в костюме при галстуке — будто не работа у него, а торжество какое. Покачал головою — грунт не тот. Велел разбирать машину.

С неделю возился механик, и все же добился своего — пошла! Но не прошло и часа, как снова поломалась. Перетянули машину в другой котлован — вроде грунт помягче. И там больше стояла, чем работала, копнет раз-два и готова.

— Вот тебе и на золото купленная!

— Уральская почва ей не по нутру!..

Экскаватор потом еще долго стоял у котлована, но мы уже не восхищались заморской техникой. Брали ломы, лопаты, наваливались на тачки — все равно выполним пятилетку!

Неважно было с механизацией и на стройке жилья: лопата, топор, тачка, в лучшем случае — конная грабарка. И у нас, рабочих, и у тех, кто руководил нами, не было опыта. Недоставало знаний. От фундамента до крыши все работы велись вручную. Глянешь теперь на строящийся дом — людей почти нет. Видно — подъемный кран да два-три человека наверху. Но дом растет. Да еще как! В те же дни на возведение дома ставилось триста-четыреста человек. Раствор поднимали в ведрах, кирпичи на «козе». «Козы?» теперь и в помине нет, а тогда без нее невозможно было обойтись. Вскинешь, бывало, ее на спину, и пошел по скрипучим лесам аж на пятый этаж! Пока дойдешь, семь потов из тебя.

И все же, несмотря ни на что, строили! Строили гораздо быстрее, чем при царе. Все старые нормы перекрывали. Мы хоть были и не шибко грамотные, а свою арифметику знали твердо: задумаем две-три нормы дать — так и сделаем. Сроду не ошибались. Правда, иногда независимо от нас, по какой-то причине план срывался. Но и тут мы были начеку — объявляли воскресник. Мало оказывалось воскресника — назначали субботник после работы. И неважно, на какой день приходился субботник — на вторник, четверг или пятницу — все равно. Иной раз на неделю два, а то и три субботника приходилось.

Иностранные спецы только поглядывали на нас да пожимали плечами: что они могли знать, спецы, о нашем упорстве!

Поучившись на курсах токарей, я стал работать в механическом цехе. Мне нравилось обтачивать шкивы, стержни, всякие болванки. Мечта сбылась, чего ж еще? Я радовался. Но мечта, приведшая в цех, звала дальше. Я понял — ликбез это не все. Надо учиться. И первое что сделал — начал читать. Читал все, что попадалось под руку, но чаще стихи, рассказы, повести. Слово «роман», встречавшееся на обложках, отпугивало. Почему, пожалуй, и сам не знал. Может, потому, что секретарь часто упоминал это слово на собраниях? Комсомол воевал тогда с мещанством… Нет, что ни говорите, трудно было разобраться в толстых романах!

Чтение в то время было повальное. Читающих можно было видеть в очереди у магазина, на лесах, в столовой, перед заступлением на смену: читали везде, как только выпадала свободная минута. А в бараках, где не полагалось гасить свет, — засиживались над книгой до утра.

Да иначе и быть не могло: люди стремились к знаниям. О книге, источнике знаний, говорили всюду. Даже в договорах на соцсоревнование. Кроме обязательств чисто производственного характера строители, как правило, брали обязательства: прочитать столько-то книг, провести читательскую конференцию, выписать такую-то газету или журнал.

Спрос на книги изо дня в день увеличивался, и в библиотеках порой просто нечего было выдавать читателям. Кто-то использовал эти временные затруднения и подкидывал в бараки то «Жития святых», то бог весть когда изданные романы, в которых на все лады восхвалялся «капиталистический рай». Шла жестокая классовая борьба, и комсомольский секретарь был прав, вынося разговор о книгах на собрания. Для нас, окончивших ликбез, — это был своего рода компас.

С приходом лета курились дороги, поднимались облака пыли. А вокруг ни кустика, ни деревца — буквально никакой зелени. А как хотелось, отработав смену, побродить где-нибудь в тени деревьев, подышать свежим воздухом. Места для отдыха не было. Не один раз обсуждался этот вопрос на партийных и комсомольских собраниях. Правда, был заложен парк, но ни деревьев, ни зелени там пока не было. И вот тогда кто-то подал идею насчет пальм.

— Каких пальм?

— Железных, конечно.

Идея захватила многих. А что — пока поднимутся деревья, будут стоять пальмы! Сказано — сделано! Вскоре были завезены столбы. Хлопцы-умельцы навырезывали «пальмовые листья» из железа. И столбы и листья выкрасили в ярко-зеленый цвет. А поставить пальмы уже не составляло труда. Все решил субботник, на который вышло более тысячи комсомольцев.

«Парк» поднялся за какие-то считанные дни. Еще недавно был пустырь, и вдруг — Африка. Даже самим не верилось. Но и тут и там на аллеях шумели «пальмы». А под ними гуляли влюбленные.

Более десяти лет стояли пальмы. За это время, как и следовало ожидать, поднялись саженцы — родился настоящий парк металлургов. Потом писала об этих пальмах Людмила Татьяничева:

Давно эти пальмы-времянки

Руками сынов снесены.

Деревьям в разросшемся парке

Весною аллеи тесны.

Но, помня о годах былинных,

Мы вспомним и первую сталь.

И то, как мы ждали любимых

В тени металлических пальм.

Комсомольцы первые взялись за озеленение города. Сперва высаживали сосны, ели, но они почему-то не приживались. Мы с грустью смотрели на порыжевшие иголки и думали: как же тут жить, если даже деревья не растут?

Нет, мы просто не умели их беречь. Не было опыта. Да и садили порой не то, что надо было.

Потом научились.

И вот, много лет спустя, я снова вхожу в парк металлургов. Передо мною тополя. Те самые тополя, которые садил здесь более тридцати лет назад. Зеленые, шумные, красивые.

Мы идем с Евгением Эктовым по аллее, и я рассказываю, как все это было. Женя помоложе меня, он не видел первых лет стройки. Но мы с ним друзья. Перед войной работали в газете «Магнитогорский рабочий». Начавшаяся война разбросала нас по разным фронтам. Женя стал летчиком, громил врага с воздуха. Был тяжело ранен. Награжден орденом Красного Знамени. Вылечился, вернулся в свой город. Он все такой же непоседа и торопыга. Ему и сейчас некогда: в редакции заводской газеты готовы оттиски, и ему, редактору, надо спешить.

Стою, прислонившись к тополю, и чувствую — радость охватывает меня. Тополь чуть вздрагивает, шуршит листвой, как бы говоря: вот я какой вырос! Задираю голову, смотрю на его вершину, что уходит в небо, и хочется крикнуть:

— Привет тебе, мое зеленое чудо!

Однажды на шестом участке, где мне пришлось жить, был объявлен митинг. Митинги в то время были не редкостью. Они проводились на стройке всюду. Люди охотно шли на эти короткие или, как их называли, летучие митинги. Да это и понятно: молодежь, съехавшаяся на стройку, живо интересовалась всем, что делается в стране и за рубежом, жила полнокровной духовной жизнью.

Когда я подошел к собравшимся, митинг уже начался. Но что такое?.. Это какой-то необычный митинг. На трибуне, что мы сколотили из досок, стоит молодой, симпатичный парень и, размахивая руками, читает стихи. Артист, что ли? Да нет же, одежда вроде рабочая… Через минуту-две все выяснилось: это выступал поэт-магнитостроевец Борис Ручьев. Не глядя в бумагу, он рубил наизусть все, что успел написать. Поэту не было в то время и двадцати. Кряжистый, голубоглазый, бросал он в толпу жгучие, литые слова. Я протиснулся ближе к трибуне, затаил дыхание. А он продолжал:

Если же отступишь перед тучей,

по руке ударишь в черный срок

и уйдешь, ничейный и колючий,

перепутьями чужих дорог, —

на минуту камнем станет нежность,

ты иди, не думай обо мне…

Встречу я тебя, товарищ, тем же,

чем врага встречают на войне…

Это были стихи о дружбе. И посвятил их поэт товарищу по работе Михаилу Люгарину. Тут же, на трибуне, стоял Люгарин. Тощий, скуластый, обожженный до черноты солнцем. Он тоже потом читал. Но у него совсем иные стихи, обращенные к родным полям, к матери, что осталась в родной станице… Люди хлопают в ладоши, приветствуют поэтов, просят заглядывать в клуб, где можно еще послушать, потолковать.

После митинга я разговорился с поэтами, как со старыми знакомыми, хотя видел их в первый раз. Они оказались простыми, хорошими хлопцами. В тридцатом году вместе приехали на Магнитострой. Стали бетонщиками и вот трудятся на строительстве, пишут стихи, и уже прославились. Я признался, что тоже балуюсь стихами. Но когда они попросили прочитать, я как назло не мог вспомнить ни одной строчки. Поэты переглянулись, и Ручьев сказал:

— Ладно, приходи с тетрадкой.

У Бориса Ручьева тогда уже вышла первая книжка, и его, как поэта, перевели из барака в только что выстроенную заводскую гостиницу. Об этом позаботился сам директор завода. В гостиницу я и пришел к Ручьеву со своей тетрадкой. В комнате, где он жил, было уютно, чисто и тихо. Да, конечно, никакого сравнения с барачной жизнью! На столе — гора книг, бумага… И я подумал: в таких условиях целый роман написать можно. Но тут за стеной что-то грохнуло, загудело. Послышался звон гитары, донесся топот…

— Не только писать, спать не дают, — сказал Борис.

Стены в новой гостинице действительно оказались «говорящими».

Полистав тетрадку, Ручьев выбрал одно стихотворение и посоветовал отнести в «Магнитогорский рабочий». Через несколько дней оно было напечатано. Я до сих пор храню этот, дорогой для меня, номер газеты: рыжая оберточная бумага, далеко не четкая печать. Концовка стихотворения не вошла по вине печатника. Но как бы там ни было, а стихи увидели свет. Я радовался.

Однажды поэт Василий Макаров сказал мне:

— Теперь ты наш, приходи на занятия…

Это означало, что меня приняли в литературную бригаду имени М. Горького, так называлась тогда Магнитогорская писательская организация.

Василий Александрович Макаров — руководитель бригады — очаровал меня душевным отношением к нам, молодым авторам. По-отцовски встречал он каждого, учил, печатал первые произведения.

Литбригада жила напряженной творческой жизнью. В ее орбиту втягивались все новые и новые авторы. А страницы газет и городского печатного журнала обогащались новыми произведениями. По установившейся традиции члены литбригады шли в цехи, на стройплощадки, в клубы, красные уголки, общежития — читали стихи, рассказы, беседовали с рабочими.

Этой полезной и нужной работы не мог не заметить директор завода А. П. Завенягин. В своем приказе № 21 он впервые в истории города отметил заслуги местных литераторов. Двадцать тысяч рублей директор выделил только для того, чтобы популяризовать их творчество. Машинист паровоза А. Авдеенко и бетонщик Б. Ручьев удостоились тогда творческих командировок по Уралу. По инициативе директора был оборудован Дом писателя, приобретена библиотека.

Вскоре А. Авдеенко вышел со своей книгой «Я люблю» на широкую всесоюзную арену. Роман был горячо встречен читателями и критикой. Выдержал десятки изданий, был переведен на многие языки. Не менее порадовала нас и книга стихов Бориса Ручьева «Вторая родина».

Летом 1934 года литбригада готовилась к Первому съезду писателей Урала. Когда встал вопрос о делегатах, первым было названо имя Александра Авдеенко. (Борис Ручьев к тому времени переехал в Свердловск.) Делегатами избрали Михаила Люгарина, Валентина Сержантова, совсем юного Марка Гроссмана, Сергея Каркаса и меня.

16 июня наша делегация во главе с Александром Авдеенко выехала из Магнитки. Разумеется, Авдеенко был душой нашего общества: мы слушали его рассказы о встречах с Алексеем Максимовичем Горьким; толковали о прозе, о поэзии. Люгарин читал свои новые стихи, которые вез для журнала «Штурм».

В Свердловске нас поселили в гостинице, где, по рассказам, останавливался В. В. Маяковский, написавший там свое знаменитое стихотворение об Иване Козыреве. Все это было очень интересно, и волновало нас, молодых авторов, до глубины души.

Съезд открылся 18 июня в клубе имени Профинтерна.

Войдя в зал, я увидел нечто необыкновенное: на сцене — от пола до потолка — стоял макет книги А. Авдеенко «Я люблю». Справа вполовину меньше — макет «Второй родины» Б. Ручьева. Получилось так, что в центре внимания съезда были магнитогорцы. И докладчики, и выступающие в прениях, почти все говорили о книгах Авдеенко и Ручьева, как о выдающейся победе рабочего класса на литературном фронте. Высоко оценил книгу «Я люблю» прибывший на съезд из Москвы известный критик и литературовед Владимир Ермилов. Добрые слова сказал о Борисе Ручьеве поэт Виктор Гусев.

На съезде присутствовали писатели Вера Инбер, Борис Горбатов. Из писателей Урала — наиболее видные — Бондин, Кориванова, Реут. После я узнал, что в зале съезда находился и П. П. Бажов. Но тогда его мало кто знал: талант Бажова развернулся в полную ширь позже.

На съезде я познакомился с Павлом Хорунжим, писавшим много стихов на злобу дня, и Николаем Куштумом, издавшим к тому времени два поэтических сборника. После, поступив на заочное отделение Литературного института, я подружился с Куштумом. Приезжая в Москву на сессию, мы обычно останавливались в Красково. Н. Куштум был добрый, общительный человек. С ним было приятно говорить на любую тему, особенно о поэзии, которую он страстно любил.

После съезда литбригада имени М. Горького еще шире развернула свою деятельность. С хорошими, полнокровными стихами начали выступать Людмила Татьяничева и Марк Гроссман. Появились первые стихи арматурщика Саши Ударова. Во главе оргкомитета магнитогорских литераторов стал один из комсомольских работников Анатолий Панфилов. Принимая живое участие в издании журнала «За Магнитострой литературы», он многое сделал для выявления новых талантов. Молодым авторам помогал определиться на учебу. Постоянно следил за их творческим ростом.

Как-то зашел я к Панфилову в горком комсомола. Он сидел за столом и что-то писал. Вдруг поднял голову и спросил:

— «Облако в штанах» читал?

Я замялся. Честно говоря, В. В. Маяковский в те дни не очень увлекал меня. Я зачитывался Пушкиным, Некрасовым, а из современных — любил Багрицкого, Жарова.

— Значит, не читал?

Мне стало неловко. Анатолий покачал головой и, вынув из кармана книжку в красной обложке, сказал:

— Читай здесь.

Я долго и внимательно читал, а когда кончил, Анатолий оторвался от стола и начал спрашивать — как я понимаю это произведение, что хотел выразить в нем автор и т. д. Я отвечал, как умел, а он все больше и больше спрашивал. Потом перешел к поэме «Хорошо»… «Левый марш». Заговорили о других писателях. Кроме чисто литературных вопросов задавал политические. Я решительно не понимал, что он от меня хочет. Поднялся и хотел было уйти, но тут Анатолий схватил меня за руку и сказал:

— Поздравляю. Идешь пропагандистом.

Для меня это было совсем неожиданно. Как это я, землекоп, и вдруг — пропагандист?.. Да еще куда — в школу ФЗО, где обучаются ребята после семи классов. Я же не только семи классов, — начальной школы не кончил. Все мое образование сводилось к ликбезу. Как же быть? Мне и хотелось, и в то же время я колебался.

— Ты же стихи пишешь! — сказал Анатолий и этим вышиб из меня все сомнения.

После он говорил, что пристроил меня в школу ФЗО с единственной целью — заставить больше работать над собой, особенно в повышении идейно-политического уровня. Да, он заставил меня работать. Прежде чем выступить перед учащимися, я перечитывал десятки книг, просматривал вороха газет. Дня не хватало — продолжал работу по ночам. Но Панфилову и этого показалось мало. Вскоре он определил меня на курсы в совпартшколу…

Панфилов не создал повестей и романов, но его перу принадлежат труды по искусствоведению. Он — кандидат наук.

Однажды я вошел в комнату, где помещалась редакция журнала «За Магнитострой литературы» и увидел невысокого приземистого парня. Он стоял перед Панфиловым и глухо читал:

Вили девки песню-веревочку,

Песня пахла скошенной травой.

Далеко уехал мой миленочек,

Он уехал на машине паровой…

Читал долго, держа в руках тетрадку, но не заглядывая в нее: у него была хорошая память. Это был Саша Ударов. Мы как-то быстро сдружились с ним. Он приехал (в Магнитку из Рязанщины. Саша жил в общем бараке. Днем работал, а вечером учился. Времени у него было мало, и он ухитрялся писать стихи по ночам, когда все засыпали.

Через год его призвали в Красную Армию. На Дальнем Востоке, куда он попал, в то время была тревожная обстановка. Захватив Маньчжурию, японские империалисты то тут, то там бесцеремонно нарушали нашу государственную границу. А в 1938 году бросили крупные силы к озеру Хасан, намереваясь овладеть Советским Приморьем. Как известно, самураи получили твердый отпор, но это не образумило их. Они все более наглели. И вот напали на Монголию. Саша Ударов оказался в гуще тех событий, сражался у реки Халхин-Гол и героически погиб там.

Магнитка всегда притягивала писателей. Мы хорошо помним приезд на стройку Ярослава Смелякова, который в первый же вечер выступил перед рабочими с чтением своих стихов. Близок был Магнитке и Валентин Катаев. Здесь, у горы Магнитной, родилась его книга: «Время, вперед!».

В 1934 году приехала на Магнитострой тоненькая черноглазая Людмила Татьяничева. Оставшись без родителей, решила попытать счастья в новом городе, где уже трудились ее друзья. Люся была токарем, потом перешла в газету «Магнитогорский рабочий» и как-то сразу оказалась на своем месте. Вскоре она уже заведовала отделом культуры, писала обстоятельные, умные статьи, печатала первые стихи.

Случилось так, что, вернувшись с военной службы, я стал ее заместителем в отделе. С первых же дней увидел, что Люся уже не Люся, а уважаемая всеми Людмила Константиновна — талантливая журналистка и не менее талантливая поэтесса.

Работать рядом с Татьяничевой было интересно и легко. Она умела задавать хороший деловой тон, направлять творческую мысль сотрудников по нужному руслу, умела открывать новые, нетронутые темы. Трудолюбие, чуткость к товарищам по работе уже тогда выгодно отличали ее от других.

Помню, как горячо настаивала она, чтобы я поступал в Литературный институт, в котором уже учились Михаил Львов, Николай Куштум и она сама. Я не мог не воспользоваться этим советом. Поступил. Но это, как ни странно, вызвало недовольство нашего редактора. До этого Татьяничева два раза в году уезжала на сессию одна, а я оставался в отделе, теперь же приходилось уезжать обоим, и отдел на месяц-полтора оголялся. Конечно, это редактору было не по душе, хотя он был хороший человек и всегда ратовал за то, чтобы сотрудники учились.

…Недавно, находясь в польском городе Люблине, я случайно повстречал там Александра Авдеенко. Мы не виделись более тридцати лет. Многое изменилось в нашей жизни. Он давно живет в Москве, но первое слово, которое я услышал от него, было о Магнитке.

Мы, люди, выросшие на Великой стройке, навсегда сохранили ее в сердцах.