ОТРЫВКИ ИЗ СТАРОЙ ЗАПИСНОЙ КНИЖКИ
ОТРЫВКИ ИЗ СТАРОЙ ЗАПИСНОЙ КНИЖКИ
ДРУГ БОЕВОЙ
…Начался «великий отход». Отступление перед победившим злом. Югославия, до самых ее границ с соседними государствами, стала добычей Тито.
Отступление без боев, по приказу. Вспоминаются последние, предшествующие отходу лихорадочные дни и слова одного из офицеров, провожавшего глазами первые отходящие части: — Театральный разъезд начался!
Эта фраза была безтактной и не подходящей к моменту, но она как бы поставила жирную точку и подчеркнула полную безнадежность и туманность будущего.
Приготовления к отступлению шли быстрым темпом. У нас, в казарме, на плацу и напротив, у немцев команды ХИПО, жглись документы, переписка, секретные архивы. Люди были мрачно возбуждены. Это было не бодрое, приподнятое возбуждение бойцов перед отходом на фронт, а мрачное, замкнуто-молчаливое напряжение. Каждый из нас как бы боялся поделиться с другими своими мыслями.
За день перед отходом пришел с позиции срочно отозванный полк. Рота за ротой, походным маршем они совершили длинный путь. Запыленные и усталые, с разбитыми ногами, они вливались в казарму и задавали недоуменные вопросы: — В чем дело? Что случилось? Ведь на «нашем» фронте дела прекрасны! Полк наступал, нанося тяжелые удары красным партизанам. Они отступали по всей линии…
Трудно и грустно было сказать этим людям, что пришел приказ: «Борьбе— конец». Капитуляция.
Недоумение сменилось тревогой. Отступать? — Куда? — Сдаваться? — Кому? — На каких условиях? — Что же будет дальше?
Некоторые старые эмигранты отнеслись к этому если не оптимистически, то все же с некоторой надеждой. Если удастся сдаться англичанам и американцам, то ничего страшного не ожидает. Только бы избежать лап «соотечественников».
Бывшие подсоветские насупились. От них первых мы услышали зловещее слово: «Выдадут!»
Услышали, но как-то не поверили. Разве это возможно?
* * *
Целый день суеты и забот. К вечеру разболелась у меня нога. Рана уже зажила, но оставшийся под коленной чашечкой осколок давал себя знать.
Любляна казалась затихшей и настороженной. На улицах не видно было ни штатских, ни женщин. Куда-то носились военные машины, сновали домобранцы и наши. Особое возбуждение чувствовалось среди немцев. Для них война была закончена; личная жизнь сохранена. Перспективы любого плена, поскольку они не служили в частях «Эс-эс», не пугала. В казарме у «хиповцев» слышались песни. Весело, с подъемом они грузили свои вещи в громадные грузовики.
Когда ночь спустилась на землю, перед нашими казармами стали выстраиваться ряды обозных телег. Подошли и русские беженцы, вместе с нами оставлявшие насиженные места. Собрались и немногочисленные семьи «варягов».
Первыми должны были отбыть обозы первого и второго разряда. Возницы деловито осматривали упряжь и похлопывали лошадей. Устав за день, я прилегла на одну из телег. Надо мной — темный купол майского неба. Ни дуновения ветерка. Звезды мигают ласково и нежно. Как хороша природа, и как отвратителен кажется человек…
Тишина. Странная тишина, полная звуков. С дорог, уводящих вдаль, до носится скрип колес, глухая работа моторов грузовиков, шлепанье танков, глухой гомон отступающих частей и беженцев и встревоженный лай собак. И все же это — тишина. Затишье перед бурей.
Отступают тысячи, десятки, сотня тысяч. Идут наудачу, наугад бойцы, обозы боеприпасов, обозы Красного Креста, колонны беженцев. Идут по пути, ведущему через ущелья гор к Драве, к Австрии.
Забрезжила заря 8-го мая. Подошел и наш черед выступить и влиться в общий поток. Кто-то прочел молитву. Возницы перекрестились и погнали лошадей.
Город спал, или притворялся спящим. Из-за каждой занавески чувствовалось притаенное дыхание, из-за каждого окна — напряженный и не всегда доброжелательный взгляд. На окраине, туда, к Студенцу, что-то горело, и зарево румянило небо, но стрельбы не было. Она прекратилась со вчерашнего вечера.
Полк должен был выступить после нас. Наши дороги идут вместе до города Крань. Оттуда мы пойдем на Клагенфурт, а они, по особому назначению — очищать другую дорогу для отступающих частей и беженцев.
На душе неспокойно. С полком уходит мой племянник, единственный сын сестры, красивый, веселый, храбрый… За последние месяцы службы под одними знаменами он мне стал ближе и дороже, чем когда-либо. Тяжело расставаться с ним, уходящим в неизвестность — тяжелее, чем когда он был на фронте: там — судьба солдата, а здесь — коварство…
Только что вышли за заставу города, как сразу же включились в непрерывный поток отступающих людей. Перед нами идет 2-й полк сербских добровольцев, за ними — словенцы домобранцы под командой майора Вука Рупника, сына генерала. У всех идущих сосредоточенные, пепельно-серые лица и затаенная тоска в глазах.
Иду, прихрамывая, и прислушиваюсь к разговору солдат обоза первого разряда. Курносенький веснущатый мальчишка «оттуда», из «подсоветчины», как он говорил, гнусаво скулит:
— И чаво так отступать перед этими с… с…? И чаво без бою все отдавать? Сколько в боях наших погибло задарма! Глянь, какая сила ползеть! Собраться вместе в кулачину, да и вдарить им по красному носу…
Да. Вчера еще все они боролись, видя только один исход борьбы — победу или смерть. А сегодня постепенно начинают превращаться в серую, никому не нужную массу.
* * *
Третий день отступления по палящему солнцу. Дорога узкая — не разминуться большим грузовикам. Плетемся черепашьим шагом. Между военными частями вклинились беженские тачки и детские колясочки, до отказа нагруженные скарбом. Большинство — словенцы, впервые знакомящиеся с тягостями бегства, семьи домобранцев и четников, знающие, что и им нет пощады от партизан.
Справа отвесные, раскаленные, как утюг, скалы, слева — узенький крутой бережок и шумная, хоть и мелкая, горная речонка. За ней, по ту сторону, — опять отвесная скала. Идем по ущелью.
Где-то там, на вершинах, мы знаем, идут словенские четники, вооруженные до зубов. Они нас сопровождают, оберегая от возможных предательских нападений партизан. Для поддержания связи, эти рожденные альпинисты, не боящиеся тяжелого перехода, и днем и ночью пускают сигнальные ракеты.
На пути, по краям дороги, находим брошенные оружие и амуницию. Офицерские револьверы, драгоценные для нас автоматы, новенькие карабины и даже пулеметы. Это немцы «разгружаются». Для них война закончена. «Фрицы» не хотят тащить лишний груз. Важнее бутылка итальянского коньяка, полученная из разгромленного склада.
Наши солдаты, сербы и словенцы все подбирают, на ходу осматривают, чистят и, что не могут нести, складывают в телеги.
* * *
Прошлой ночью, за время короткого отдыха перед г. Кранем, простилась я с племянником. Поцеловала быстро, прижала к груди и оттолкнула. Боялась слез.
Сегодня в пути его загорелое мальчишеское лицо все время маячит передо мной.
И слышатся его слова: — Ничего, тетка! Встретимся. Если не здесь, так «там», у Бога. Там нас дедушка ожидает…
Молодой крепкий фатализм и глубокая вера в Бога… За ночь «спутники» переменились. Сербы отстали. Перед нами оказались влившиеся в Кране новая часть немцев и венгры. Сзади — французские и румынские «эсэсы». За ними — первые части Русского Корпуса.
Люди уже устали и вымотались. Если бы это был нормальный марш! Идем — останавливаемся. Тронемся — и опять стой! Дорога становится все уже. Колонну задерживают воловьи упряжки беженцев, откуда-то вклинившихся в общий поток. Белые, длиннорогие словенские волы едва тянут ноги. Устали и лошади. Многие из них тащат поклажу не три дня, как наши, а уже неделями, идя из Хорватии. Путь каменистый, местами на протяжении километров покрытый острым щебнем.
Ползут по колонне тревожные вести. Перед нами Лойблпасс, горные переходы и длинный туннель. Говорят: за туннелем нас ждут пулеметы коммунистов. Кто из него первый покажется — огонь прямо в лоб. Отступить некуда, потому что сзади будут нажимать другие…
Говорят также, что партизаны стоят у предмостья через Драву на самой границе Австрии. Большие части, хорошо вооруженные. Имеют даже танкетки…
Рассматривают карты. Перед Дравой негде развернуться и принять бой. Беженцы создают паническое настроение. Говорят: — идем прямо в жерло мясорубки.
У немцев «плевательное» настроение. Многие из них пьяны, как стельки. Выменивают по дороге казенное имущество на бутылку словенской ракии или яблочного крепкого вина.
* * *
В два часа дня колонна окончательно остановилась. Нет даже маленького продвижения, однако приказано не расходиться. Жара невыносимая. Лучи солнца, отражаемые камнем, палят безжалостно. Рюкзаки давят спины и плечи. Ноги нестерпимо горят в грубых, гвоздями подкованных горных ботинках. Пот попадает в глаза, смешивается с пылью и разъедает веки.
Простояли больше часа. Наконец, пришло разрешение, не выпрягая, напоить лошадей. Возницы сбежали по крутому, каменистому берегу к речушке, зачерпнули ведрами ледяной воды и принесли лошадям, нетерпеливо ржущим и шлепающим губами.
Я попросила разрешения сойти к берегу. Цепляясь за ивы и вербы, скатилась к реке. Оказывается, я тут не одна. Высокий немец с нашивками фельдфебеля, в изношенной форме, грудь которого украшена ленточками орденов и знаками отличия, не снимая ботинок, стоял в воде, расхолаживая ноги. Я последовала его примеру. Стала выше щиколотки в реку и почувствовала наслаждение. Ледяные речные струи постепенно расхолаживали жар и успокаивали боль.
По-дружески и благодарно я улыбнулась худому верзиле, но его лицо сурово, потрескавшиеся от жары губы крепко сжаты. В пустых глазах, полускрытых запорошенными пылью ресницами, нет даже искорки доброжелательства.
За нами послышался хруст ветвей, грохот скатывающихся камней. Обернулась и посмотрела: лошадь. Нет, разве можно назвать лошадью этого измученного старого одра? Худая — кожа да кости. Седая морда, отвисшие губы, обрамленные засохшей пеной. Полуслепые глаза затянуты лиловой пленкой и плотно обсижены оводами. Холка и круп до голого мяса растерты постромками.
Шаг за шагом несчастная брела к воде. Узловатые колени не сгибаются. На копытах, стертых до крайности, нет подков. Она нас не видит. Она не видит и воду, но идет к ней наугад, ведомая нюхом, инстинктом и мучительной жаждой. Дыхание со свистом вырывается из ее легких, вздымая облезшие бока.
Острый щебень катится под сбитыми копытами. Тянется вперед тощая шея. Дрожат ноздри, чуя близость хрустально чистой, холодной воды. Роями над ней взлетают и опять приникают к ранам кровопийцы-оводы.
Наконец, она подошла ближе. На левой части крупа — военное тавро и год. Сколько лет верой и правдой служил этот конь, боевой товарищ, для того, чтобы его сегодня, ненужного, ни на что неспособного, распрягли и бросили на каменной дороге под палящими лучами солнца…
Как завороженная, стою и смотрю. Наконец, несчастная доплелась до воды. Вошла в нее передними ногами, качаясь, шагнула по скользким булыжникам и протянула шею. Не сгибаются старые колени, не достают губы до воды.
Мне на всю жизнь запомнился этот случай, эта картина. И моя беспомощность. Мне было до слез жалко лошадь, но я не могла прийти к ней на помощь. Со мной не было ни шлема, ни котелка, напоить не из чего. Я повернула голову к долговязому немцу и через пелену навернувшихся слез увидела, что его лицо искажено ненавистью. Сорвав с себя пилотку, он в два прыжка оказался около лошади. Зачерпнул пилоткой воды и, крепко держа ее в пальцах обеих рук, поднес к губам одра.
Пилотку за пилоткой жадно выпивала лошадь. Из ее полуслепых глаз катились крупные слезы. Слезы благодарности? Слезы страданий, причиняемых ссохшемуся горлу льдом обжигающей водой?
Я стояла беспомощная и ненужная. Мне было стыдно за то, что я сразу не догадалась, как помочь страдающему животному. Попробовала что-то сказать, но немец не обращал на меня внимания. Напоив, он стал гладить по шее несчастную лошадь. Заглядывал в лиловую слепоту глаз, шептал ласковые слова в обвисшие уши. У него дрожали руки. С бледного, несмотря на загар, лица, исчезла поразившая меня ненависть. На нем были написаны глубочайшая нежность, сострадание и еще что- то, что я не сумела тогда разгадать.
…Резкий звук сигнальных свистков подал сигнал к маршу. Я сделала несколько шагов к скрывающим нас от дороги деревьям и обернулась. Немец и дальше ласкал коня, целовал его в звездочку на лбу и тихо улыбался какой-то задумчивой и вместе с тем детской улыбкой.
— Камерад! — тихо позвала я. — Нас зовут. Колонны уже движутся. Идем, камерад!
Фельдфебель повернул ко мне лицо, и оно опять исказилось ненавистью.
— Ге-вег! — крикнул он. — Убирайся вон! Какое тебе до меня и до этого боевого товарища дело? Мы оба больше никому не нужны. Бойня закончилась. Мы сделали наше дело до конца. Нам больше некуда спешить! Слышишь? Убирайся!
Он нагнулся, схватил большой булыжник и угрожающе замахнулся на меня.
Мне стало больно и обидно. За что?..
Круто повернувшись, цепляясь за ветки вербы, я полезла на дорогу. Наши еще не двинулись. Пока двинется вся эта змея, составленная из людей, скота, телег и машин, пройдет не мало времени. Мимо нашей колонны на взмыленном, но еще упитанном и бодром коне проскакал командир обоза,
— Гото-овьсь! Марш-марш! — крикнул он зычно. Скрипнули колеса телег, и в этот же момент, один за другим, раздались два сухих хлопка — как щелканье бича: два коротких револьверных выстрела. Река эхом пронесла звуки, откликнулись и несколько раз повторили горы. Я первая сорвалась с места и скатилась по камням к реке. За мной горохом посыпались солдаты.
Все еще сжимая в руке револьвер, в воде, на камнях, последней судорогой дергалось тело немецкого фельдфебеля. Рядом, обагряя кровью реку, застреленный в ухо, уходящей жизнью трепетал конь.
Конь боевой и его неизвестный друг — солдат. Для них закончилась борьба, и им некуда было больше спешить.
ЛОЙБЛПАСС — ВИКТРИНГ
…Всю дорогу мы поражались, почему на нас не нападают и не преследуют красные партизаны. Шли мы без прикрытия, если не считать группки словенских четников генерала Андрея Прежеля, которые нас невидимо сопровождали по вершинам придорожных гор. Ночью связь с ними становилась ощутимой. На черном, бархатном небе взвивались их сигнальные ракеты, говорившие нам: «путь чист». Конечно, в те дни нам и в голову не приходило, что наша судьба была уже предрешена и подписана, и что партизаны были заверены, что они получат свою часть добычи — человечину, дичь для своих пулеметов, без затраты усилий и возможностей потери в бою их «драгоценных жизней».
…Приближались к австрийской границе. Дорога все время шла в гору. Серпантином вилась лента отступающих. Издалека мы заметили черное жерло — вход в туннель. Голова колонны замялась перед входом. Остановились, не рискуя войти в пасть этого неизвестного чудовища. Никто не знал, что нас в туннеле и при выходе ожидает. По колонне поползли слухи быстрее, чем по полевому телефону: — Туннель минирован… За туннелем большие части партизан!
Ползти к Лойблпассу по вьющемуся зигзагом шоссе не хотелось. Многие пешие выделились из колонны, и пошли в гору наперерез. Путь был крутой, скаты поросли терновником и бессмертником. Кое-где попадались кустики душистой альпийской, бледно-лиловой эрики. Шли, подпираясь дубинками и цепляясь за колючие кусты. Ко мне присоединились молодой голубоглазый гигант-голландец, старый итальянец-фашист и хорошенькая мадьярка в форме капитана. Между собой мы объяснялись на не совсем чистом немецком языке, перемешивая его своими словами. Получалось впечатление разговора людей, бегущих из вавилонской башни. Мысли у всех нас были мрачные и безнадежные, и все же, несмотря на общую обреченность, чувствовалось, что над ними не висит такой дамоклов меч, как над русскими.
Сильно опередив наш отряд, я присела на солнцепеке, смотря на толчею и пробку перед входом в туннель. Заминка кончилась. В черное отверстие вошла группа добровольцев-разведчиков, которые сигналами давали знать, что путь свободен, и мин не замечается.
Потянулись. Покатилась волна людей, с яркого света входя в полную тьму. Не помню, сколько времени мы шли через туннель, освещая путь карманными фонариками. Проход казался нам безконечным. Своды и стены туннеля не были обшиты. С них потоками лилась подпочвенная вода. Шли почти по колени в жидкой, чавкающей, скользкой грязи. Люди и лошади скользили и падали. Автомобили застревали, тонули; их вытягивали людской силой, бросая под колеса шинели, винтовки, целые чемоданы — все, что попадалось под руку. В кромешном мраке свет фонарей казался глазком светлячка. Тут же делали факелы из тряпок. Многие светили простыми зажигалками и спичками. Ругань на всевозможных языках, проклятия, храп лошадей, временами их визгливое ржание глухо отдавались в сводах, повторялись эхом и сливались в общий гомон. Кто-то где-то выстрелил. На момент все застыли, а затем с новой силой и напряжением двинулись вперед, толкаемые наседавшими сзади.
Пеших, главным образом стариков, женщин и детей, подхватывали и сажали в и без того перегруженные обозные телеги.
Голова нашей колонны давно уже выползла на солнце и, не встретив никаких партизан, расположилась направо и налево от пути, приводя себя и упряжку в порядок, а хвост все еще, как змея, поднимался в гору.
Ослепительно яркое и радостное, встретило нас солнце. Скрип колес слился с шелестом листвы деревьев, обильно росших по эту сторону горы. Сонмы птиц перекликались, посвистывали и пели. С шумом падала по камням бурная, пенящаяся и искрящаяся вода большого водопада; яркой радугой сиял ореол его брызг. Туристы всего мира съезжались сюда посмотреть на прекрасный Лойбельский проход и его водопад. Несмотря на всю тяжесть нашего положения, и мы не могли оторвать от него взор. Казалось, что в этом чудесном краю огромное, сияющее слово ЖИЗНЬ отсвечивало и отклика лось со всех сторон.
Дорога стала спускаться. Идти было легче. Люди приободрились, начали шутить и смеяться. Солдаты отпускали свои грубоватые остроты. Из нашей колонны выделился открытый автомобиль — Опель, с знаком РОА на дверцах и флюгаркой Освободительной Армии на радиаторе. Пользуясь более широкой дорогой, он быстро двинулся вперед. Майор Г. Г., помощник командира полка «Варяг» по оперативной части, деливший с Краня с нами нашу судьбу, поехал искать возможности соприкоснуться с западным победителем, чтобы устроить сдачу «на наиболее выгодных условиях». С ним в машине были офицер-ординарец С. П., шофер Анатолий Г. и ординарец Петр С.; оба — подсоветские, но верные и храбрые ребята.
Тихо подкрадывалась ночь; спускались сумерки. Мы двигались, замедляя шаг, для того, чтобы найти место для ночевки. Завтра, если Бог даст — Австрия.
Присоединившаяся к нашему отряду в Любляне сестра милосердия, латышка Ленни Гайле, заняв у кого-то из офицеров лошадь, верхом заезжала вперед и возвращалась, принося новости. Из одной «разведки» она принесла неприятный слух: на дравском мосту стоят партизаны и требуют, чтобы мы сдавали им оружие. Послали на мотоциклетке молоденького курьера. Весть — увы — подтвердилась. Идущие на сей раз за нами горные стрелки — австрийцы равнодушно пожали плечами. Не все ли равно, кому сдать ненужное оружие? Дом близко. Хуже не будет. Они не немцы, не «наци». Они — мобилизованные.
У нас началось волнение. В голове просто не умещалась мысль, что оружие придется сложить перед заклятым врагом. Это было и позорно и недопустимо.
Сгруппировались для совещания. Трудно было что-либо быстро решить без майора Г. Г., уехавшего вперед. Однако общим мнением было — не сдаваться.
Не дожидаясь решения, наши солдаты стали на руках, занося, поворачивать телеги. Стали на месте, как утюги, разворачиваться и грузовики. Идущие впереди и сзади прислали нарочных с вопросом: — Что это делает «Варяг»? Ответ был краток: — Сдаваться красным не будем. Поворачиваем оглобли и уходим в горы. Будем бороться до последней пули, до последнего человека!
Решимость «варягов», как электрический ток, пробежала по колонне. Вскоре мы знали, что не мы одни уйдем в горы: с нами уйдут все русские, все сербы и словенцы.
По южному, быстро, темнело. Движение было остановлено. Отчасти виной этому послужил наш демарш. Воспользовавшись географическими возможностями, стали устраивать короткий бивуак. Наши распрягли лошадей. Солдаты присели и, получив консервы, стали «вечерять». Вблизи, у словенцев, совсем тихо; под сурдинку кто-то заиграл на гармонике старинную, мне хорошо известную грустную песню, тоску девушки, жених которой не вернулся с войны…
Я присела у небольшого костра, который разложили возницы. Внезапно со стороны головы отступающих появился военный Фольксваген. На моторе боком сидел высокий офицер, одетый в камуфляжную куртку без обозначения чина, с «бергмютце», низко надвинутой на глаза. Шофер останавливал машину перед каждым отрядом, и офицер кричал: — Прошу вытянуться в одну линию, прижимаясь к горной стене! Будьте дисциплинированы и держите порядок… Дайте дорогу танкам, которые продвигаются от хвоста колонны… Они пробьют партизанскую пробку перед мостом через Драву!
Приказ был сейчас же переведен на русский язык, и наши солдаты оттянули телеги и отвели машины к правому плечу дороги, стараясь оставить как можно больше места. Офицер, заметив, что я говорю по-немецки, приказал мне сесть к нему в машину и переводить его приказание стоящим за нами сербам и словенцам. Мы проехали с ним несколько километров и затем вернулись назад, проверяя, все ли исполнили приказ. Проезжали и мимо немецких частей, среди которых была автокоманда, состоявшая из многих тяжелых, доверху нагруженных машин. На обратном пути натолкнулись на странную картину. Один из грузовиков этой команды стоял поперек дороги. Ярко горели его фары. Перед носом машины маячил пьяный фельдфебель с бутылкой коньяка в руках. Офицер остановил свой Фольксваген и резким тоном крикнул приказание немедленно убрать грузовик с пути. Фельдфебель, раскорячив ноги, замахнулся бутылкой и, гадко выругавшись, послал его в отдаленные места: — Ш…, — сказал он. — Война закончена. Какие к черту танки! Никому я дорогу не дам. Никто раньше меня отсюда не уйдет! Дудки!
— С дороги! — рявкнул офицер, соскакивая с автомобиля. — Вон, свинья!
— Сам свинья! — тем же тоном ответил пьяный. — Кто ты такой, чтобы мне приказывать?
Рванув застежку куртки и показав ромбики, офицер осветил себя карманным фонариком и тихо, с угрозой сказал:
— Я — хауптштурмфюрер (капитан Эс-эс) фон-Кейтель! Уберите сейчас же грузовик!
— А? Племянничек фельдмаршала? Иди и ты, и твой дядя.
Фон-Кейтель вырвал револьвер из кобуры и одним выстрелом уложил насмерть фельдфебеля. Тело грузно опустилось на землю, и бутылка коньяка разбилась вдребезги о камни. Откуда ни возьмись, появились шоферы автокоманды, и в момент выпяченный грузовик был подравнен к стене. Кто-то оттащил мертвеца в сторону.
* * *
Капитан вернулся к своему автомобилю молча, насупленный, неловко засовывая револьвер в кобуру. Прыгнул на мотор рядом со мной и, не глядя в мою сторону, как бы оправдываясь, сказал: — Чего не приходится делать ради дисциплины!? Сами понимаете… Что бы было, если бы я ему спустил? В момент, когда все ломается и тонет — дисциплина прежде всего.
Он подвез меня к обозу «Варяга» и, прощаясь, крепко пожал мне руку, поблагодарил за помощь и тихо прибавил: — Не думайте, что мне это было приятно!
* * *
…Костры не зажигались. Колонна затихла. Было слышно только позвякивание уздечек, крики ночных птиц и тихое посапывание задремавших солдат. Я лежала под телегой, стараясь тоже хоть немного поспать; вдруг почувствовала подрагивание земли и затем услышала далекий гул. Минут через десять, сотрясая каменную почву, мимо нас полным ходом промчались четыре больших танка типа Тигр и за ними полуэскадрон конницы. Они шли пробивать партизанскую пробку и спасать нас от сдачи оружия красной нечисти.
Вскоре раздалось далекое уханье орудий, треск пулеметов и взрывы ручных гранат, и вспышки, как зарницы, румянили небо за горами.
Еще не рассвело, как по колонне был передан приказ: срочно запрягать лошадей и двигаться. Сообщили, что к полудню мы должны перейти мост через Драву, это последний срок нашего беспрепятственного выхода из Югославии в Австрию. После этого времени «перемирие» кончается, и партизаны будут сами «чистить» свою территорию. Курьеры рассказали, что танки и немецкий полуэскадрон «Эдельвейс», состоявший из русских и имевший русского командира с немецкой фамилией, разбили партизан, оказавших отпор, и очистили нам путь. Все приободрились и, отдохнувшие за ночь, хотя и промерзшие и отсыревшие, бодро двинулись вперед. Нас всех обрадовала весть, что наш майор не попал в руки партизан, как мы боялись, а переехал через Драву и направился в Клагенфурт, где находился английский штаб.
* * *
Нас торопили. Кто-то уже встретился с англичанами и передал их приказ сдать за Дравой оружие. Последним сроком оказался не полдень, а семь часов вечера, но нужно было думать о том, что за нами километрами тянется хвост, тысячи людей, которые должны успеть до сумерек уйти из Югославии. Темп марша ускорился. Вниз, под горку, лошади бежали рысцой. Пешеходы тоже сбегали на крутых местах и старались резать дорогу напрямик. Все пыталась не думать о сдаче оружия. Во всяком случае, она не казалась такой неприемлемой, как капитуляция перед партизанами.
Нам навстречу попались сербские четники в черных папахах со шлыками и серебряным черепом вместо кокарды. Они скалили в улыбке сахарно-белые зубы, ярко блистали глазами и сообщили новую версию: — Сдавать оружие мы не будем. Наоборот! Отдохнем немного в Клагенфурте, получим новые формы, амуницию, пополнение вооружения и двинемся обратно в Югославию бить титовцев.
Вспоминается, как каждая подобная весть принималась с легкомысленным доверием. Мы все цеплялись за миражи, старались убедить себя в невозможном и, как дети, стремились отдалить, оттянуть встречу с действительностью.
Подошли к Дравскому мосту. Перед ним и на уличках села Ферлаха все еще валялись трупы партизан и их лошадей, разбитые минометы и разбросанное оружие.
Танков и полуэскадрона Эдельвейс — и след простыл.
На предмостье опять пробка. Сверху, где мы остановились, видно, как часть за частью переходит мост и на том берегу Дравы сдает оружие. Около кучи сброшенных карабинов, пулеметов, минометов, револьверов и рассыпанной амуниции стоят высокие, как цапли, длинноногие солдаты в английских формах, с пучками зеленых перьев на беретах. Нам сказали, что это ирландцы. Народ хороший и покладистый. Солдаты смотрели на них с недоверием и чесали затылки.
Описать чувство человека, сознательно сдающегося в плен, бросающего оружие, очень трудно. Для многих это — момент, близкий к самоубийству. Некоторые не выдержали. Раздалось несколько выстрелов совсем недалеко от нас. Мы видели падение тел застрелившихся…
Шли вперед, утешая себя мыслью, что мы сдаемся не красным, а представителям культурного народа, нашим бывшим союзникам в прошлую войну, которые, безусловно, знают разницу между белыми и коммунистами, и чувства которых должны быть на нашей стороне.
Разоружение происходило без обыска. Подходили или подъезжали и бросали во все растущие кучи оружие и амуницию. Офицерам официально были оставлены револьверы. Но неофициально мы все удержали их. Заматывали в тряпки и прятали в рюкзаки, или подвязывали под телеги. В вещевых мешках были спрятаны разобранные автоматы и даже две легких «Зброевки» — пулемета. В овес были закопаны патроны и ручные гранаты. Многие приготовления были сделаны еще прошлой ночью. У меня были два револьвера, мой собственный немецкий браунинг и итальянский Баретт. Его я бросила на кучу, запрятав предварительно браунинг в мешке. Рослый белобрысый ирландец подмигнул весело и, посмотрев вокруг себя, поднял и бросил мне… драгоценнейший полевой бинокль Цейса!
Между отрядами, из-за процедуры сдачи, получались большие прорывы. Двинувшись вперед, мы заметили, что шедшие перед нами ушли далеко вперед. Настроение у нас всех было подавленное. За мной гудел бас казака Василия Глины:
— Жить неохота! Иду, как голый. Какой ты казак без оружия? С Дона не выпускал его из рук, как меня «Фрицы» подобрали. Все время боролся. Так в лагерь для военнопленных меня и не отдали, «Иваном» при себе оставили. А чичас што? Как баба!.. И, покосившись на меня, смутился и сплюнул в сторону.
Прибавленное непечатное ругательство не смутило в этот момент никого. Все, даже молоденькие «штабсхелферин», ему сочувствовали.
Шли мы, по назначению, переданному командиру обоза англичанами, на полигон около села Виктринг. Перед нами стлалось белое, как мукой посыпанное, шоссе. Плелись нехотя. Заворот за заворотом; направо стелются огороды, а слева густой лесок. Совершенно неожиданно из-за деревьев, с холма, на нас ринулась с гиком и воем масса партизан: сотни бородатых оборванцев и патлатых мегер, обвешанных пулеметными лентами и ручными гранатами.
У всех на кепках, штатских шляпах, пилотках — красные звезды. Некоторые партизанки из-за жары только в брюках и бюстгальтерах. Струйки пота оставляли следы и разводы на грязном обнаженном теле.
Дать им отпор было более чем глупо. Они были вооружены до зубов и в несколько раз многочисленнее нас.
Партизаны бросились грабить наш обоз. Хватали все, что попадалось под руки. Отнимали часы, срывали кресты с груди. Отвратительнее всего они вели себя среди раненых в нашем обозе Красного Креста и среди беженцев, присоединившихся к нам еще в Любляне.
Кто-то не выдержал. Где-то вспыхнула схватка. Ругань. Удар кулаком в скулу. Началась рукопашная, пока еще без применения оружия. На шоссе появилось облачко пыли, и раздался треск мотоциклета. Кто-то из партизан крикнул: — Энглези! Англичане! И вся ватага, с ловкостью обезьян, в минуту исчезла в зарослях за холмом, унося награбленное.
Мимо нас промчались парные мотоциклетчики — английский патруль. Они не остановились, несмотря на наше махание рук и крики. Решили предпринять какие-то шаги и оградить идущих за нами от подобного нападения. Выделили из колонны фаэтон, в котором ехала отступавшая с нами жена командира полка с двумя военнослужащими девушками. Командир обоза приказал сестре Ленни Гайле и мне, в сопровождении лейтенанта Владимира Сл-ко, ехать вперед, постараться добиться встречи с английским комендантом города и доложить о случившемся. Одновременно нам было поручено найти след майора Г. Г.
Путь вел мимо Виктринга. Мы увидели этот огромный полигон, опоясанный лесом и ручьем. Волна за волной, люди и перевозочные средства вливались в этот резервуар. К вечеру на нем собралось около тридцати пяти тысяч человек.
* * *
…Английский штаб был в городской ратуше. Нас провели к офицеру связи. При помощи переводчика, доложили о случившемся. Нас расспрашивали долго, разложили перед нами карты, и мы указали приблизительно место нападения. Английский майор с рыжими усами сам назвал поведение партизан «грабежом на широкой дороге». Обещал срочно предпринять шаги, чтобы подобное не повторялось. Расспросили о майоре. С редкой любезностью все тот же майор проверил какие-то списки и документы и заверил нас, что майор Г. Г. здесь не регистрировался, как военнопленный. Записав наши имена, вежливо, но настойчиво он предложил нам не задерживаться в городе и немедленно отправляться на Виктринг, где мы будем находиться под защитой английской армии.
Выходя на улицу, мы столкнулись в дверях с партизанами-офицерами. Они окинули нас взглядом с ног до головы и, увидев на рукавах форм знак РОА, богомерзко выругались. Не успели они скрыться, как за ними в ту же ратушу бодрым шагом, при полном вооружении, вошли… четники. На их рукавах красовались знаки с надписью; «За Короля и Отечество». Еще несколько шагов — и мы натолкнулись на группу весело болтавших советских офицеров, в широчайших погонах, с малиновыми околышами фуражек-листорезов.
В голове шумело. Роились мысли. Что это? Ноев ковчег под командой англичан, где четники и офицеры РОА встречаются с советскими и титовскими бандитами?
Оставаться в Клагенфурте не хотелось. Быстро нашли фаэтон, стоявший за углом, и поехали в Виктринг. По дороге нас с грохотом обогнал английский отряд — три танкетки и полдюжины мотоциклистов с автоматами на груди. Очевидно, рыжеусый майор принял всерьез наше заявление и послал их очистить шоссе от бандитов.
Наш отряд уже разместился. В этой массе людей его не трудно было найти. В западной части поля уже красовался огромный русский флаг с буквами РОА, поднятый немедленно полковой молодежью, среди которой главным зачинщиком был доброволец 14 лет, сын командира полка, Миша.
Весть о том, что мы не нашли следа майора, немного обескуражила людей. Командиром обоза считался помощник командира полка по хозяйственной части капитан К., грузный, мало подвижный и не энергичный в такой обстановке человек, не говоривший ни на одном иностранном языке. Он устал, его разморило. И он, сняв китель и расстегнув рубашку, уселся в тени своего самого большого грузовика, до отказа набитого провиантом. Кто-то должен был наладить связь с англичанами, заявить о прибытии обозов полка «Варяг». Кто-то должен был сам искать полк, который по плану, составленному в Любляне, должен был если не раньше нас, то одновременно прибыть в Клагенфурт. Кто-то должен был связаться и с немецким командованием, которое все еще несло за нас ответственность, и с частями, которые прибывали на поле Виктринг. От капитана К. всего этого было трудно ожидать. Он был хорош в своем хозяйственном звании, но в создавшемся положении никак не мог считаться «фюрером».
Вслед за нашим отрядом, на Виктринг стал входить Русский Корпус. Мы больше не чувствовали себя отрезанными и одинокими в этой многотысячной, разноязычной массе. Вскоре рядом с нами расположились 2-й, 3-й и 4-й сербские добровольческие полки под командой полковника Тоталовича, большого друга русских. Их 1-й и 5-й полки, под командой генерала Мушицкого, из Истрии отступили прямо на Италию.
Прибытие добровольцев приободрило и нас. Они все еще были полны высокого духа, который в них влил покойный Учитель, как они его звали, Димитрий Льотич, этот лучший из лучших, серб, мыслитель и мудрый политик. Строжайше дисциплинированные, связанные братской спайкой и глубокой религиозностью, добровольцы удивительно оптимистически смотрели на положение. Они пришли сюда с убеждением, что они — «гости английского короля», что, отдохнув на Виктринге, они уйдут в Италию, и что там, в какой-то нам неизвестной Пальма Нуова, их ждет молодой король Петр. Петр и — победный марш для освобождения Югославии.
Добровольцы, не передохнув, немедленно приступили к работам. По всем правилам лагерного устава, они разбили палатки, вытянули линии, поставили указательные стрелки и флюгарки с означением частей. К заходу солнца на середине полигона выстроились в каре три подтянутых и подчищенных добровольческих полка. Была совершена молитва с поминовением павших друзей и Димитрия Льотича. По добровольческому уставу, после молитвы, стоявший в середине каре полковник Тоталович громко спросил: — Кто с нами? И из тысячи грудей хором грянуло: БОГ!
Построились и наши на молитву, «Отче наш» отчетливо прочел лейтенант Сл-ко. Стало тихо и грустно-грустно. Опустив головы, каждый молился своими словами, кто как умел. Тяжелыми тенями ложились сумерки…
Горели костры, играя силуэтами сидевших около них людей. Слева от нас словенские домобранцы размещали свои семьи, отступившие с ними в беженской колонне. Где-то плачем заливался младенец. Откуда-то доносились немецкие ругательства. Кто-то кому-то, сложив руки рупором, кричал по-венгерски. Немного дальше на горке расположились румыны-эсэсовцы и бок-о-бок с ними небольшая часть французов… Мы построили рядами телеги, натянули между ними, как палатки, одеяла и кое-как пристроились на эту первую ночь.
Неисчислимое количество распряженных голодных лошадей бродило по полю, щипля высохшую, истоптанную траву. Они сами табуном шли на водопой к ручью, в котором все еще, в полной темноте, плескались и мылись люди. Между рядами спящих мерным шагом проходили патрули ирландцев. Кругом поля с грохотом и гулом блуждали небольшие танки. Их рефлекторы, как глаз циклопа, шарили по всему Виктрингу. Мы в плену. Пленные. ПЛЕННЫЕ! Какой же сегодня день? Ах, 13-е мая! Тринадцатое. Мой день рождения — в плену.
* * *
Всю ночь я провела без сна. Смотрела в небо, по которому катились падающие звезды. Прислушивалась к перекликанию петухов в селе Виктринг. Было так странно видеть зарево электрических огней над недалеким Клагенфуртом. Война закончена. Не нужно больше затемнений. Война закончена. А завтра? Что будет завтра? Что будет со мной, с тихо посапывающим вблизи мальчишкой ординарцем, четырнадцатилетним Иван Михалычем, как его все величали, пришедшим с остами из Советчины, потерявшим по дороге и тятьку и мамку? Что будет со всеми нами, тысячами людей, согнанными на это поле, с сотнями тысяч пленных «не немцев», за которыми разрушены все мосты, и сожжены все корабли?..
Плен за проволокой? Как долго? А потом? Кто-то вчера говорил, что мы «а приори» все осуждены на 20 лет каторжных работ на Мадагаскаре. Какая глупость! И почему на Мадагаскаре, где живут черные, как сажа, негры?
Где «Варяг»? Пробился ли он? Что с командиром полка? Что с моим племянником? Куда исчезли наш майор и его сопровождающие?
Вопросы, вопросы, а ответов нет. Ворочаюсь с бока на бок. Лучи танковых прожекторов бороздят и вспахивают поле, как по ухабам, скачут через человеческие темные силуэты. Полковой конь Мишка подошел ко мне, опустил голову, нащупал мягкими «резиновыми» губами вытянутую руку и ласково дохнул в нее теплым, пахнущим свежим сеном, дыханием.
Этой ночью ко мне приползла совсем одинокая в нашей русской семье маленькая датчанка-радистка Герти. Прибилась, как котенок, к моему боку и заснула, тихо поскуливая. Вероятно, ей снилась мама и далекий Копенгаген…
Под соседней телегой слышны приглушенные голоса. Чиркнула спичка. Завоняло махоркой. И мне захотелось курить. Приподнялась на локте, и вдруг, совершенно неожиданно в глазах встала картина: горная река, дергающееся тело застрелившегося фельдфебеля и труп старой лошади. Почему из всех смертей, которые мне пришлось видеть и пережить, именно эти так ярко запечатлелись в памяти?..
Послышались чьи-то шаги, и совсем близко от моей телеги прошел лейтенант П., тихо напевая: «Что день грядущий нам готовит?..» Что?
С РУССКИМ КОРПУСОМ
Четыре дня на поле Виктринг в воспоминаниях кажутся длинными четырьмя годами. Это было какое-то столпотворение вавилонское, несмотря на то, что прибывшие части и беженские группы постарались как-то разместиться и устроиться, чтобы не походить на цыганский табор.
Мы питались остатками провианта, вывезенного из Любляны. Воду все брали из ручья. Немецкое начальство, которое остановилось в небольшом домике на краю полигона, урегулировало часы, когда мы могли брать питьевую воду, для умывания, стирки белья, водопоя лошадей, и все происходило по сигналам. Лошадей, кстати, откуда-то еще прибавилось. Они бродили брошенные, невзнузданные и жалобно ржали. Наши солдаты их подбирали, благо овса еще хватало, и почти каждый приобрел своего «Ваську», «Мишку», «Леду» или «Катюшу». Мне «преподнесли» красавицу кровную кобылу, оставленную венгерским майором, которого почему-то в первое же утро забрали англичане и куда-то бесследно увезли. Нам сказали, что ее зовут «Аранка», т. е. «золотая». Кобылка, золотисто-рыжая, с маленькой головкой и звездочкой на лбу, пришлась мне сразу по сердцу. Ее взял под свое покровительство старый казак Василий. Вместе с другими «варягами», он шел с ней на водопой, и от нечего делать они целыми днями чистили лошадей, водили их на «проходку» и строили им из срубленных елей коновязь.
Василий мне все время пророчил, что «скоро в поход, и на этот раз не пешими ротами, а конными эскадронами»!
Вообще, «пророчеств» было много. Сербы перед нами хорохорились, повторяя свою сказку о том, что они — «гости английского короля». Действительно, им первым выдали обильный английский провиант, на который у многих слюнки текли. Тогда они еще не вспоминали об изречении: «Бойтесь данайцев, и дары вам приносящих». У сербов царили военные порядки. Целый день проходил в занятиях, муштровке, шагистике, хотя и без оружия, но в самой строгой дисциплине. Их роты пополнялись новыми добровольцами, парнишками из рядов беженцев. По вечерам, перед молитвой, играли в футбол, как будто им некуда было девать энергию. На самом деле, они хотели произвести должное впечатление на победителей и ускорить свой воображаемый отъезд в Пальма Нуову.
Словенцы, спокойные по природе, придерживались своего девиза: «буди тих», или, по-нашему говоря, сиди и не рыпайся. Они ждали вестей от генерала Льва Рупника, который, по последним сведениям, сдался в плен в Шпиттале на Драве, и там ведет переговоры с англичанами.
Немцы, со свойственной им педантичностью, чистились от насекомых, стирали и мылись, не проявляя никаких эмоций. Они равнодушно ожидали отправки в настоящие лагеря для военнопленных, с вышками, колючими проволоками и принудительными работами. Их мнение об этом уже давно сложилось, и каждый лишний день под вольным небом Виктринга казался им даром Провидения.
Мы поддерживали непрерывный контакт с Русским Корпусом. Их было четыре тысячи — нас всего пятьсот. У них перевешивал староэмигрантский элемент — у нас подсоветский. С ними был их любимый командир, пользовавшийся большим авторитетом, полковник А.И. Рогожин, мы же остались без нашего майора, оторванные от полка, и капитан К. не имел должного морального веса. Он сам это чувствовал и несколько раз посетил полковника Рогожина, прося его взять нас под свою защиту.
Полковника Рогожина вызывали в английский штаб. Вызывало его и немецкое, хоть и пленное, но все же до некоторой степени начальство. Он сдал победителям списки Корпуса, и они стали получать кое-какое продовольствие. Наши запасы быстро иссякли. Было голодно, и нас поддерживали сербы, но и они не имели возможности прокормить 500 лишних ртов.
Со стороны добровольцев началась пропаганда. Они звали русских из Югославии перейти к ним, искренне веря в свое счастливое будущее. Между ними и словенцами существовал крепкий альянс, и Вук Рупник охотно признал полковника Тоталовича старшим.
* * *
Ко мне особенно часто заглядывали посланцы Тоталовича. У них не было военнослужащих женщин в штабе. Добровольческие «белые орлицы», как назывались девушки, служившие в штабах, ушли из Иллирской Бистрицы в Италию вместе с первым и пятым полками. Тоталович хотел переманить меня в свой штаб бригады. Добровольцы хватались за мои жалкие пожитки и уговаривали переселиться в их расположение. Принесли даже полную сербскую форму с синими выпушками и ромбиками и насильно сунули в мой рюкзак. Эта форма впоследствии оказалась спасительницей, как и цейсовский бинокль, подаренный мне белобрысым ирландцем.
На все эти уговаривания и посещения наши солдаты смотрели мрачно. После одного из таких визитов ко мне подошла группа ребят и, насупившись, выставив ногу вперед, подбоченилась и задала вопрос: — Что ж это будет? Вы, эмигранты, все уйдете к сербам, а нас голыми руками выдадут? Небось, уже согласилась и «чемайданы» приготовила?
Долго мне пришлось их убеждать, что мы никуда не уйдем и разделим до конца нашу общую судьбу. Однако, вечером того же дня от нас ушел фельдфебель Пукалов с женой и четырнадцатилетней дочкой. Через час-два он уже гулял в сербской форме. Ночью сбежал унтер-офицер С-в, женатый на австрийке из окрестностей Вертерского озера. Все это очень плохо отражалось на духе солдат, бывших подсоветских.
За эти четыре дня, несмотря на кажущуюся монотонность, произошло множество мелких, но в те дни важных событий, многое передумалось — то, чем ни с кем не хотелось делиться. В общем, жизнь приняла какой-то облик. Все чем-то были заняты. Стирали носильные вещи в ручье и развешивали их на вербах, обменивались «визитами», отыскивали знакомых, а некоторые и родственников среди членов Корпуса и полуэскадрона «Эдельвейс», расположившегося невдалеке от нас. Как я уже сказала — начиная с командира, ротмистра фон-Ш., и взводного лейтенанта П., все, до последнего всадника, были русскими.
К нам на полигон стали приходить партизаны-агитаторы. Приходили обычно попарно, отлично вооруженные оборванцы с красными звездами на шапках. Вели пропаганду «возвращения на всепрощающую родину». Предлагали вернуться, «пока еще не поздно». Некоторым удавалось уходить с Виктринга, но с большинством разделались быстро, бесшумно, голыми руками. Уже на второй день нашего пребывания на полигоне, проснувшись рано утром, мы увидели необычную картину. В расположении словенцев, между высоко поднятыми на флагштоках из тонких елей югославским и словенским флагами, на спешно сколоченной виселице качались два партизана. Как пришли, с автоматами и увешанные бомбами, так их, не разоружая, повесили. На груди у них были плакаты с надписью на словенском языке: «Я — антихрист, вор, предатель. Я не ушел от людского суда и не уйти мне от суда Божьего».
Некоторые перепугались, заголосили, что нельзя делать такие вещи. Что скажут англичане?
Что скажут англичане, мы узнали на следующий вечер.
* * *
Падали сумерки. Из всех «таборов» тянуло горьким дымком костров. В подвешенных котелках булькала вода, и пахло подгоревшей фасолью. Меня на ужин пригласил отец моего племянника, служивший в Корпусе. Предложил вместе «похарчить», что Бог послал. Его часть стояла около самого шоссе в рощице. Чтобы пройти туда, я должна была пересечь все поле. Пошла одна. В задумчивости мало внимания обращала на окружающее и почти грудь с грудью столкнулась с маленьким партизаном.