1896

1896

4 апреля 1896 г.

Опять начинаю писать свой дневник. Но теперь постараюсь писать только факты и мысли, а не чувства, что с течением времени делается неинтересно.

С тех пор, как я не писала, прошло 11 месяцев, ничем для меня не ознаменовавшихся.

В семье нашей два события: свадьба Сережи и помолвка Левы с Дорой1. В моей жизни ничего: постоянный стыд за свою негодность, за то, что, исповедуя христианство в теории, я так компрометирую его на практике, — и любовь все возрастающая к искусству, и к искусству для искусства, к форме. У каждого ли такие постоянные противоречия? Я не могу теоретически признавать искусство без содержания. Но на деле я могу плакать от красоты и оставаться совершенно равнодушной к высокому содержанию. И так во всей моей жизни. Иногда думаю: не бросить ли, не забыть ли всякие теории и убеждения и не жить ли одним чувством, одной впечатлительностью? Но этого по заказу не сделаешь. Слишком большая привычка выбирать теории и по ним обо всем судить.

Сегодня у Танеева вечером старалась не стараться быть знатоком в музыке и не скрывать своей музыкальной невежественности. Играли две сонаты Бетховена со скрипкой (Гржимали) и трио Гайдна. Померанцев на втором фортепиано играл виолончельную партию. Из наших были: папа, мама, Миша, Саша и я. Маша в Крыму.

Читала сегодня в газетах упрек арестантскому дому, что в нем слишком роскошно содержат задержанных на улицах пьяных и что, вследствие этого, он стал желательным местом и клубом для пьяниц, которым, чтобы туда попасть, только стоит напиться. Автор статьи предлагает заменить арест штрафом. Я подумала, что это хорошо, но потом подумала, что что будут делать с теми пьяницами, которые будут отказываться от платежа? Опять сажать в прекрасное помещение с электрическим освещением, где содержание каждого человека обходится правительству 80 копеек в день. Ведь истязать заключенных голодом, холодом или телесным наказанием в наш век уже больше нельзя. Так как же правительству быть? Придется, вероятно, просто перестать наказывать. А как же тогда с распространением таких вредных сект, как духоборы, толстовцы и тому подобные? Уж оно, бедное, из последних сил выбивается. М. М. Холевинскую посадили в тульский острог за то, что она дала одному рабочему по моей просьбе книгу папа2. Суллержицкого за его влияние на солдат и офицеров и их любовь к нему сослали в Туркестан 3. Духоборцев, за их христианскую жизнь, гонят всеми способами, но все это только укрепляет гонимых и ослабляет правительство.

Учусь играть на мандолине, благо мне ее подарили, и потому, что часто чувствую потребность производить хоть какие-нибудь музыкальные звуки. На мандолине можно играть не в совершенстве. Это полуинструмент; для настоящего инструмента у меня не хватило бы ни таланта, ни времени.

Вчера обедала Климентова-Муромцева с дочерьми. Младшая мило играет. Сегодня обедал Поша, приехавший из Петербурга. Днем была с Верой Соллогуб на Исторической выставке (плохой). Утром приводила в порядок письма папа.

5 апреля.

Пустой день. Одна радость — это письмо из Петербурга о том, что отпустили Холевинскую 4.

Проснулась в 10 минут первого и целый день стыжусь этого. Днем писала письма и ходила к Раевским. Ваня пришел с экзамена химии у Марковникова (самый страшный для него), выдержавши его. Он скрывал от матери день экзамена, чтобы она не волновалась и не беспокоилась бы, так что она была очень поражена тем, что он из университета и экзаменовался. Она очень мило и трогательно упрекала его в его скрытности и спрашивала: «Разве я хоть раз бровью повела по поводу твоих экзаменов?» Она говорила, что утром у нее было подозрение в том, что он идет на экзамен, но, посмотревши в окно, она по его походке заключила, что нет. Ваня на это расхохотался и сказал что «представь себе, что я знал, что ты смотришь, и нарочно так шел».

Я позвала Ваню на завтрашнее трио. Что-то есть между ним и Верой Северцевой. Она, мне кажется, примеривается к нему и думает, что можно бы выйти за него замуж, а он ею увлечен. Папа сегодня на велосипеде не катался, так как в манеже смотр.

Обедали Сережа с Маней и Е. Ф. Юнге и Василий Маклаков. Вечером пришли Сухотин и Е. И. Баратынская. Читали Герцена. Умно, живо, талантливо. Маня говорит, что про меня с Сухотиным сплетничают. Мне все равно, даже скорее забавно. У меня с ним отношения хорошие: простые и спокойные, изредка только un point de flirt,[245] но мы оба этого не поощряем. И некоторая доля обоюдной привязанности. С Василием Маклаковым стало просто скучно. А он переходит через период мрачной злобности, которую он все-таки имеет такт сдерживать.

Всю Святую и часть Фоминой провел тут Юрий, и мы очень много с ним виделись. И я вела себя нехорошо, возбуждая его любовь к себе и сама несколько ею заражаясь. Главное, что было гадко, это что я относилась цинично к этому, предупредив его, что я замуж за него не выйду, а вместе с тем подогревая в нем чувство ко мне разными воспоминаниями, ласковостью и не брезгая даже белыми кофточками и большими шляпами. И все это спокойно и даже не стараясь это от кого-либо скрыть. А мой темный! Очень редко вспоминаю про него, но когда вспоминаю, то с хорошим чувством. Он часть этой зимы провел в Москве, но я мало с ним видалась. Раз только у Толстых провели вместе вечер и много говорили. Я спрашивала, почему он как будто избегает меня? Не сердится ли? А он говорил, что боялся за себя и что одно время действительно сердился. Мы объяснились за что, и я чувствовала, что я играла, и только в нем тоже не хотела дать заснуть привязанности к себе. Как-то осенью я написала Гале Чертковой, что переживаю период озлобления к нему, и его это очень поразило. Он сказал ей, что это хорошо, а потом признался, что его храбрости хватило только из Лизиновки до Ржевска и что он очень страдал, и плакал, и мучился тем, что он в отношениях с людьми всегда умел напортить. И мне было только лестно, а раскаяния или любви к нему не было. Я стала какая-то холодная и развращенная.

7 апреля. Воскресенье.

Вечером было трио: Танеев, Гржимали и Эрлих играли трио Гайдна и два трио Бетховена, и Гржимали и Танеев играли сонату Бетховена. Играли дивно. Я думаю, они нигде так не стараются играть, как для папа.

Неожиданно приехала Маша из Крыма, и вечером все были ею заняты. Было много народа. Легли спать в два.

Сегодня сидели все с Машей, потом пошли на выставку изображений Христа с М. С. Сухотиным и Мишей Олсуфьевым. Зашли в манеж, где играли в теннис. Я немного поездила на велосипеде, но манеж почти весь занят стойлами и кроватями для городовых, которые приедут из Петербурга на время коронации. Обедали Олсуфьев, Петр Николаевич Ге и Сережа с Маней. После обеда прочли кусочек из Герцена и потом проболтались весь вечер. Скучно так жить. Утомляешься без толку и тупеешь, и стареешь, ничего не сделавши и не живши так, как хочешь.

Я нездорова и от этого с большим трудом владею своим настроением. У меня приливы к голове, которые ужасно жутки, и в глазах темнеет иногда, и какое-то переполненное беспокойное чувство. Брала ванну, но ничего не помогает.

Вчера, слушая музыку, думала, что музыка, несомненно, размягчает душу и что она во мне никогда дурных чувств не возбуждала. Вчера я чувствовала ко всем умиление и снисходительность к чужим слабостям, которая и потом осталась. Глядя на мама, прощала ей ее наивное обожание к Танееву и живую розу, которую она на себя приколола, подаривши и мне такую же, чтобы ей одной не было бы совестно быть с цветком, и жалела Ивана и Илью, которые с напряженностью служили всем, подавая чай и принадлежности к нему, и вспомнила с раскаянием, что я выразила недовольство обедом, чего я себе поставила за правило никогда не делать. И своя личная, физическая жизнь казалась не важной, не драгоценной, которую легко было бы отдать за что-нибудь нужное.

Сухотин встревожил меня. Он говорил, что накануне вечером он увидел, что я куда-то ушла далеко от него, и он почувствовал отчужденность и у него засосало под ложечкой, — и он не мог себе объяснить, что со мной. А я просто думала очень увлеченно об одном сочинении, которое я хочу написать, и не сказала ему, чтобы не рассеять своих мыслей.

Эта требовательность меня испугала. Неужели я его умышленно обманываю и обещаю давать больше, чем могу! Сегодня, встретившись, мы не кончили этого разговора, который вчера нам перебили, и я его подымать не буду.

Миша Олсуфьев ласков и близок. Придет опять завтра. С папа я что-то не близка.

8 апреля.

С папа лучше. Сейчас он рассказывал мне и Сухотину о философе Шпире, которым он теперь очень увлекается. Ему дочь Шпира прислала четыре книги отца своего, находя, что в его мыслях много общего с мыслями папа5.

Сегодня днем приезжала Маша Цурикова, вышедшая неделю тому назад за доктора Дубенского, и привозила с собой своего мужа. Они очень милы, просты и, видимо, привязаны друг к другу. Она с племянником Колей Цуриковым обедала. Обедали также Е. П. Раевская и Дунаев. Вечером был Сережа и Сухотин.

Опять весь день на народе6, и я только успела за весь день написать 4 письма и съездить в город по делам банка и другим. Неожиданно нашла купонов на 140 р. Это очень кстати для поездки в Швецию.

Очень хочется писать пером. Пишу дневник отчасти для того, чтобы набить руку. В первое свободное время кончу свою вещь о девочке в 14 лет, и если это будет хорошо, брошу живопись и займусь литературой. Иногда мне кажется, что к ней у меня больше дарований, Только чувствую недостаток ума и образования.

9 апреля.

Встала в 9. До завтрака занималась. Днем писала Шувалову, плохо. Потом была на уроке мандолины. Заходила к молодой Мансуровой, жене Манки. В красном плюшевом халате с кружевами, Манку переводит в земские начальники, гостиная с фотографиями — все как у всех.

Сестры Мансуровы обе в монастыре и имеют, по словам их невестки, огромное и благотворное влияние на 62-х общинниц, из которых ни одна ни разу не ляжет спать, не исповедавшись у «матушки», как они называют Нату.

Обедали Варя Нагорнова и Лиза Оболенская. Вечером пришел Дунаев и приехал из деревни Коля Оболенский. Ходили с двумя последними и Машей опустить письма в ящик и зашли к Сереже с Маней. Они сидели вдвоем и пили чай. Почему-то чувствовалось, что им вместе трудно, неловко и скучно. Во всей ее жизни не видать ни малейшей старательности и радости в том, чтобы или устроить уютный home,[246] или в чем бы то ни было украсить Сережину и свою жизнь. Все делается кое-как, как будто пока, как будто не стоит, и с ужасной скукой. Не знаю, кто из них жальче: она ли, что не любит его, или он, что она не любит его и уже восстанавливает его против себя.

Мне они оба так жалки, что я ночью просыпаюсь от боли, думая о них. Всякий раз, как они от нас уходят, я думаю, как мучительно должен для них быть tete-a-tete.[247]

А почему за М. А. Дубенскую, которую я только раз видела с мужем, не только не страдаешь, но даже завидуешь ей? Она мне рассказала, что видела Стаховичей в Петербурге и что там совсем признают, что Миша безнадежно влюблен в меня, так что родственники никогда при нем не называют моего имени, и, когда она заикнулась о Толстых, ей стали мигать. Никогда не верила этой любви; мне казалось, что у него какая-нибудь была цель ее профессировать.[248] Я почувствовала бы ее, коли бы она действительно существовала, я для этого достаточно самоуверенна.

Все продолжаю страдать оттого, что у меня нет никакого умственного и душевного подъема. Думаю, что это может быть оттого, что внимание слишком тратится на разные мелочи, хотя бы на прохожих, на мысли и соображения о каждом встреченном лице, на вещи в магазинах т. п., и стараюсь нарочно ни на что не смотреть, чтобы не загромождать свою впечатлительность. Стараюсь не читать пустяков, но не помогает: необыкновенная апатия и невосприимчивость.

10 апреля.

До завтрака немного занялась. Писала Шувалову после завтрака, потом пошла на Передвижную и к Пастернаку попросить его прийти дать мне какие-нибудь указания с шуваловским портретом. На выставке неожиданно встретила мать и дочь Гельбиг, о которых я и не знала, что они в Москве. М-m Гельбиг говорит, что ей на выставке ничего не нравится и что напрасно люди занимаются произведением всех этих картин, когда на свете столько дела, которое надо сделать и которое остается несделанным. Она в этом права, но на искусство такой спрос, что нельзя как-нибудь на это не отвечать, и пока для живописи в России существует только одна форма проявления — это выставки. Это очень скучно, и я не дождусь, когда это примет какую-нибудь другую форму, какую — я не могу себе представить, но мне ясно, что эти салоны, передвижные и т. д. отживают свой век. Я думаю, что начнется с того, что выставки сделаются более специальными; будут собираться выставки одного сюжета разными художниками, во избежание этого ужасного хаоса, в который приходит ум от сочетания всевозможных сюжетов повешенных рядом; Христос рядом с дубовым лесом и женским портретом Бодаревского и т. п. Что дальше будет с живописью, не могу себе представить. Может быть, картины будут показываться только в мастерских художников и прямо оттуда продаваться в какие-нибудь общественные учреждения, как прежде в церкви. Но таких выставок, как теперь, я думаю, уже скоро не будет.

После обеда пришли Сухотин с Любой Свербеевой, и мы пошли смотреть кинетофон. Мало интересно. Нет связи с тем, что видишь и слышишь. Фигуры маленькие, меньше вершка, и представлена только маршировка солдат из «Madame Sans Gene». Вечером неожиданно собралось много народу: две девочки Соллогуб, Данилевские мать, дочь, сын, Игумнов, Гольденвейзер, Сухотин, Люба Свербеева и Сережа. Сейчас без 20 минут 2. Ложусь спать.

На выставке встретила Касаткина и Левитана. С последним была очень любезна из-за Чехова.

19 апреля.

Очень грустно. Жалко молодости. Хочется любви. Сегодня не чувствовала на себе ласки Сухотина, и мне этого недоставало. Последнее время он приучил меня к ней.

Чертковы здесь проездом из Петербурга. Я мало чувствую их и мало заражаюсь от них серьезностью и духовностью. К Димке чувствую восторженную нежность.

Кончила портрет Шуваловой — плохо. Сегодня встретила у нее Жуковского П. В. и гр. Белевскую.

Папа написал письма двум министрам — Муравьеву и Горемыкину — с просьбой перенести гонения за его сочинения на него с тех, которые теперь за них преследуются. Хорошее письмо (они оба одинаковы), без задора, простое и умное 7. На этих днях еще два ареста: Бодянского с Кавказа перевезли в Ригу и Хилкова куда-то увезли. Он телеграфировал, что думает, что в Москву, но здесь губернатор через Шувалова обещал сообщить нам, если его привезут, и до сих пор нет известий. У меня в последнее время как-то притупилось чувство сострадания и возмущения на такие случаи: слишком их много. Что могут думать и чувствовать люди, которые участвуют в этих гонениях? Или они слишком заняты разными коронациями, обедами, мундирами, производствами, чтобы на минуту одуматься? Я вижу по Шувалову, как он занят разными пустяками и как легкомысленно относится ко всему важному.

Гельбиги здесь. Мать умная и добрая, дочь тоже хорошая девушка, но куда мельче.

Вчера были на «Зигфриде». Мама, я, Сухотин, Танеев, Сережа и Миша в одной ложе, а папа рядом в ложе Столыпина. Рядом с нами с другой стороны были Олсуфьевы. Папа не досидел второго акта и с бранью, которая продолжалась и нынче вечером с Сергеем Ивановичем, убежал из театра 8. Мне тоже было невыносимо скучно и утомительно, но я просидела до конца, и никогда больше ничего вагнеровского не пойду слушать.

Вчера Маня бранила меня за Сухотина. Говорила, что в Москве о нас сплетничают. Мне все равно. Маня предупреждала меня против него, но и это бесполезно. Мы оба слишком осторожны и, я думаю, холодны, чтобы забыться, а если он возьмет меня за руку и иногда в разговоре вставит ласкательное слово, что за беда? Нет, пожалуй, беда, потому что вот сегодня мне грустно. Трагедии не выйдет, но потерянное время на мысли и старания о том, чтобы удержать и усилить эту привязанность.

Папа сегодня читал новый рассказ Чехова «Дом с мезонином». И мне было неприятно, что я чуяла в нем действительность и что героиня его 17-летняя девочка. Вот Чехов — это человек, к которому я могла бы дико привязаться. Мне с первой встречи никогда никто так в душу не проникал 9. Я ходила в воскресенье к Петровским, чтобы видеть его портрет. А его я видела только два раза в жизни.

Сегодня вечером Танеев играл. Потом мы пошли в сад; теплая, темная, звездная ночь. Миша, Коля и Маклаков забежали вперед и, сидя у забора, стучали в него. Я, Сухотин, Танеев и Сережа довольно испугались, а Сергеенко храбро выступил и долго допрашивал их, пока они не расхохотались.

Саша больна горлом. И очень мила, кротка, нетребовательна в своей болезни.

20 апреля.

Как мне было хорошо с утра! Я проснулась с дурным чувством стыда за вчерашние мысли и ощущения и стала, приводить свою душу в порядок. Отыскала ревность к Маше и исходящее из нее недоброжелательность к ней, и: ужасно испугалась этого страшного зверя. Постаралась вызвать в себе любовь и жалость к Маше, и это удалось мне. Потом молились о том, чтобы не предаваться человеческим привязанностям, не мечтать о них, а видеть в каждом человеке бога и любить Его, а не глаза и нос человека или его привязанность ко мне. Мне было очень хорошо, я чувствовала связь и общение с богом и через него со всеми людьми, и ко всем было умильное, мягкое и любовное чувство. Ходила два раза к М. В. Горбуновой в клиники и, видя ее слабость и страдание, чувствовала острую благодарность за свои мускулы и энергию. Посещение это меня тоже привело в мягкое настроение. Она лежит на спине и не может двинуться уже второй или третий день и говорит, что теперь ей представляется блаженством то время, когда ей можно будет лечь на бок. Операцию она перенесла без хлороформа и не вскрикнула ни разу. Говорит, что это оттого, что она все время себе представляла то, что должен был испытывать Христос, когда он висел на кресте. Она говорит и все плачет от слабости и умиления; всех благодарит, всем говорит нежности и все умиляется. Шла от нее вечером в сумерки по Девичьему полю, мимо скамейки, где убил себя Черняев, и на душе было тихо и серьезно. Дома застала папа с двумя велосипедами, которые Блок10 принес на выбор, потом пришел Сухотин, которому я, сидя с ним на кургане, из кокетства рассказала свое настроение, чем немного испортила его. Потом понаехали гости: Демидова, Офросимова, Лиза Олсуфьева, Матильда Молас, Козловский, Блоки — муж с женой, Вера Северцева, дядя Костя, Ваня Раевский, Сережа, Гольденвейзер. И мне было жалко расставаться с Сухотиным и было опять неприятно видеть, как Маша с ним, не расставаясь, весь вечер кокетничала, и опять на нее поднялась злоба и за то, что она так цинично говорит, что выйдет замуж за Алексея Маклакова, хотя он ей противен, потому что дети будут красивые, и за то, что она вчера грубо сказала Е. И. Баратынской, что она орудует свадьбу Свербеева с Вяземской, что так обидело Екатерину Ивановну, что она пришла сегодня объясняться об этом, и за то, что она так бесстыдно бегает за Петей и т. д. Мне противно ее животное возбужденное состояние, и я сегодня это несколько раз, к сожалению, выразила. Мне было бы очень обидно, чтобы Сухотин думал, что я ревную, и страшно стыдно сознавать, что это так. Все это от безделья, от пустоты жизни и от нашей распущенности. Откуда мы это взяли, как мы могли дойти до того, чтобы флирт с женатым человеком был бы возможен нам? И что мне всего противнее, это когда я вижу в Маше подражание моему распущенному и циничному тону и разговору. Фраза о красивых детях целиком моя, а в Машиных устах хлестнула меня своим безвкусием и цинизмом. Какая я дурная, и все делаюсь хуже. Где мне взять чистоты, любви, прощения к другим, покорности?

Иногда я думаю, что мне надо выйти замуж. Девушкой может остаться только существо необыкновенно чистое и такое, которое сумеет найти и добросовестно отнестись к своим обязанностям без того, чтобы они прямо лезли бы под руку, как это случается, когда дети и муж требуют немедленной и не отвратимой ничем заботы и работы. И такое существо, которое бы могло отрешиться от личной любви.

Сегодня днем носила в цензурный комитет картины и книгу для просмотра Шаховскому. Он был необыкновенно любезен и обещал мне, не читая, подписать «Хижину дяди Тома», о которой Баратынская просила меня предупредить его. Он несимпатичный мне человек, но я позволяла ему обнимать спинку моего стула, и мне было лестно его несколько ухаживающее отношение ко мне.

Это удивительно — эта потребность нравиться все усиливается во мне, а я, я почти никому не даю никакой привязанности. К себе же с жадностью ее требую, и страдаю, когда ее нет.

Плохо, плохо. Что мне делать? Я думаю, следовало бы пожить подольше одной или с кем-нибудь, ко мне строгим и недружелюбным.

7 мая 1896. Ясная Поляна.

Вот мы в Ясной, но опять все разъезжаемся. Миша уехал сегодня в ночь в Москву на «въезд», а оттуда со мной в Стокгольм. Мама и Саша едут завтра тоже на «въезд»,[249] а я 9-го прямым сообщением в Петербург.

Весна очень холодная и необыкновенно дождливая. Накануне нашего приезда сюда, 28 апреля, напало снегу на четверть. Ездили на розвальнях. Маша, которая приехала раньше нас, говорила, что очень странно было видеть эту снежную метель с фиалками и сморчками. Мы ехали из Тулы по глубоким снежным колеям.

Здесь с первого же дня стали просители стоять у крыльца, и, выслушивая их, опять чувствуется стыд за свою обеспеченную, огражденную от всяких невзгод жизнь. Приходила молодая, красивая бабуринская баба рассказать, что у нее на масленице муж замерз. Его послали за рабочими на железную дорогу, и он, не дойдя, замерз в лесу11. Она осталась с тремя детьми, беременная четвертым, совершенно одинокая. Какие мы холодные и равнодушные и эгоистичные, что мы можем спокойно жить, слыша про такие несчастия. Она, говоря, все притягивала верхней губой нижнюю, которая поминутно прыгала и дрожала от сдерживаемых слез. Милое, симпатичное лицо у нее. Как только вернусь, пойду к ней. Пока ей дали денег, а завтра купят корову.

В Швецию не хочется. Боюсь путешествия по морю, боюсь трудного общения с Мишей и боюсь оставлять своих. Маша больна, у нее жар. Что-то завтра будет. Коли она сильно заболеет, я не поеду.

Сегодня был интервьюер немец из газеты. Мало образованный. Кажется, ничего не сумел извлечь из папа. Был Бочкарев и уехал на родину в Осташковский уезд. Он не хочет писать в своем паспорте, что он православный, и поэтому может жить только на родине.

Папа совсем отказался от велосипедной езды12. Я рада этому за него, потому что знаю, как радостно лишить себя чего-нибудь; и за себя, что мы не будем так беспокоиться, целыми вечерами ждать его в дождь, посылать за ним во все стороны и тому подобное.

Был Илья, добрый, легкомысленный. Соня опять беременна, а Маня завидует.

Писала Сухотину ласковое письмо. Думала, как хорошо было бы его любить хорошей, верной, спокойной любовью сестры, как много это дало бы ему, могла бы даже быть ему полезной. А теперешнее отношение, если оно останется таким, как теперь, или обострится, наверное принесет что-нибудь тяжелое. И не только к нему я бы хотела так относиться, но и ко всем тем, с которыми у мена не простые братские отношения.

11 мая, Гельсингфорс. 1896.

9-го выехала со скорым из Ясной, оставив Машу в сильном жару с горловой болью и папа, немного растерянного от своего одиночества с больной Машей. Кроме них двух и прислуги, в доме никого не осталось, так как мама, Миша и Саша уехали на «въезд». Жалко мне было их оставлять, но нельзя было не ехать. В Москве на Курском вокзале приехал со мной повидаться Василий Маклаков и проехал со мной на Николаевский вокзал, где меня встретили мама, Танеев и Миша, с которым мы и уехали. В Петербурге узнали, что мы приехали или двумя днями слишком поздно, чтобы поспеть на пароход, уходящий 8-го из Петербурга, или слишком рано на два дня. Миша очень жалел, что не остался в Москве, но пришлось с этим примириться, и мы решили воспользоваться этими двумя лишними днями, чтобы проехать Финляндию и взять пароход при самой его последней пристани, т. е. в Або.

Мы пробыли в Петербурге с утра до вечера, купили Мише смокинг на свадьбу, съездили в консульство, на пароходство и к баронессе Икскуль. Она еще очень слаба и больна после своей катастрофы и очень утратила свою красоту. От сотрясения мозга она сделалась очень малокровна, и это некрасиво; и полголовы волос ей содрало, так что теперь она вся укутана в кружева, из-под которых довольно ненатурально торчат завитки, которые если и свои, растут не оттуда, откуда следует. Она рассказывала, что Горемыкин, который ей родственник, сказал ей, что получил письмо от папа, и на ее вопрос «какого содержания?» сказал: «Вызов правительству». Она спросила его, будет ли он отвечать, на что он ответил отрицательно. Она говорит, что правительством считается очень вредным учение папа, потому что результатом его являются отказы от военной службы. А как поступать в этих случаях, оно не знает. Баронесса Икскуль, как всегда, меня обворожила и пленила, но более чем когда-либо я усомнилась в доброкачественности ее шарма. Не оттого ли она так обаятельна, что она всегда на стороне своего собеседника? Если это так, то она необыкновенно чутка и хорошо умеет с намека понимать настроение и направление своего собеседника. Bпрочем, в одном она тверда и последовательна, это в том, что она не хочет бывать при дворе и всегда отрицательно относится к правительству. Да и то… кто ее знает?

Вечером мы с Мишей взяли билет III-го класса и поехали в Гельсингфорс. Сели в вагон, где было пропасть финских мужиков, которые все не переставая лопотали очень оживленно на своем, ни на какой другой не похожем, языке. Только одна русская институтка ехала с нами и прибегала к Мишиному покровительству, когда около нее сел пьяный финн и стал на нее валиться. Вечером мы вышли на какой-то большой станции подышать свежим воздухом и услыхали музыку, тихую, мелодичную. Это безногий человек играл на арфе очень верно и музыкально. Впечатление было очень поэтично: теплая лунная ночь, поезд, на платформе незнакомые чужие голоса говорят на непонятном языке, а тут эта тихая, струнная музыка, одинаково понятная всем, у которых есть ухо.

В вагоне среди ночи поднялся страшный гвалт: мужики переругались, и все до того громко стали кричать, что мы с барышней и Мишей проснулись и немного перепугались. Наконец один старик огромного роста за шиворот выкинул в соседнее отделение самого буйного пьяного финна, но он постоянно возвращался и всех задирал. Высокий старик несколько раз употреблял над ним насилие, а другой старичок старался всех рассмешить и этим прекратить пререкания. Он заставил всех нюхать табаку, и когда весь вагон расчихался, то нельзя было этому не рассмеяться, и лед понемногу растаял. Я заслужила дружбу одного финна тем, что уложила около себя его сына на свой плед. Он улыбался мне, лопотал на своем неведомом языке, но я ничего не поняла, кроме выражения его лица, которое было благодарное. А мне было приятно иметь около себя это маленькое спящее существо в смешном пиджачке и котелке, какие носят все финские мужики.

Утром мы приехали в Гельсингфорс. Хорошенький, чистый, европейский городок. В час времени мы его весь объехали, даже его окрестности. Лазили по скалам, Миша бегал пробовать вкус воды, проехали мимо театра, кладбища, пристани и кончили свою поездку музеем. Картин немного, но мне было интересно увидать в них все то же новое стремление к импрессионизму и примитивизму. Знаменитый Edelfeldt действительно хорош, очень правдив. Axel G alien с большими претензиями, но тоже с большим талантом 13. Лучшие вещи, к сожалению, увезены на Нижегородскую выставку.

Вечером мы опять гуляли, мне все хотелось поймать студентку и расспросить про университет, но я не решилась.

Миша мил, — его все интересует, — и интересует то, что действительно интересно, а не дурное, как, к сожалению, Андрюшу. Ну, спать пора. 11 часов, а ту ночь мы совсем не спали. У нас с Мишей два нумерочка на 5-м этаже за 6 марок.

15 мая. Стокгольм.

Hotel Rydberg. 1896.

Сейчас отправили Леву с Дорой по пароходу в Gottland. День был полный волнениями. Еще вчера с той минуты, как мы сюда приехали и встретили Леву, сердце началось биться учащеннее, и сейчас оно сжато и неспокойно.

12-го в 7 часов утра мы уехали опять в III-м классе из Гельсингфорса в Або. Там были в 4 и сейчас после обеда с одним немецко-русским семейством на трех извозчиках поехали смотреть город. Были в обсерватории, построенной на скале, с которой виден весь город, потом смотрели колодезь, где крестили первых финнов, потом смотрели собор, построенный в XIII веке: чудное готическое здание, и очень большое. Спутники наши уехали в ночь, а мы сели на пароход на другой вечер в 6 часов. Утром мы с Мишей опять пошли в собор, где происходила служба и играл орган, знаменитый своей величиной. Музыка эта произвела на нас обоих сильное впечатление. Был Духов день, и потому все магазины заперты, и мы просто ходили по городу и осматривали его. Очень маленький, но чистенький, с телефонами, велосипедами, электричеством, театром и т. п. признаками культуры. В вечер нашего приезда в нашей гостинице «Phoenix» праздновалась свадьба, и мы с Мишей смотрели на обед и танцы из коридора. Все как всегда и везде: те же светлые платья и пышные рукава на дамах, фраки на мужчинах, те же фигуры в кадрили, в которой потный дирижер выкрикивает французские фразы, и те же цветы и вуаль на невесте.

На пароход мы сели с опасением, что нас будет качать, но ничуть не бывало. Общество на пароходе очень разнообразное: русские княжна Касаткина-Ростовская с какими-то Александровскими — обычные, скучные типы русского среднего общества, молодящаяся старая шведка, которая заплакала, узнавши, что я дочь Толстого, благообразная, религиозная, добрая, старая англичанка, только что женившая своего сына на русской, молодой, говорящая на всех европейских языках финляндка, едущая к Вестерлунду, и т. д. Было и лестно и утомительно то, что все считали своим долгом говорить о моем отце, так что на обратном пути я намерена это скрыть. Особенно утомительно было оттого, что, пробуя финскую воду, которая была очень холодна, я простудилась и, кроме того, от волнения и лестниц сделалась нездорова раньше срока. Меня и Мишу совсем не качало, и приехали вчера в 11 часов относительно довольно свежими. Лева был один в отеле. Вестерлунды должны были приехать в два. Лева имел вид здоровый, светлые, живые глаза делают главную разницу с тем, что было в прошлом году: ходит бодро, элегантен, но очень тонок, что, впрочем, ему свойственно. Говорил о Доре с хорошим, прямым, горячим чувством, с нами был ласков и вообще произвел очень хорошее впечатление. Но несколько раз он говорил, что он далеко еще не здоров. И все время себя бережет от усталости и постоянно ходит отдыхать. В два приехали Вестерлунды, и Лева с Дорой прибежали ко мне. Она высокая, хорошенькая, довольно возмужалая для своих лет и, видимо, вся беззаветна и без остатка отдалась ему. Лицо у нее энергичное и доброе. Я почувствовала, что она может быть очень близкой, несмотря на то что она говорит, кроме шведского, только на английском языке, и то плохо и что воспитывалась в чужой стороне. Потом понаехали тетки, сестра с мужем и еще какие-то родственники. Никто не говорит ни на каком языке, кроме своего, некоторые только еле-еле понимают по-французски или по-английски. Сам Вестерлунд коверкает немного по-немецки и по-французски. У него очень милое лицо с очень детским выражением светлых голубых глаз. Его жена была, вероятно, очень красива, и теперь такая стройная, представительная старуха с правильными чертами лица, что приятно на нее смотреть. Обедали мы все вместе, а вечером поехали прокатиться по городу в ландо: Вестерлунд, я и напротив Лева с Дорой, Миша на козлах. Лева с Дорой рука в руку, перекидываются только им одним понятными словечками, улыбаются друг другу и, видимо, очень близки. Вчера мы обедали без Левы. Дора сидела против меня лицом к двери. Вдруг, по ее необыкновенно просиявшему лицу, я догадалась, что вошел Лева, и, действительно, обернувшись, я увидела его в дверях. Так, вероятно, любят только в 17 лет. Я в себе не чувствую теперь этой способности так радоваться на кого-нибудь, так восхищаться им, без малейшей критики и сомнения в том, что он лучше всех на свете. Я могла бы отдать всю свою любовь без остатка кому-нибудь, но в ней не было бы этого восхищения. Я бы помирилась с недостатками, но не могла бы не видеть их.

Сегодня мы с Мишей чуть не опоздали в церковь. Мы оделись и ждали наверху, чтобы Лева прислал нам сказать, что он едет, а он и все Вестерлунды уехали, не сказавшись, и мы, 20 минут после них, взяли первое попавшееся ландо и прискакали в церковь с маленьким опозданием. Я ужасно волновалась и сама хорошенько не знаю почему: и певчие трогали, и молодость Доры, и то, что они так любят друг друга, и что могли искренне сказать, что не обещались прежде никому другому, и папа вспомнила, так что во время всей службы насилу удерживала слезы. После русского венчания приехали в отель, где в комнате произошел лютеранский обряд: очень простой и короткий. Потом пошли обедать. Меня вел Вестерлунд, а по правую сторону от меня был здешний консул Зиновьев, брат нашему бывшему губернатору. Миша вел под руку очень миленькую барышню Beihman и считался ее «маршалом». Он за обедом очень оживленно разговаривал по-французски и по-английски, и я очень боялась, чтобы он не слишком выпил, что и случилось. Обед длился ужасно долго, с бесконечными тостами, с чтением телеграмм и с бесчисленным количеством блюд. Меня очень спасало то, что я не ем мяса, а то бы я не сумела рассчитать свою порцию и мне было бы тяжело. Нас за обедом было пять членов общества трезвости, но зато остальные пили очень много. Русский священник во фраке делал очень странное впечатление. После обеда ненадолго сошлись в соседней комнате пить кофе. За мной начал сильно ухаживать князь Мурузи, секретарь посольства, довольно пьяненький и очень неинтересный. Спрашивал меня, не сердилась ли я на него за то, что он слишком много на меня смотрел, но что у него глаза на мне отдыхают, и кончил тем, что стал убеждать меня последовать примеру брата, и, нагнувшись на спинку моего стула, бормотал: «Вы не решаетесь? Решитесь!» Мне было ни противно, ни лестно, и только внутренне улыбалась тому, как я дома это расскажу. С Зиновьевым много разговаривала и чувствовала некоторое облегчение после тщетных стараний на трех языках общаться с моими новыми родственниками. Зиновьев предложил довезти меня и Мишу в своей коляске до пристани, чтобы проводить молодых, но Мишу оказалось невозможно найти, и, когда я послала человека позвать его, мне сказали, что он лег спать. Это меня ужасно огорчило, и до сих пор от этого камень на душе. Как это быть таким распущенным мужиком? Поехали вчетвером на пристань: Зиновьев, я, священник в цилиндре и Мурузи. Перед отходом парохода поговорили с Левой очень близко и тепло. Потом прозвонил третий звонок, все закричали «ура», замахали цветами и платками, и пароход двинулся, унося стоящих рядом Леву с Дорой.

Зиновьев позвал меня к себе пить чай, и я приняла приглашение, чтобы оттянуть неприятную минуту видеть Мишу. У Зиновьева красивый дом с небольшой коллекцией хорошеньких современных картин разных художников, русских и иностранных, и умный черный пудель.

Мы пили чай втроем: Зиновьев, священник и я. Потом Зиновьев проводил меня до отеля, где я нашла Мишу спящим. Никуда вечером не пошла, все-таки боялась Мишу оставить, постоянно заходила к нему и вот теперь ложусь спать с камнем и тоской в душе. Ах, как я хочу видеть папа!

26 мая 1896. Ясная Поляна.

Вот опять я дома. По дороге из Швеции узнала об ужасной катастрофе, которая случилась на Ходынском поле. Прилагаю газету, в которой все это описано. Число убитых — между тремя и четырьмя тысячами14.

27 мая 1896.

Огорчаюсь тому, что нет у меня обязательного дела, и потому я все свое время провожу с гостями, которые, как всегда, не переводятся.

Было три корреспондента. Был Сухотин. Теперь гостит Саломон. Живописью не занимаюсь и сказала себе, что до тех пор не начну, пока не кончу своего рассказа и не дам его на суд папа инкогнито. Но вряд ли он будет хорош, так как не увлекает меня и не занимает моих мыслей.

1 августа 1896. Обольяново-Никольское.

С понедельника я здесь у Олсуфьевых. Много было разговоров о том, ехать ли мне или нет, и, наконец, я поддалась совету и папа и мама и поехала, хотя страшно было оставлять своих стариков в том тяжелом настроении, в котором они в последнее время находятся15. Я чувствовала, что ехать не следовало, но так как один Чертков меня в этом поддерживал и эгоистично я чувствовала потребность отдохнуть от того напряженного состояния, в котором я все время находилась, то я и уехала. Теперь я об этом раскаиваюсь, хотя мне здесь очень хорошо и я испытываю, как всегда, много незаслуженной ласки и доброты. Я думаю, что беспокойство и тревога за домашних, которые я испытываю, очень ненормальны и тормозят всю жизнь.

Последнее время в Ясной Поляне я ровно ничего не могла делать: то я стояла у окна и слушала интонации голоса разговаривающих папа и мама, то бежала разыскивать мама, то мне казалось, что Андрюша с Мишей перешептываются о чем-то нехорошем, то, что от Миши вином пахнет, и это меня повергало в уныние и такую грусть, что сердце щемило и физически тошно делалось.

Здесь продолжается то же самое. В шесть часов я ухожу гулять и стараюсь не возвращаться подольше, потому что в шесть с половиной почта приходит, я боюсь получить дурное известие или совсем не получить письма. Я здесь 4-й день и очень тревожусь, не получая писем. Ночью я в ужасе вскакиваю и думаю, что у нас что-нибудь случилось, и несколько раз в день сердце падает от страха перед воображаемыми ужасами, которые могут у нас случиться. Это нелепо, ненормально и нехорошо. Это доказывает, что мне дороже всего человеческие привязанности и что я мало занята служением богу и общением с ним для указания для этого служения.

Вчера с Лизой серьезно и хорошо говорили вечером о религиозном воспитании; о том, можно ли и нужно ли открывать детям и народу то, что мы знаем, или же надо стараться не разрушать установленные веками суеверия из боязни вселить в их души смуту сомнения и рождающееся иногда от этого полное недоверие. Лиза сначала боялась разрушить эту эстетическую сторону православной веры и говорила, что обрядность дает настроение, которого иначе нельзя достигнуть, но потом согласилась со мной, насколько дороже настоящий свет разума, который может верить в себя, и как много еще остается, если откинуть и божественность Христа, и вознесение, и все таинства, и всю эту нелепость, которая так мешает человеку верить в свой разум и видеть свои настоящие обязанности перед богом.

Она даже согласилась со мной в том, что мы обязаны отвечать правду, если мужик или ребенок нас о ней спросит.

Читала здесь Marcel Prevost «Notrecompagne».[250] Эта омерзительная грязь без всякого искусства. Безнравственность, доведенная до такой степени, что ни один герой в книжке ни разу не остановился перед тем, чтобы соблазнить девушку или женщину, которая почему-нибудь ему понравилась. Нет вопроса о том, что это дурно и что можно воздержаться от этого.16

В Ясной читали вслух «Дворянское гнездо», встречающиеся там несколько раз подобные биографии героев и их отцов и дедов навели меня на мысль о том, что импрессионисты правы, говоря, что надо передавать только свое впечатление и что такие тургеневские биографии грешат против искусства тем, что художник говорит о том, что знает, а не о том, что он видел. Импрессионизм уничтожил это, и это важный шаг в искусстве. Как в живописи нельзя вырисовывать всякую ресницу, хотя знаешь, что она есть, так и в литературе незачем описывать каждое лицо, его жизнь, его родственников и т. д. Сказанная характерная для него фраза гораздо ярче даст понятие о нем, чем все эти описания.

Погода эти дни серая, дождливая и холодная, настоящая осень. Лето прошло необыкновенно быстро. Чертковы, Танеев, Померанцев, Саша Берс, miss Walsch, m-lle Aubert, Курсинский — все они прожили все лето, а у меня чувство, что я только что начала общаться с ними, как уже все кончилось.

2 августа.

Опять нет писем сегодня, и я тревожусь. Все представляю себе, что за мной приедет Чертков с какими-нибудь дурными вестями.

Переписываю старые иностранные письма папа, и испытываю умиление над его глубокими мыслями, выраженными часто наивно от недостаточного знания английского языка и написанными с орфографическими ошибками. Некоторые переписаны мелким почерком мама, а некоторые ею исправлены. Странное сочетание этих двух людей! Редко можно встретить таких различных, и вместе с тем так крепко привязанных друг к другу. В самые ее лучшие минуты, когда она хочет следовать за ним и старается выразить его мысли и взгляды, удивляешься мама, как мало она его понимает и как далеко от действительности ее представление о его взглядах. В дурные минуты я сержусь на нее за это, но это жестоко и бессмысленно.

Ходила гулять одна и думала об Олсуфьевых: почему дети позади матери в своем миросозерцании? И подумала, что кроме того, что часто дети из чувства противоречия дают отпор родительским взглядам, они должны чувствовать на себе больше ответственности, больше обязательности проводить в жизни свои идеалы. Анна Михайловна может, сидя в кресле, доживать свой век с либеральными идеями, — с нее ничего не спросится, — а молодые должны всю свою жизнь перевернуть, если они согласятся с ней. Инстинктивно, чтобы не бороться, они исповедуют те принципы, при которых оправдывалась бы их жизнь.

3 августа 1896.

Получила письмо от Маши. Приехал сюда старик Кавелин Ал. Ал., товарищ, графа Олсуфьева с самого корпуса.

4 августа 1896.

Получила сейчас по телефону открытые письма от мама, Маши и папа17. От папа следующее: «Хочется тебе написать, глупая, беспокойная Таня. Если душе хорошо, то и на свете все хорошо. Вот и постараемся это сделать. Я стараюсь, и ты старайся. Вот и будет хорошо. Целую тебя нежно, твои седые волосы. Л. Т.».

7 сентября 1896.

Живем вшестером: папа, Маша, Саша, Лева, Dollan и я. С нами m-lle Aubert и в данную минуту гостит Стасов.

1 ноября 1896. Ясная Поляна.

Все это время было страшно быть с собой вполне откровенной и потому не писала. Теперь же чувствую потребность в этом и потому напишу про весь свой романтический эпизод, о котором не могу думать, не ахая и не стоная вслух от чувства стыда.

Дело в том, что я влюбилась в Сухотина, и так остро, как, пожалуй, никогда еще не влюблялась. Я всегда чувствовала эту возможность с того дня, как я его видела у Дьяковых почти мальчиком, а я была почти ребенком. С тех пор всякий раз, как он был ко мне особенно ласков или когда другие говорили мне, что он любит меня, — меня это волновало и радовало. Но не было того, чтобы я чувствовала какую-нибудь зависимость моей жизни или моего общего настроения от этих отношений: не было требовательности, не было ревности, не было потребности его присутствия или писем. И вдруг после одной ночи, когда я и Миша брат не спали до пяти часов утра, чтобы проводить его с Любой и Лопухина с Бутеневым, — все это выползло наружу во всем своем безобразии. Мы сидели внизу в комнате для гостей — в одной группе Люба с тремя мальчиками, а в другой, отделенной ширмой — мы. После этой ночи вдруг мое отношение к нему переменилось: я ждала его писем с страшным волнением, поехала от Стаховичей мимо его станции, чтобы он мог выехать повидаться со мной (он и хотел доехать со мной до Орла, но мое письмо опоздало), и, наконец, когда он приехал в Москву отчасти за гувернанткой и отчасти, чтобы видеть меня, — я чувствовала, что я head and ears[251] влюблена. Но какой дурак сказал, что любовь счастье? Кроме тяжести — ничего. И это не оттого, что в данном случае он не свободен. Если бы он был свободен, было бы еще хуже. Пожалуй, бы мы женились, и что был бы за ад! Он пробыл в Москве дня три и потом написал мне в Москву очень горячее письмо, полное любви. Читая его, я изо всех сил отвечала ему тем же, но из-под этого все время чувствовала стыд и страх перед преступностью этого чувства. Он не понимал этого. Но он видел, что я более необузданна, чем он думал, и что я очень неудобна и неуклюжа для романа. Мне так показалось. Мы сговорились с ним писать письма «без психологии», я его об этом просила, а вместе с тем стала писать ему письмо за письмом (из которых половину не отсылала), беспокоясь о том, что он не писал мне. Потом, после его первого письма, получила два письма без психологии, и совершенно успокоилась. Мне только очень стыдно за свои письма и вообще за весь эпизод, который останется одним из самых позорных моих воспоминаний. Сережа правду говорит, и даже хотел пойти к Цингеру, чтобы заставить его исполнить свое обещание убить его, когда он этого потребует, так чтобы никто не подозревал о самоубийстве.

21 ноября 1896. Ясная Поляна.

Я одна в Ясной с Марией Александровной Шмидт. Папа и Маша уехали три дня тому назад. Последний раз как я писала, я упоминала о моем романтическом эпизоде, как будто он кончился. Я вижу теперь, что избавиться от него не так легко. Эта привязанность пустила во мне корни, и хотя я не знаю, за что люблю его и страшно стыжусь этой любви, боюсь, что она принесет мне какое-нибудь горе или стыд. Боюсь, что не может случиться того, чтобы она сама собой понемногу прошла.