За нами Москва!
За нами Москва!
Дни потекли за днями, ночи за ночами, наряды за нарядами, караулы за караулами. Мамаев и Хандыбаев уже украли положенное количество простыней и наволочек и вместе с другими дембелями уехали из части.
Среди уволившихся в запас был Чеманов – солдат, который из-за прохождения его бравой службы в кочегарке был чернее ночи. Кочегарка была для него спасением, так как делать он ничего не умел, но и физической силой не обладал. Один единственный плюс, который оказался для всех других минусом, заключался в том, что Чеманов имел высшее техническое образование, благодаря чему его срок службы уже подошел к концу. Если ВУЗ не имел военной кафедры, и выпускника армия призывала на срочную службу (конечно, не по специальности), то обладатель диплома служил всего полтора года, а не два, как остальные. Это обстоятельство раздражало всех, кто должен был тащить службу "от звонка до звонка". Перед уходом из части, вымывшись в бане, Чеманов попросил ротного построить всех и, сказав пламенную речь о том, как ему было приятно с нами служить, обнял каждого в строю. Улыбка не сходила с его лица. Он действительно был рад каждому, даже тем, кто некогда его пинали или оскорбляли. Он не держал зла ни на кого. Умение прощать было дано ему свыше, но, как мне казалось, мало кто готов был это оценить.
– Чеманов. Чмонов, ему надо дать фамилию, – начал возмущаться
Боров, как только дверь за дембелем закрылась и рота разошлась. – Я тут службу тащу, наряды, а он, чмо, уже домой уехал. Мне еще полгода задницу рвать.
– А ты бы выучился, и тебя бы тоже отпустили, – парировал я.
– Кто выучился? Я?! Оно мне надо?
– По-видимому, ты прав. Тебе оно явно не надо.
– Ты чего сказать хотел? – насупился сержант-механик.
– Что через полгода уйдем независимо от того, с высшим или без высшего, а пилить опилки не стоит.
– Какие опилки? Где я пилил опилки?
– Нда, Боров. Карнеги явно свои книги писал не для тебя. Не бери эти глупости в свою светлую голову, думай о прекрасном, то есть о дембеле.
В роту добавился один молодой солдат и несколько специалистов из ковровской учебки. Пара новых военнослужащих прибыли из третьей мотострелковой роты старшего лейтенанта Дрянькина. Последним, с задержкой в две недели, приехал Абрумян. Солдат из второго взвода.
– Как дела, ара?
– Все в порядке, товарищ гвардии сержант. Как у Вас дела, товарищ гвардии сержант?
– А чего ты к нему на Вы? – вмешался Тараман, который уже выяснил, что тяжеловесный ереванец Абрумян тоже грек.
– В учебке принято к сержанту на "вы" обращаться.
– Тут это не принято.
– Ну, он еще и мой сержант был. Из нашей роты.
– И как был?
– Зверь.
– Я был – зверь? – поразился я услышанному определению. – Мне всегда казалось, что я самый демократичный и… добрый сержант.
– Это Вы, ты-то добрый? А кто взвод заставлял песни петь? А кто заставлял ночью маршировать?
– Ну, порядок должен был быть…
– Никто не в обиде, но… все равно… Хотя я сейчас понимаю – в учебке по-другому нельзя.
– А чего ты позже всех приехал?
– Из-за суда. Меньшова посадили. Три года "дизеля".
– Три? Избил кого-то?
– Украл. Он с двумя узбеками из своего города решил обокрасть склад НЗ. Ночью пробрались на склад и в окно залезли. Понимаешь, че?
Украли пару бушлатов, ватные штаны и еще что-то из тряпок. А утром прапорщик пришел, увидел разбитое окно и вызвал караул.
– А ты тут при чем?
– Пост большой. Я с другой стороны поста стоял. А Шамамаев из первого взвода стоял там, около склада. Он потом на суде сказал, что сержант его запугал, и он его пропустил. Понимаешь, че? Ему год дизбата дали, этим двум по два года, а Меньшов три получил. Он же у вас, у тебя во взводе командиром отделения был?
– Был. Вот был чурка – чуркой и остался, хоть и русский.
Наверное, местная ментальность так сильно входит в проживающих в данной области, что становится неистребима в дальнейшем. Пошли, я тебя в книгу личного состава роты впишу.
Командир роты, решив, что мой слог и опыт могут избавить его от написания планов и политинформаций, после коротких переговоров, закрыл со мной джентльменское соглашение о том, что первую половину пятницы я занимаюсь ротной документацией в обмен на привилегию.
Привилегия заключалась в том, что в это время меня никто не трогает ни на какие работы обеспечения учебного процесса, наряды по роте и любые другие мероприятия, что меня совершенно устраивало. Так как рота была маленькая, а многие тексты переписывались из пустого в порожнее, то у меня оставалась масса времени, которое я проводил за чтением книг, не выходя из-за стола командира роты. Ротный всегда требовал четкого ответа на поставленный вопрос, даже не вдаваясь в смысл того, что ему отвечали.
– Ты чем занимался весь день? – регулярно приветствовал он меня, показывая рукой, что вставать я не обязан.
Сначала я, оторванный от чтения очередного литературного произведения, вспоминал, чем же я действительно занимался последние пять-шесть часов. Придумывал сложносочиненные предложения, которые надоедали ротному еще в их первой трети, а после понял, что реальная суть всего времяпровождения его не интересует.
Командир парировал мою чушь фразой типа:
– И не строй из себя то, что ты есть на самом деле, – и шел дальше. Для него было главное, чтобы поставленная задача выполнялась к моменту возникновения стандартного вопроса. Тогда я перестал напрягаться с враньем, а отвечал прямо:
– Сегодня… в общем-то, как всегда, ничем. План мероприятий с личным составом роты на столе.
Ротный, кивая на ходу, ничего не отвечал и входил в ротную канцелярию, удовлетворенный полученным ответом.
Вместе с новыми солдатами в роте появился командир четвертого пулеметного взвода старший прапорщик Змеев. Прапорщик обладал внушительной внешностью и глубоким, низким голосом. Из собранных солдатских сведений выяснилось, что долгое время прапорщик служил в группе западных войск в Германии, был там абсолютным чемпионом по дзюдо и вольной борьбе, являясь мастером спорта по обоим видам спорта, а также имел в составе семьи шестнадцатилетнюю дочь.
Девчонка была красивой, и солдаты старались по очереди отнести что-то домой прапорщику, чтобы поглазеть на нее, очень расстраиваясь, когда дверь открывал сам взводный или его жена. Из-за того, что старший прапорщик любил повторять, что он нам "как отец родной", его окрестили "батя", но это прозвище долго не удержалось.
По утрам рота лучше просыпалась и вставала под музыку и обязательный мультфильм, введенный первым телевизионным каналом в утренние передачи, и дежурный по роте после слов "Рота, подъем!", включал телевизор. Мультфильм про дракончика Шушу, показанный несколько раз подряд, сделал свое дело, и прапорщика Змеева за глаза начали по-доброму называть именем положительного дракончика.
Гераничев, уже имевший плотно приклеившуюся к нему кличку Гера, старался достать меня, чем только можно, начиная от простых бессмысленных придирок до заставления выучивания устава, и получил дополнительную кличку "брат" или "братан".
– Какой он мне нафиг братан? – бурчал я Абдусаматову. – Таких братанов мочат в сортире.
– Он тебя любит как брат родной.
– Пусть он лучше жену любит, а не меня. А то, дурак, поставит койку в канцелярии и вместо того, чтобы к жене уехать, объясняет мне насколько радостно надо приветствовать своего командира в момент его появления. А в роте, извини, не май месяц. В тапочках замерзнуть можно. И вечно бред какой-нибудь несет типа: "Что я вам должен здесь все разжевать по полочкам?"
Последнюю фразу узбек явно не смог переварить и не понимал, чем она отличается от обычных армейских фраз, поэтому переключил тему:
– Не вспоминай его лучше. Вот накаркаешь, придет снова раньше времени.
Пришел не взводный, пришел ротный. Вошел в канцелярию, где я, делая вид, что очень занят, придерживая в правой руке шариковую ручку над исписанным листком бумаги, читал книгу, прижимая ее животом к краю стола.
– Читаешь? Построй роту.
Я, бросив книжку в ящик стола, вышел в коридор. Солдаты гуляли, сидели на табуретках или стояли, опершись на столбы, поддерживающие потолок, и смотрели в телевизор.
– Рота, строиться. Строиться. Выключить телевизор. Хабибулаев, твою дивизию, ты можешь от стенки оторваться. Становись.
Абдусаматов, чего ты башкой вертишь? Умнее не станешь. Равняйсь, смирно. Товарищ капитан, личный состав второй роты по Вашему приказанию построен.
– Вольно.
– Рота, вольно.
Набор команд был стандартный, уставной. Почему в армии так любят по десять раз в день пользоваться именно этим набором примитивных слов вместо общепринятых литературных выражений, для меня на последнем периоде службы все так же оставалось загадкой, как и в то время, когда я был курсантом артиллерийской батареи.
– Рота. Личный состав батальона в понедельник выдвигается на новое стрельбище для выполнения боевой задачи. В батальоне остаются только немощные, которые будут через сутки нести наряды по роте. От караулов батальон освобожден, этим будут заниматься другие. Всем получить у старшины подбушлатники и валенки. Старшина, выдать по второй паре теплых портянок. Вольно. Разойдись.
Солдаты разошлись, переговариваясь:
– Боевой задачи? Что делать будем? Кто знает?
– Ханин, скажи – ты всегда знаешь – что там происходит? Что за боевая задача?
Вопрос был праздный. Для части, которая находилась в шестидесяти километрах от Москвы, понятие "боевая" могла означать только то, что спать мы будем мало, а работать много.
– Хаким, ты не помнишь сорок первый? Немцы опять под Москвой. И мороз за окном градусов двадцать. Ниже нуля. Вот нам и выпала честь защищать Родину. Ты должен будешь грудью лечь на амбразуру, как
Александр Матросов. Ты готов умереть за Родину?
– За Родину?
– А ты думал за кого? За кэпа? Или ты думаешь, что твой дом
Ташкент? Забыл, видать: перестройка, гласность, демократия. Теперь все равны. Теперь ты можешь погибнуть и за перестройку.
– За перестройка? – удивление узбека нарастало с каждой моей фразой.
– Да. В сорок пятом же немцев выгнали, а сейчас обратно загоним и не выпустим, чтобы кормили всю страну… а то эта каша у меня уже из ушей лезет.
– Ты все шутишь?
– Какие тут шутки? Иди к старшине, он тебе выдаст пулемет, ленты и маузер. Будешь биться с врагами отчизны. Иди, иди. Тебя старшина давно звал.
Стефанов Абдусаматова послал. Да еще и на меня накричал, что узбеки после моей шутки тут же решили дружно заболеть, чтобы живыми домой вернуться, потому что там холодно, а что такое амбразура, они не знают. Я посмеялся, что амбразура – это имя блондинки, и взял у старшины шинель на два размера больше. Шапка-ушанка у меня уже была на размер больше необходимого, отчего она падала на уши, что меня совсем не расстраивало. Отморозив однажды уши в девятом классе и помня неприятное ощущение, когда слезала кожа, я не рисковал повторно. Подбушлатник и "мыльно-пузырные" принадлежности были сложены в вещевой мешок вместе со вторым набором теплых портянок, и я в составе едущих вышел к грузовикам.
Ехали мы долго. Дорога шла через лес и вдоль поля, потом снова через заснеженный лес, и, в конце концов, мы выехали к большому полю. Палатки, стоящие ровным рядом около вышки операторов, означали, что мы приехали сюда не на один день.
– Располагаемся. Командирам взводов распределить личный состав по палаткам.
Внутри каждой палатки стояли двухъярусные железные кровати с уже промерзшими матрацами. На многих койках отсутствовали подушки.
Наволочек и простыней не было и в помине, да они и не нужны были при таком холоде. Грязная, ржавая печка-буржуйка, стоявшая посредине палатки, имела вид, демонстрирующий, что ее использовали последний раз как раз в той самой войне с немцами. Топить печь было нечем.
– Интересно, нас выпустят отсюда к Новому Году? – тихо проговорил
Прохоров, огладывая палатку.
– Я внизу, около стеночки,- плюхнулся на одну из коек Шаров, замком второго взвода. – Мне по сроку службы положено.
– Странно, а вроде бы ты сибиряк… – сказал я.
– И что?
– Сверху теплее.
– Почему это сверху теплее?
Я тяжело вздохнул, понимая, что объяснять известные законы физики бессмысленно, и бросил свой вещмешок на верхнюю койку около выхода трубы буржуйки.
– Ты сам на себя посмотри, – перешел от неполученного ответа в нападение Шаров. – Шинель, как у "духа", шапка на ушах, валенки на размер больше. Ты что – солдат-первогодок?
– Мы утром "в поле" выйдем. Там и посмотрим, кто дух, а кто голову на плечах имеет.
– Ты чего? – встал Шаров. – Наехать хочешь? Я на тебя наеду.
И он сделал шаг ко мне.
– Я бы на тебя наехал, если бы на БМП сидел, а так…
– Чего боишься? Может, схлестнемся?
– Без вопросов. Только ты войди сначала в мою весовую категорию.
Ребята захохотали, так как вес Шарова был за девяносто и чтобы войти в мою весовую до шестидесяти четырех, он должен был бы не обедать до увольнения в запас.
– Вот как дам в дыню.
– И будешь работать за двоих.
– Это еще почему?
– Так если ж дашь, кэмээс, убьешь меня нафиг, – с этими словами, повернувшись к боксеру спиной, я полез на койку. Шаров постоял, посопел и, сев на своей кровати, скрипя и бурча, начал стаскивать узкие сапоги.
Высота потолка не спасала. Палатка промерзала со всех сторон настолько, что мы просыпались от холода несмотря на то, что были одеты во все, что только могли на себя напялить. Чтобы не спать в сапогах, я снимал их, раскладывая портянки, тут же становящиеся деревянными от мороза. Ноги я укутывал армейским одеялом укрываясь шинелью поверх одетого подбушлатника. Но холод все равно проникал во все свободное пространство, схватывая тонким слоем льда нательное белье, промокающее от пота по причине опять же количества одетого поверх него. Я кутался в одежды и думал о том, что наиболее тяжело служить в армии не всем, как принято считать, а определенным категориям людей. Первыми на ум, конечно, приходили москвичи, ленинградцы, прибалтийцы и жители крупных городов, где урбанизированные дети не были готовы к стычкам, конфликтам и тяжелым работам. Но куда более тяжело приходилось детям интеллигентов.
Возможно в переходном возрасте они даже употребляли в разговорной речи нецензурные выражения или неумело курили, стараясь казаться такими, как все, но их внутренняя, тонкая натура превращалась в маленький комок, который они старались спрятать как можно глубже от грубых шуток и насмешек сослуживцев, именуемых замполитами не иначе, как товарищи. Товарищами они не были, они были теми, кто чувствовал внутреннюю незащищенность слабого интеллигентного мальчика. Этот мальчик мог заниматься карате и никогда не играть на скрипке, но его морально-духовное состояние, не позволявшее ему опуститься, давало возможность грубому сослуживцу почувствовать ту самую внутреннюю слабину, ту тонкую грань, на которой разделяются внешнее и внутреннее проявления силы духа и воли. Никто не рисковал повесить грязные портянки возле головы храпящего во сне здоровяка, выходцу же из интеллигентной семьи могли положить прямо на лицо. Как могли и прибить кирзовые сапоги к полу, ожидая, что во время утреннего подъема сослуживец торопясь и буквально влетая в сапоги, под общий хохот грохнется на пол. Никто даже не задумывался о том, что сапоги выдаются на год и обязательно будут протекать в дождливую и холодную пору создавая дополнительные трудности для здоровья человека. Особо извращенные прибивали к полу или табуреткам одежду худых и не умеющих постоять за себя сослуживцев, воровали у них зубные щетки.
Не для того, чтобы почистить свои зубы, а для разбрызгивания с их помощью краски на широкие листы дембельского альбома. Даже не воровали, а нагло вытаскивали из тумбочки морального слабака, не обращая внимания на его присутствие или даже используя свою (или групповую) силу, посылали самого интеллигента за этим. Именно таких людей заставляли пришивать подшиву, стирать и гладить свое обмундирование и натирать толстым слоем ваксы сапоги. Людям, с примитивным уровнем интеллектуального развития, проще говоря, недалеким, доставляло наслаждение чувствовать свою, пусть мелкую, но власть над тем, кто, может быть, в дальнейшем будет управлять им самим, являясь, к примеру, директором предприятия, которым унижающий никогда не сможет стать и отдает себе в этом полный отчет. Из таких интеллигентов большинство старается не вспоминать о службе в армии или помнят только грубые, жесткие, тяжелые моменты, которые навсегда оседают в их душе. Я вспомнил Чеманова. Несмотря на то, что его гоняли все, кому только не лень, несмотря на то, что его отправили
(от греха подальше) в кочегарку, несмотря на то, что он вечно кушал со свинарями (как называли работавших на хоздворе), и от него вечно шел жуткий запах, Чеманов остался человеком. Может быть, внешне он был неприятен, и даже протянутая им рука вызывала брезгливость, но он был и остался чист внутренне. Именно это дало ему силы не держать ни на одного обидчика злобы или камня в душе, искренне обнять каждого, а не сбежать из части в минуту получения документов об увольнении. Его армия не смогла сломать. Он остался искренним, честным, добрым человеком. Таким, каких мало возвращается после двух лет, проведенных в армейских застенках, становясь, как правило, грубыми, жесткими, никому не верящими, как принято это называть красивым словом: возмужавшими. Кому нужно такое возмужание, при котором человек теряет себя, свою сущность, свой истинный внутренний мир? Как удержать этот мир в себе, не сорвавшись, не поддавшись общему стадному чувству? Как заставить отупевший мозг, снова начать работать? Как это сделать, когда даже нет времени для чтения книг, которые и в полковой библиотеке практически отсуствуют? Как выдержать эту грань, которая с одной стороны не позволяет интеллигентному человеку полностью отупеть и в то же время охраняет его от явного возмущения его несоответствиям серой массе большинства?
Поразмыслив еще несколько минут и вспомнив, что отец рассказывал, как он перед увольнением в запас занимался у себя в каптерке, я пришел к выводу, что самое простое будет попробовать нагнать те вузовские знания, которые были растеряны за последние полтора с лишним года. Как у меня получится реализовать этот план, я еще не представлял себе, но первичная цель явственно выделилась среди общей массы других мыслей, отчего дышать сразу стало легче. Человек должен иметь цель, даже не будучи уверенным в том, что эту цель получится выполнить. Имея цель, легче жить, так как есть к чему стремиться.
Цель студента – получить высшее образование, не забывая о радостях молодости. Цель жизни в армии – выжить и уйти максимально без потерь домой. Осталось только совместить эти две небольшие цели на данном этапе. Утвердившись в этом решении и не заметив, что уже слегка согрелся, я уснул под мирное похрапывание находившихся в палатке.
Утром, после выравнивания (непонятно для чего) кроватей, уборки и расчистки снега до выгребного места, названного туалетом, гремя пустыми котелками, мы побрели на завтрак. Солдат и так в армии вечно голоден или очень голоден и готов поглотить все, что ему дают в армейской столовой. А уж на свежем воздухе, в морозец уже не имело значения, что навалено в алюминиевые миски. Горячая гречневая каша уплетались за обе щеки всеми без исключения. Руководил процессом старший прапорщик Змеев.
– Не толкаться, не толкаться. Всем хватит, – гундосил он, стоя радом с полевой кухней, из которой шел дым и приятный запах. – Кому вода нужна, из бочки возьмите.
Трехсотлитровая бочка, прицепленная к старому 130-му ЗИЛу, стояла чуть поодаль. От постоянно падающей воды образовалась ложбинка до самой земли, по бокам отвердевая тонкой корочкой льда.
– Поели? Строиться.
Гераничев то переминался с ноги на ногу, то быстро двигался между сидящими на завалинках или чурбачках солдатами.
– Быстрее, быстрее шевелим челюстями. Кто доел – получать лопаты, ломы и кирки.
Переваливаясь через сугробы, протаптывая тропинку, стараясь попасть шаг в шаг, мы направились в открытое поле. Огромная площадь снега с редкими низкими деревьями и ярко светящее солнце на голубом небе поднимали настроение. Хотелось сесть, запрокинуть голову к небу и забыться в сладкой дреме. Гераничев шел широким шагом впереди, точно двигаясь к намеченной цели. Внезапно он остановился. Вдали виднелся лес, в котором, наверное, многие мечтали спрятаться. Позади оставались палатки, вышка и дымящая полевая кухня со старшим прапорщиком Змеевым.
– Копаем отсюда, – указал лейтенант.
– И до куда?
– И до обеда. А если не справимся, то до ужина. Надо сделать норму по выкапыванию траншеи.
– Для стрельбы выполнения норматива по стрельбе с коня стоя?
– Не твоего ума дела. Скажут – будешь и для коня копать. Главное в норматив уложиться.
О каком нормативе идет речь и кто его придумал, лейтенант благоразумно умолчал.
Один из законов советской армии гласил: "Бери больше, кидай дальше, пока летит – отдыхай". Бросать дальше не хотелось. После плотного завтрака и дойти-то до места назначения было сложно, а уж работать тем более.
– Работаем, работаем. Не стоим. Абдусаматов, как ты копаешь? Как лопату держишь?
– Я не копальщик, я наводчик-оператор.
– Ты, в первую очередь, солдат. А значит должен уметь все.
Знаешь, какое главное оружие солдата?
– Лопата.
– Верно. Дай сюда.
Лейтенант протянул руку к лопате солдата, и тот радостно вручил ее офицеру. Гераничев расстегнул портупею, скинул офицерский бушлат прямо на снег. Туда же полетели свитер, рубашка и майка белого как снег цвета. Голый торс офицера был покрыт редкими, неравномерно распределенными по телу волосами. Взяв лопату, лейтенант начал неистово ей махать. Снег полетел из-под лопаты, как будто бы к ней умельцы приделали моторчик.
– Вот так надо, вот так. Смотри Абдусаматов. Смотри, как надо.
Последний раз показываю.
Абдусаматов, втянув голову в плечи, запихнув замерзающие руки в карманы, стараясь спрятать худую шею как можно дальше в тощий воротник солдатского бушлата, смотрел из-под шапки, практически не моргая, на полуголого Гераничева, который без устали расчищал лопатой снег, обнажая промерзлую декабрьскую землю.
– Адусаматов, ты чего замер?
– Мне холодно, товарищ лейтенант.
– Так работать надо, и будет жарко.
– Мне за Вас холодно.
Солдаты, бросившие занятие и наблюдавшие за работой взводного, засмеялись. Гераничев понял, что стал единственным работающим посмешищем и пихнул лопату назад в руки узбека.
– Работать. Всем работать.
– Товарищ лейтенант, – посмотрел я на темные тучи, нависающие над другой стороной поля. – Я, конечно, понимаю, что дураков она, работа, любит. Но нахрена мы чистим снег, если выкопать траншею сегодня все равно не сможем.
– Мы завтра выкопаем.
– Завтра мы, может быть, и выкопаем, только снег ночью пойдет и придется по новой расчищать…
– Вы, что, товарищ сержант, самый умный?
– Скорее самый глупый.
– Вот и закройте рот, а то трусы видно. Работайте, работайте.
Через пару часов, окончательно вымокнув в снегу, мы побрели по своим же следам обратно, расширяя дорожку своими валенками и мокрыми сапогами. Оставленный в палатке солдат разжег огонь в буржуйке, и она, коптя и воняя, грела место нашего будущего сна. Вода с палатки стекала по крыше и углам, обещая ночью замерзнуть и превратиться в лед, если буржуйку перестанут топить. Мы, съев уже начинающий подмерзать ужин, разошлись по койками. Перед сном я успел найти прапорщика Змеева и убедить его, что мне необходимы валенки. Скрипя сердцем и побурчав для приличия, начальник ПХЧ выдал мне из загашника валенки, которые я тут же и напялил на ноги, спрятав сапоги под матрацем.
– Отбой, отбой, – послышался крик Геры, входящего в палатку с большим светящимся фонарем.
Ну, почему он должен был светить в лица?
– Фонарь убери, урод! – потребовал Шаров.
– Кто сказал? Кто сказал? – задал вопрос "брат", как будто у него было плохо со слухом.
– Никто, товарищ лейтенант, все давно спят.
– Почему рты открыты? Спать, я приказал.
Глупость армейская не имела границ. Лейтенант вышел из палатки, и тут же послышался его громкий крик:
– Вы куда пошли? Оба ко мне. Я тебя знаю. Куда?
– В туалет.
– Вдвоем? На брудершафт?
– Нет. По большому.
– Вы бы еще в театр сходили. Один стоит тут, второй идет.
– Гераничев, лейтенант, – крик шел из небольшого одноэтажного домика операторов, отданного на откуп офицерскому составу. – Иди сюда. Все-то тебе неймется. Оставь их нах.
Голос Рожина уже немного заплетался. Ему вечно не хватало собутыльников, и оставшийся лейтенант был для него буквальное необходим, чтобы никто не сказал, что комбат алкаш и пьет в одиночку.
Проснулся я от дикого холода. Нос не чувствовался совершенно, да и ноги промерзли не на шутку. Спать в валенках было не удобно, и я их снял, оставшись в одежде, чуть расстегнув ворот гимнастерки.
Ушанку, которую я вечером положил под подушку из-за жары в палатке, я тут же напялил на голову, завязав под подбородком. От трубы буржуйки пара не шло, показывая, что о нагреве палатки давным-давно забыли. Запахнулся получше подбушлатником, но никак не удавалось обернуть ноги тонким армейским одеялом. Кто-то полез одевать не то сапоги, не то валенки. "Дурак, ноги вспотеют, утром просто окоченеют", – подумал я, но рот не открывался, чтобы сказать об этом солдату. Жутко хотелось в туалет, но одна мысль о том, что для этого надо вылезти на еще более жуткий мороз, перебивало любое желание шевелиться. Чуть покрутившись, я смог снова заснуть.
– Подъем, подъем! – кричал полный сил Гера, откидывая полог палатки.
– Чего ему не спится?
– У него недержание. Сперма на мозги давит.
– Подъем, вставать!! Вы здесь спите, а там Родину снегом заносит!
Нехотя, солдаты (особо нерасторопных лейтенант дергал за ноги) слезали с кроватей, наматывая портянки и запихивая ноги в имеющуюся обувку.
– Выходи строиться.
Солнце светило, отражаясь от белого снега кое-где выглядевшего из-за желтых пятнен, как леопардовая шкура.
– Кто ссал? Кто обоссал все вокруг? – Рожин выглядел, как после тяжелой попойки, что в общем-то было не далеко от истины.
– Птички, наверное, – решил пошутить кто-то из "дедов".
Рожин мелкими шажками подскочил к солдату и сунул ему кулак в рукавице в нос. Солдат отклонил голову.
– Что ты сказал, боец? Что? Я не слышу, повтори!
– Ничего, товарищ майор.
– Нагнись-ка сюда. Нагнись, я сказал!
Следующий удар попал солдату точно в переносицу. Алая кровь брызнула из носа на снег.
– Еще хочешь? Еще, умник? – закричал комбат. – Взводный, это чмо заставить убирать снег по всей территории, чтобы я мочи не наблюдал.
А потом в поле. Уроды, блин.
Солдаты, тихо пообсуждав неуставные отношения офицеров к солдатам, неограниченных прав первых при полном отсутствии оных у вторых, потянулись к полевой кухне на завтрак. Воды в баке для мытья и питья не было. Вернее, она булькала внутри, когда ее дружно толкали, но течь из крана отказывалась напрочь.
– Какой идиот заморозил воду? – не унимался майор.
Отвечать ему никто из солдат не решался, откровенно опасаясь за свои носы и другие части тела.
– Мороз, товарищ майор, – спокойно ответил Змеев. – Вода замерзла в трубе слива. Сейчас солдат уже прогревает.
– Раньше надо было. До подъема.
– Учтем на будущее, – прапорщик был спокоен, как удав из мультфильма.
Позавтракав, мы снова пошли в поле к местам, которые оставили вечером. Дорожку снег засыпал, и мы ее вновь протаптывали валенками.
Идущим последними было легче. Дойдя до места работ, мы начали расчищать снег. Мороз под утро усилился, и нежелающие замерзнуть махали кайлом и лопатой очень даже бодро, не обращая внимание на звания или срок службы.
– Андижанов, чего стоишь? – взводный посмотрел на азербайджанца с вечным взглядом наркомана. – Работать будешь?
– Нэ буду.
– Ты почему товарищей бросил?
– Оны мнэ нэ таварищи, – как обкуренный, проговорил азербайджанец.
– А замерзнуть не боишься?
– Нэт.
На Андижанове была надета короткая, темная шинель и очень узкоушитая шапка, выглаженная по углам так, что казалась квадратной.
Шапка с трудом дергалась на коротко стриженной макушке азербайджанца. Кирзовые сапоги были вычищены до блеска, и двойной скошенный каблук проваливался в снег, как только его владелец делал маленький шаг. Его форма считалась "писком" в армейской моде и означала, что он не готов к какому бы то ни было физическому труду.
Рядом с Андижановым стоял чеченец Мусаев, одетый в нечто подобное.
– Мусаев, и ты работать не будешь?
Глупые вопросы лейтенанта меня уже начали раздражать.
– Товарищ лейтенант, оставьте их в покое. Ребята больные, нездоровые, пусть отдохнут.
– Кто болной? Я болной. Щас ты будэшь болной.
– Отдыхайте, сынки, отдыхайте. Дедушка потрудится, – ответил я, размахиваясь киркой.
– А почему им такие привилегии? – подошел ко мне взводный.
– Хочу посмотреть, на сколько их хватит. На таком морозе, не двигаясь, яйца замерзнут и отвалятся минут через семь. Ну, максимум, через десять.
– Ну-ну… психолог. Но работать все должны. И я…
Я посмотрел лейтенанту в глаза. Наверное, мой взгляд, означавший:
"Ты начальник – делай, как хочешь. Ругайся с ними или не ругайся – не твои проблемы", – был понят взводным, и он, повернувшись, переваливаясь через снежные сугробы, пошел на противоположную сторону копаемого нами участка.
Солдат хватило минут на пять, не больше. Андижанов подскочил к
Абдусаматову и стал вырывать у него лопату.
– Дай мне, дай сюда,- и, схватив инструмент, начал раскидывать снег не хуже снегоуборочной машины. Снежные хлопья полетели во все стороны так, что не оставили сомнений – мороз дошел до самого дорого.
Меньше, чем через двадцать секунд, то же самое проделал и Мусаев, схватив кирку у другого солдата. Мы остановились, наблюдая за работой физически сильных парней.
– Сам зачэм стаишь? Пачэму нэ работаэшь?
– Не могу глаз оторвать. Первый раз вижу, когда ты делом занимаешься, а не "карманным бильярдом" со своими причиндалами.
– Мужики, бросай работу. Картошка приехала.
Для поддержания сил комбат распорядился, чтобы каждый день в одиннадцать часов нам привозили на БМП, командиром которой я являлся, картошку в мундире и горячий чай, что было совсем кстати на холоде.
– Продолжаем, продолжаем работать! – начал через пять минут отгонять нас от горячего термоса Гераничев.
– Товарищ лейтенант, когда человек ест, его даже собака не кусает.
– Вы как разговариваете? Я не собака, я офицер. Выполнять приказ!
Если не будет выполнена норма, то придется вернуться вечером.
Вечером этого дня мне удалось вырваться в часть под предлогом начинающего болеть горла, сославшись на необходимость таблеток. В роте я нашел зеленый шарф, выторговал у каптерщика еще две пары портянок и уговорил фельдшера в санчасти отдать мне все лекарства, которые могли сбить температуру, как-то вылечить простуженное горло и прочие воспалительные процессы полным ходом набиравшие обороты в палаточном городке. Со всем этим скарбом я, как обещал Рожину, вернулся к ужину на место дислокации сборного батальона.
– Что ты ходишь, как немец под Москвой? – попытался наехать на меня взводный.
– Немцам было теплее, о них думала армия Вермахта. А тут сам о себе не подумаешь – никто не подумает.
– Немедленно сними.
– Если сниму, сразу заболею. Заболею – тут же уеду.
– Я тебе уеду. Я тебе уеду. Сними! Это приказ!
Спорить с дураком посреди поля было бессмысленно. Я, бурча себе под нос ругательства, снял зеленый шерстяной шарф и пихнул его в карман.
Утром человек пять заявило, что у них больное горло и им больно глотать. Фельдшер подтвердил высокую температуру у каждого из солдат, и грузовик на зависть остальным увез их в часть с уже ставшего ненавистным всем места. К вечеру после работ в поле во время небольшой метели с холодным северным ветром количество больных прибавилось. Утром следующего дня я стоял в строю с горлом, обмотанным зеленым шарфом.
– Ты опять неуставной шарф нацепил? – братан не мог пройти мимо.
– Холодно.
– Сними.
– Уеду вместе со всеми. Отстаньте, товарищ лейтенант.
– Что ты сказал?
– Гераничев, оставь его. Лишь бы работал, – Рожин видел, как редеют наши ряды, и понимал, что в таком темпе через три дня тут останутся только офицеры.
К домику операторов подкатил УАЗик, и из него вылез генерал-майор.
– Батальон, смирно! Товарищ генерал-майор, личный состав сводного батальона для выхода на работы построен. Командир батальона майор
Рожин! – отчеканил комбат, своим животом почти упираясь в генеральское пузо.
– Вольно. Товарищи солдаты и сержанты. Вы выполняете важное правительственное задание. От этого задания многое зависит. Я повторяю: многое. Вы копаете траншею для показательной демонстрации обороны взвода ночью, зимой. Будет присутствовать самое высокое командование Московского военного округа, офицеры иностранных держав и уполномоченные лица. На вас возложена серьезная честь выполнить свой воинский долг. Я еще раз повторяю: честь! Я уверен, что вы с доблестью справитесь и будете достойно награждены. Но это после, а сейчас, – генерал сделал театральную паузу, – больных больше нет.
Все здоровы. Поле покидаем только после того, как закачиванием работы… или в мертвом виде. Все, как на войне. Отступать нельзя.
За нами Москва! Вам в помощь будут преданы машина для копания траншей, два танка-бульдозера и саперы со взрывчаткой. Все закончить надо через три недели. Все понятно?
Батальон, как один, молчал.
– Я не слышу, всем понятно? – рявкнул Рожин.
– Так точно.
– Громче.
– Так точно!! – отчеканил строй.
– Вольно. Выходи на работы.
– А если бой, то мы будем просить подождать три недели у противника, пока выкопаем окопы? – спросил Прохоров по дороге к обозначенному месту работ.
– Нет. Нас расстреляют раньше, как врагов народа, не справившихся с заданием.
– Тогда зачем мы копаем, если нас все равно расстреляют?
– Чтобы служба медом не казалась… и чтобы было где хоронить.
– Подтянись, – прокричал Гераничев, и мы замолчали, продолжая уже в который раз протаптывать снег сапогами и валенками.
Техника, о которой говорил генерал, была чудесной и явно придумана военными. Она могла копать траншею на нужную глубину, но только в мягком грунте. Двадцатичетырехградусный мороз технике, выкрашенной в темно-зеленый цвет явно не нравился.
– Я не пойду по такому грунту, – возмущался прапорщик. – Зубья полетят. Идите вы все в жопу.
– Генерал приказал, – петушился взводный.
– Вот к нему в жопу и идите, – настаивал прапорщик.- Сначала слой вечной мерзлоты поднимите, тогда будем разговаривать.
После переговоров было решено, что солдаты бьют шуфы, в которые сапер должен будет заложить взрывчатку, а после взрыва все обязаны тут же кидаться и ломами да лопатами разбрасывать верхний слой. А уже по паровой земле, пока она не успела схватиться жутким морозом, будет идти "землеройка". В армии, как известно, если решение (даже самое бессмысленное) принято – оно должно быть выполнено. Все шло точно по плану. Мы ломами пробивали шуфы, сапер закладывал взрывчатку, всех отгоняли на сотню метров и после взрыва заставляли быстро возвращаться и откидывать разломанные куски земли. После этого несколько человек одновременно бежали искать водителя
"землеройки", а за это время следующий слой земли успевал замерзнуть, и все начиналось сначала. Во всем этом мероприятии было самым приятным выпросить у сапера возможность самому нажать на красную кнопку для взрыва. Сапер, несмотря на строгий запрет никого не подпускать к устройству, легко делился со мной правом покрутить ручку динамо-машины и выполнить самую главную фазу процесса. Земля летела во все стороны, мелкие куски падали нам на головы и спины, создавая ощущение причастности к боевым действиям. Через неделю мы почти не замечали постоянного холода, желание мыться пропало, фразы о том, что грязь скоро сама будет отваливаться – начинали становиться актуальной.
По вечерам мы пилили дрова, стараясь прогреть ими печку. Высокие сосны валил дневной наряд и солдаты, стаскивая стволы к палаткам, распиливали их на чурбачки, которые после рубили.
– Абдусаматов, ты знаешь, что такое братоубийство?- спросил я скучным голосом, дергая деревянную изогнутую ручку широкой двуручной пилы с тупыми зубцами, именуемой в армии "Дружба-2".
– Нэт.
– Это когда узбек дрова пилит.
– Почему?
– Потому, что ты чурка и чурку…
Договорить я не успел. Абдусаматов швырнул в меня варежкой, которая, давно промокнув и замерзнув на морозе, превратилась в сплошной кусок льда. Я грохнулся с корточек, на которых сидел, и захохотал.
– Чурка ты и есть чурка. Давай тот ствол.
– Сам давай. К тебе ближе, – логично подметил узбек.
Я поднялся с утоптанного моей задницей снега и, нагнувшись так, что мой зад оказался куда выше головы, начал толкать лежащее сучковатое бревно. Бревно оказалось тяжелое и, проскальзывая в мокрых рукавицах, все норовило стукнуть меня по ноге.
– Чего смотришь? Помоги, – позвал я смотрящего на мои мучения узбека.
Абдусаматов встал, выпрямился и взял лежащий рядом шест.
– Отойди.
Пристроив шест попрек ствола дерева, и быстро им перебирая, он начал толкать бревно к тому месту, где мы пилили дрова.
– О! – стукнул я себя по лбу. – Как я не догадался? Закон рычага.
– Я не знаю, чей закон. Я знаю, что так легче. Мы так в Ташкенте всегда делали.
Распилив бревно, я отправился искать другие бревна. По указке кого-то из солдат, забрался в темный лес, где бойцы пытались валить здоровенную березу. Дерево упиралось и падать никак не соглашалось.
Все было как всегда. Двое работали, остальные десять запрокинув головы смотрели на раскачивающуюся верхушку высокого дерева. Возня ни к чему не привела, береза покачнулась, начала падать (отчего все бросились врассыпную, подгоняя друг друга) и застряла между двумя соснами. Я понял, что уже поздно, и побрел обратно на звуки палаточного городка. Во время процесса ожидания падения березы я замерз так, что готов был, войдя в палатку, как баба Яга сесть на печку целиком. Накидав в печь дров и, чтобы хоть как-то погреться, я прижался к печи подбушлатником и обнял ее руками в рукавицах. От рукавиц сразу пошел густой пар. Голова сама собой легла на печку, упершись кокардой ушанки в угол буржуйки.
– Э, горишь? – разбудил меня крик сзади.
Я одернул голову и руки. От рукавиц шел уже не пар, а дым. В центре коричневые пятна означали, что одернули меня вовремя.
– Ушанку спалил, – сокрушенно сказал Хабибулаев.
– Кто спалил?
– Ты.
– Кому?
– Ты совсем дурак, сержант? Себе, – показал он рукой на мою голову.
Я снял ушанку. Прямо под кокардой был большой кусок коричнево-серого цвета. Расстраиваться не имело смысла. Лишних шапок у нас с собой не было, а в часть мы могли попасть только через несколько дней.
– Да и хрен с ней.
Махнув рукой, я стащил сапоги, развесил пропахшие потом портянки на спинке кровати и залез на койку. Потолок палатки еще не прогрелся и был покрыт тонким слоем инея. Я подул на пальцы и крупно вывел собственным теплом: "99". До приказа министра обороны об увольнении в запас должно было оставаться ровно девяносто девять дней. В это время надо было отдавать "духам" масло и сахар, требовать отрезать кусочек метра или нитки, заставлять кричать оставшееся количество дней "молодых", но ничего из этого в заснеженном поле под Москвой не было. Появилась общая апатия, смешивающаяся с раздраженностью и неприятием всего, что требовалось делать. Было чувство брошенности и никому ненужности. И только надежда на то, что в Новый Год мы будем спать в своих, уже ставшими нам родными, теплых коечках, покрытых свежим постельным бельем, была светлым лучом в этом темном, забытом
Богом месте.