СВОБОДА, РАВЕНСТВО И БРАТСТВО.

СВОБОДА, РАВЕНСТВО И БРАТСТВО.

   А И В СИДЕЛИ НА ТРУБЕ

   Интеллектуальные вожди Французской революции провозгласили когда-то свой безответственный лозунг - "Свобода, Равенство и Братство", - совершенно не озаботившись разъяснить, совместимы ли эти понятия. Приступив вскоре к массовому террору, они скомпрометировали наименее определенное из этих слов. Но "свобода и равенство" долгое время звучали в ушах европейца песней, в которой эти общественные продукты-близнецы расцветали вместе, как "яблони и груши".

   В наше время свобода и равенство настолько противоречат друг другу, что кажется даже странным, как могли люди когда-то столь грубо заблуждаться...

   Не стоит, впрочем, забывать, что опыт социального экспериментирования у людей очень ограничен, и еще совсем недавно человечество не посягало сообразовывать свою жизнь с какой бы то ни было теорией или моделью. Общественной жизнью безраздельно управляли традиция и произвол. И традиция тоже, в значительной степени, складывалась из цепи несвязанных, произвольных событий (или деяний), возведенных человеческим одобрением в ранг исторических прецедентов. Трудно ожидать от возникших таким образом социальных систем какой-нибудь логической стройности. Никто ее в прошлом и не ожидал. Но с годами потребность в ней все больше давала себя знать, и люди стали прислушиваться к философам.

   Вообще-то народы, способные позволить теоретическим доктринам слишком эффективно влиять на свою судьбу, легко впадают в состояние безысходного кризиса, каковы бы эти доктрины первоначально ни были. То же самое случилось бы и с отдельным человеком, если бы он согласился позволить проверять на себе медицинские теории. Некоторым обществам иногда и выжить-то удается только благодаря тому, что, вопреки всякой теории, молчаливое большинство всегда, так или иначе, уклоняется от запланированного поведения.

   Если бы советский народ искренне пытался в полноте осуществить идею коммунизма, не осталось бы на земле людей для Перестройки. Только "комиссары в пыльных шлемах", возможно, остались бы сражаться за пайку на покинутой населением территории бывших лагерей и помоек. В памяти потомков, однако, может быть и остался бы образ золотого века, когда все были равно бедны и чисты помыслами.

   Перестройка, лишенная идейного блеска, эклектически соединившая в себе несочетаемые фантомы, поставила крест на красивой идее, не доведя этот опыт до его триумфального конца. Идея так и поблекла неосуществленной, но... и неопровергнутой.

   Немецкий народ тоже, пожелай он действительно стать высшей расой, белокурой бестией, неукротимым Зигфридом, сражался бы до последнего человека в Мировой войне и не дожил бы до печальных дней поражения и денацификации.

   В сущности, Гитлер был прав, сетуя, что этот народ оказался его недостоин. Немцам представлялась уникальная, эстетически соблазнительная возможность разыграть перед всем миром потрясающую романтическую трагедию на тему страшной мести и инстинкта стремления к смерти, к чему призывали их и боги Валгаллы, и их великий композитор Вагнер. Сумрачный германский гений прогремел бы в веках.

   Но они, поразмыслив своей головой, среди нешуточных, неромантических развалин, оставленных им войной, в массе предпочли обывательское благополучие в стиле трудовой добродетели и оставили нацистскую мечту также неосуществленной, но и невыкорчеванной... Им оказалось достаточно всего двенадцати лет опыта и одного (или, все-таки, двух?) военного разгрома, чтобы вернуться к здравому смыслу, не слишком отягощенному теорией.

   В этом плане бывший советский народ внушает мечтателю-теоретику гораздо больше надежд. Ведь он выдержал долгих семьдесят лет, включающих гражданскую войну, коллективизацию, многократные голодовки, массовый террор и высылки, регулярные чистки, и все же не сразу поддался уговорам М. Горбачева, а потом и Б. Ельцина перестроиться на какую-нибудь другую теорию.

   Такая теория, точнее такое "всеобъемлющее учение", не исключено, вскоре грядет. И, судя по общим контурам, которые брезжат сквозь "магический кристалл", ей суждено опять тяготеть к амбициозной мечтательности.

   В области мысли, неизбежно схематизирующей, именно и только крайности многозначительны. Они позволяют заострить мысль, очертить ее своеобразие (это совсем не значит, что ей нужно следовать) и обозначить на карте возможностей. Промежуточные варианты редко обращают на себя общественное внимание. Нет сомнения, что потребность в моделирующих идеях, в новых утопических проектах ощущается повсюду. В этом смысле, российская мысль сейчас течет в "общемировом русле".

   А УПАЛО В ПРОПАЛО...

   Между тем, после разрушения традиционных общественных структур в распоряжении рационализирующего интеллекта остается не так уж много возможностей. Либо индивидуализм, в конечном счете, произвол и, соответственно, свобода, вплоть до свободы угнетать ближних (т.е. свобода сильного за счет слабых), либо коллективизм, необходимость и, соответствующий ему, культ равенства, вплоть до уничтожения инакомыслящих (т.е. относительно обеспеченное благосостояние слабого за счет обирания и угнетения сильных).

   Неопытный читатель, возможно, удивится - зачем же такие крайности? Ведь "всем известно" и даже, говорят, понятно, что "моя свобода всегда кончается там, где начинается свобода моего ближнего" и пр. Однако стоит спросить: Ну, а где все-таки? Где она начинается, свобода ближнего? Кто это достоверно знает? Никакой собственной свободы, не за счет ближнего, в современных обществах нет. Может быть, ее не было и раньше. Может быть, никогда.

   Даже у себя дома вы не можете открыть форточку, не задев прав окружающих. Уединиться на пляже или в лесу, не принеся ущерба другим, вам не удастся. Именно ваше присутствие нарушит их равное и естественное право на уединение в этом месте. Даже если вы туда и пришли раньше - это не основание для уверенности в своей правоте. Может быть, другие больше вас в этом нуждаются?

   Устроиться на работу, открыть бизнес, не потеснив других, немыслимо. Рынок немедленно отреагирует и сместит все равновесие, задев интересы множества людей. А скольких людей (и мужчин, и женщин) вы лишили надежд на будущее счастье, женившись по своей воле? А скольких вы обездолили и подставили под удар, не женившись? Каждая ваша покупка в супермаркете вздувает цены, и каждый сэкономленный грош разоряет торговцев... Даже ваше дыхание в закрытом помещении докучает другим, а, между прочим, вся наша планета сегодня уже довольно тесно населена.

   История позволяет высказать предположение, что и в древности дело обстояло не лучше. "Свободным" кочевым племенам бескрайних степей Евразии или Аравийской пустыни удавалось выжить только за счет удачливого грабежа "несвободных", цивилизованных обществ и систематического угона скота соседних, дружественных племен. Жалобы этих последних до нас, в основном, не дошли, вследствие их естественного (т.е. свободного) вымирания от голода. О более стесненных, знакомых нам, условиях городской жизни не приходится и говорить. Не плюнуть ли на все последствия и жить, как Бог на душу положит?

   При разрушении традиционных обществ, взглядов и ценностей, ищущая социальная мысль действительно оказывается почти полностью свободна. По крайней мере, она свободна от "всем известных" истин. Не беда, что мысль эта иногда кажется нам странной. Часто, даже опасной. Важно, что она может позволить нам понимание. Понимание требует порой до некоторой степени отвлечься от реальности, чтобы ее упростить. В реальности все слишком переплетено и взаимосвязанно.

   Идеи философов совсем не предназначены для следования им в обыденной жизни обычных людей. Так же, как эксперименты химиков и теории математиков не ведут к кулинарным рецептам и не предназначены для домохозяек. Идеи К.Маркса на Западе не привели (да и не могли привести) к "диктатуре пролетариата". То рациональное зерно, что в них содержалось пошло свободным обществам только на пользу. Частичное понимание (а на полное понимание не претендует никакая научная теория) механизма экономической жизни помогло демократическим партиям на Западе радикально улучшить положение слабых слоев населения.

   Сама способность философствовать, т.е. взглянуть непредвзято на обыденные вещи вокруг себя, как раз и отчуждает мыслителя от всех остальных и часто делает невосприимчивым ко многим деталям бытия людей.

   Как им стать свободными, если они именно этим бытием порабощены? Совместное бытие потому только и возможно, что предполагает в людях заметную долю конформизма. Этот конформизм и создает то эмоциональное единство, которое так ценят почвенники и так безжалостно разрушают рационалисты.

   Как людям стать равными, если они от природы сугубо неравны? Природное неравенство противоречит этическому чувству и интуиции мечтателя. Идея равенства замечательно упрощает расчеты. На этическом максимализме и упрощении реальности построены все утопии.

   Творческое мышление осуществимо, именно и только, потому, что оно позволяет свободно оперировать идеями вещей, безотносительно к их реальным воплощениям, как никогда не удалось бы поступить с самими вещами, вследствие их жесткой непроницаемости и многосторонней взаимозависимости.

   Так, в тесной комнате нельзя запросто поменять местами диван и шкаф. Но на плане можно их расположить по-разному, и тогда уж, дождавшись генеральной уборки, вынести вон всю мебель и установить ее, наконец, в запланированном новом порядке. Однако, и новый порядок (такой удачный на чертеже!) может оказаться впоследствии неудобным.

   Разлив радикальных идей после Французской революции привел не только к освобождению и уравнению в правах (например, евреев). Он привел также и к появлению новых ограничений свободы и нового неравенства. Вдобавок, если раньше человека угнетал живой, конкретный король, и он мог всласть ненавидеть своего помещика, то теперь он был порабощен не меньше (хотя можно все же думать, что меньше) безличным законом и вынужден ненавидеть какую-то ренту и прибавочную стоимость. Не лучше ли, не человечнее, добавить к ним какое-нибудь реальное человеческое лицо (опять, например, евреев!), которое оживило бы эту безотрадную картину?

   Это вызвало новый поток идей. Теперь уже консервативных. Как идеи, многие из них оказались не хуже. Идеи Ницше нисколько не хуже идей Руссо. Идеи Кьеркегора и Шопенгауера не хуже идей Гегеля и Маркса.

   Власть безличных сил, "отчуждение", стали всеобщим пугалом и личность, "воля к власти", "подлинность", аутентичность превратились в чаемый идеал.

   Что может быть более подлинным, более индивидуальным, чем неограниченный произвол человека высшей судьбы, героя, смело дерзающего и умеющего повелевать? Что полнее может отменить отчуждение и эксплуатацию человека человеком, разрушить паутину власти слепых экономических сил, чем абсолютное равенство?

   Обе крайние идеи пленяли интеллектуалов Востока и Запада. Во многих странах эти идеи не удержались в узком кругу и завладели умами множества людей. Может быть, и не все проникались идеологическими схемами до самой сердцевины. Во всяком случае, не сами философы. Но лесной пожар захватывает и зеленые, сырые деревья. Там, где этот пожар разгорелся, выгорело все вокруг.

   Возможно, самым пугающим в этой идеомании оказалось то, что обе схемы при их конкретном воплощении проявились, как поразительно схожие феномены! И уже начинали это осознавать и понемногу сближаться...

   Все политические проекты по мере их осуществления испытывают глубокие деформации, связанные со свойствами и сопротивлением своего человеческого материала. Лишь в стратосфере утопического мышления никаких затрудняющих преград быть не может. Творческие модели мыслителя не ограничены ни силой тяжести, ни прочностью опор. Из идей происходят очень красивые, рационально совершенные модели. Это вовсе не значит, что они смогут пригодиться для какой-нибудь человеческой практики. Как заметил Кант: "Человек - это кривое бревно, из которого невозможно вырезать ничего прямого". Я думаю, он пришел к этой горькой истине в минуту отчаяния, пытаясь внушить своему королю какую-нибудь хорошую идею.

   Впрочем, никогда еще из самих идей и не вырастала социальная реальность. Так же как живую материю никто еще, пока что, не синтезировал химическим путем. Живое растет только из живого. Реальности растут из реальностей.

   Реально вечное человеческое недовольство существующим порядком вещей. И столь же реальна всеобщая боязнь перемен. Реальна опасная агрессивность одних и пассивная трусость других. Переводя свои неясные побуждения с бессловесного языка инстинктов на высокий язык понятий, и те, и другие черпают аргументы из арсенала мыслителя. Но не мыслители задают импульс первоначальному недовольству. И не они пробуждают обоснованный страх перед изменениями.

   "Инстинкт воина предшествует всякой идеологии и даже не нуждается в ней!.. Определенный сорт мужиков испытывает биологическую жажду войны и никакая "цивилизация" никогда не сможет изменить их природу". - Это говорил уже не один мыслитель, но никто не принял всерьез. Достоевский писал нечто подобное, приписывая это "человеку из подполья", сатирическому, так сказать, персонажу... Но в наше время "человек из подполья", не стесненный больше ни голодом, ни угрозой расправы вышел на поверхность жизни и двинулся к избирательным урнам.

   Слова об инстинкте воина взяты из Эдуарда Лимонова. Открылась бездна, звезд полна: "Свободный воздух войны есть мощная притягательная сила... Всегда есть люди, предпочитающие делать войну, нежели монотонно и скучно работать... На войне мы хозяева своей жизни... Определенное количество солдат, возможно, даже большинство, делают войну с удовольствием. И война дает возможность каждому почувствовать свое могущество... Моя могущественность меня освобождает". Лимонов не сам выдумал эти слова, но он легко примерил их на себя, и в наше время всякому видно, что есть в мире люди, для которых все это (кроме пустых патетических оборотов речи) правда.

   Наши архаические, природные инстинкты никто еще не отменил, хотя поэты нечасто о них упоминают. Никакие идеи не могут их заглушить. Инстинкты предшествуют идеям не только у воина. Если бы Лимонов с такой же решимостью провозгласил еще и апологию инстинкта труса и холуя (которые тоже ведь предшествуют идеологии), мы и в самом деле должны были бы благодарить его за откровенность, еще не слыханную в русской литературе.

   ЧТО ОСТАЛОСЬ НА ТРУБЕ?

   Еще из нашего детского фольклора мы знаем, что на трубе осталось "и", которое не означает ничего определенного, всего лишь связывающую частицу, союз. Ни то, ни се. Вдобавок, оно пишется как строчная буква и остается обычно не столько независимым словом - предметом, обстоятельством, концепцией, подлежащим в предложении (подобно А или Б) - сколько само собой разумеющимся вспомогательным средством, без которого невозможно сочетать никакое А ни с каким Б.

   Такова реальная жизнь, только промежуточное в ней и существует. Никакие крайние варианты в ней не реализуются. Вместо идеализированного индивидуализма, т.е. свободы без равенства или равенства без свободы, практическая жизнь и национальная традиция неустанно подсовывают народам такие "и" во все реально действенные политические программы и выполнимые административные инструкции, которые фактически сводят на нет любые исходные идеи. Поверх всех теорий и помимо всякой социальной структуры всегда присутствует незримое толкование, которое важнее основного текста. Существует, по-видимому, такое "и", которое способно примирить свободу и равенство. Это - Братство.

   Забытое в бурных философских дискуссиях ХIХ века, это понятие плохо поддается рациональному определению, но регулярно эксплуатируется поэтическим языком и политической демагогией. Из трех слов славного лозунга оно ближе всех к языку инстинктов и, по-настоящему, не освоено философией. Братством, наверное, следует назвать такое сочувственное, родственное внимание к жизни других людей, которое в обычных обстоятельствах осуществляется (да и то, не всегда) только внутри семьи, между близкими родственниками.

   Ощущение родства, братства действительно способно смягчить горечь неравенства слабейшему, и оно же часто может помочь сильнейшему смириться с ограничением своей свободы. Это чувство, легко дарящее удовлетворение обеим сторонам, спасающее от городского одиночества, слишком редко пробуждается в нашей сегодняшней будничной практике.

   Но оно было обычным для братств ремесленников, часто инославных или иноязычных, превратившихся со временем в профессиональные корпорации, средневековых городов, жителей еврейских гетто, членов монашеских орденов. Братство интеллектуалов, как принцип, в Новое время унаследовали от них масонские ложи ("Братство вольных каменщиков"). Сегодняшняя солидарность ученых сродни этому понятию.

   К былому братству часто взывает национализм. Национальная традиция ставит пределы возможного во всех взаимоотношениях людей. Эти пределы эффективно ограничивают свободу действий сильного в среде "своих". Они же помогают слабым принимать, как должное, невыносимое, порой, давление, если оно выступает в национально санкционированных формах. Национализм в Европе ХIХ века начал расти, как защитная реакция на проявления свободы и соответствующий рост имущественного неравенства. Также и разрушение принудительного равенства после падения СССР вызвало немедленный взрыв национализма.

   Братские чувства расцветают в праздничной атмосфере дружеских пьянок и народных фестивалей, в смертельном напряжении тяжелых походов и жестоких боев. Братством сегодня вдохновляется ежедневная деятельность религиозных сект (особенно, тайных) и подпольная жизнь революционных движений. И в том, и в другом случае содержание идеологий для большинства участников остается второстепенной частью их мотивации. Мюнхенское пиво (как и московский "чай"), жестокие репрессии, лагерные и партизанские воспоминания приобщили к окопному братству множество замечательных, верных до гроба людей, никогда не продумывавших своих убеждений.

   Слишком трезвая атмосфера демократических обществ не оставляет места когда-то живому чувству братского сочувствия. Демократическое солнце светит, но не греет. Неограниченная конкуренция приносит свои плоды "всем", но не каждому. Мировая история подошла сейчас к такому повороту, когда отчаяние в экономическом успехе среди отсталых и страх конкуренции среди слабых (ведь все они голосуют, хотя и в разных формах) могут повернуть вспять всю историческую тенденцию и разрушить тонкую структуру Западной цивилизации, создававшуюся веками личных, индивидуализированных усилий. Долгая нехватка склеивающего фермента, эмоционального притяжения между людьми все чаще дает себя знать.

   Именно братство (правда, без тени свободы и без понятия о равенстве) обещает своим последователям исламский фундаментализм. Западная цивилизация не сулит своим носителям ничего подобного, несмотря на свою христианскую основу.

   Если Свободный мир не сумеет выдвинуть, как приманку, ничего более привлекательного, чем плюрализм, т.е. свободная экономическая и идеологическая игра сил на агностической основе, возможно эта идея в умах людей не выдержит именно свободной конкуренции с наивной демагогией братства, выдвигаемой слепыми пророками варварства, вооруженными, однако, бесконечной уверенностью в своей правоте.