Письма в год разлуки (Публикация П. Е. Рубинина.)
Письма в год разлуки (Публикация П. Е. Рубинина.)
Я так счастлива, что мои письма приносят Тебе утешение…
А. А. Капица
3 февраля 1933 года состоялось торжественное открытие в Кембридже лаборатории, специально построенной для исследований П. Л. Капицы. Лаборатория была создана за счет средств фонда, завещанного Королевскому обществу известным химиком и предпринимателем Людвигом Мондом. Поэтому она и была названа Mond Laboratory. Мондовская лаборатория была передана Кембриджскому университету президентом Лондонского Королевского общества Гоулендом Хопкинсом. Принял ее и торжественно открыл канцлер Кембриджского университета Стэнли Болдуин, видный политический и государственный деятель Великобритании, который неоднократно возглавлял правительство этой страны.
Полтора года спустя после этой торжественной церемонии Капица, как он это делал в каникулярное время все последние годы, отправился в отпуск на родину, вместе с женой. Петр Леонидович выехал из Кембриджа на своей машине. Он пригласил в поездку и директора УФТИ Александра Ильича Лейпунского, который при содействии Капицы был принят тогда на стажировку в Кавендишскую лабораторию.
25 августа 1934 года они прибыли пароходом в Берген (Норвегия). Из Бергена отправились на машине в путешествие по странам Скандинавии. В Ленинград они приехали в сентябре к началу Менделеевского съезда.
На этом съезде и состоялась встреча Капицы с заместителем наркома тяжелой промышленности СССР Г. Л. Пятаковым, о которой сообщают в своем письме Сталину Куйбышев и Каганович.
Письмо написано Куйбышевым 20 сентября, когда в Кремле собрались несколько членов Политбюро. Заседание вел Л. М. Каганович, также подписавший это письмо. Он был заместителем Сталина по партии. А Сталин в те дни отдыхал в Сочи.
«Строго секретно.
Копия. Шифром.
Сочи. Тов. Сталину.
Ученый физик, гражданин СССР, Капица вновь прибыл в СССР (на Менделеевский съезд). По нашему поручению тов. Пятаков вел с ним переговоры о работе в СССР, Капица отказался по мотивам:
а) исключительных условий, которые ему предоставлены в Англии для научной работы (хотя т. Пятаков предлагал ему все, что он потребует); б) личной обязанностью перед руководителем Кембриджского института[54] Резерфордом, который помог ему стать ученым с мировым именем; в) незаконченности некоторых работ, начатых в Англии, после окончания которых, через несколько лет, он готов работать в Союзе, гражданством которого он очень дорожит.
Капица заявил, что все свои изобретения он готов дать Союзу и приглашает любую научную делегацию в его лабораторию в Кембридже для принятия его изобретений, а также студентов для обучения. В частности, в бытность в Харькове Капица передал физико-химическому институту[55] чертежи его машины по производству жидкого гелия (жидкий гелий устраняет всякое сопротивление проводимости электрического тока и тем самым вызывает революцию в электротехнике).
Мы предлагаем: а) поговорить с Капицей еще раз от имени правительства; б) если переговоры не приведут к желательному результату, задержать Капицу для отбывания воинской повинности, которую он не отбывал еще; в) во всяком случае, не выпускать Капицу за границу даже временно, так как есть все основания думать, что он больше не вернется в Союз, а изобретения скроет; г) в крайнем случае, применить арест.
Задержание Капицы в Союзе вызовет большой шум в Англии (известны его связи с Болдуином, Саймоном и другими политическими деятелями Англии), на основании чего Крестинский решительно возражает против задержания. Мы думаем, что такому положению, когда наш гражданин снабжает чужую страну изобретениями, имеющими военное значение, надо положить конец.
Просим срочно сообщить Ваше мнение. Ворошилов знаком с этим вопросом. № 2492/ш.
Куйбышев. Каганович.
20. IX.34 г.» (Сталин и Каганович. Переписка. 1931–1936 гг. М.: РОССПЭН, 2001. С. 486–487).
21 сентября 1934 года шифрованной телеграммой из Сочи Сталин отвечает согласием на предложение Куйбышева и Кагановича (Там же. С. 487). Несколько часов спустя, поразмыслив, он отправляет Кагановичу и Куйбышеву еще одну шифротелеграмму:
Сталин — Кагановичу, Куйбышеву
«В дополнение к моей шифровке № 66. Капицу можно не арестовывать формально, но нужно обязательно задержать его в СССР и не выпускать в Англию на основании известного закона о невозвращенцах. Это будет нечто вроде домашнего ареста. Потом увидим.
Сталин
№ 69
21/IX. 34 г.» (Там же. С. 493).
Закон о перебежчиках, упомянутый Сталиным (название закона он привел неточно), был утвержден Политбюро 21 ноября 1929 года. Приводим текст этого людоедского закона, с небольшими сокращениями:
«1. — Отказ гражданина СССР — должностного лица государственного учреждения или предприятия СССР, действующего за границей, на предложение органов государственной власти вернуться в пределы СССР рассматривать как перебежку в лагерь врагов рабочего класса и крестьянства и квалифицировать как измену.
2. — Лица, отказавшиеся вернуться в СССР, объявляются вне закона.
3. — Объявление вне закона влечет за собой:
а) конфискацию всего имущества осужденного;
б) расстрел осужденного через 24 часа после удостоверения его личности. <…>
6. — Настоящий закон имеет обратную силу». (РГАС-ПИ. Ф. 17. Оп. 3. Д. 766. Л.15)
24 сентября Капице позвонили в Ленинград, где он жил у своей матери, и предложили 25 сентября приехать в Москву, в Кремль, для беседы с заместителем Председателя СНК СССР В. И. Межлауком. Капица ответил, что приехать не сможет, так как очень занят, потому что на днях возвращается в Англию. В ноябре 1934 года в письме к французскому физику Ланжевену Анна Алексеевна рассказывает об этом эпизоде:
«В ответ на отказ приехать человек, который говорил с ним по телефону, ему сказал: „Профессор, вы не отдаете себе отчета в своих словах. Это приказ правительства, вы не можете отвечать отказом, вы должны приехать“. Когда предложение подается таким образом, у вас не остается выбора».
В Москве Межлаук от имени правительства страны сообщил Капице, что отныне он должен будет работать в СССР, а выездная виза его аннулируется. В Англию, к детям, отправилась одна Анна Алексеевна…
Они писали друг другу почти каждый день и письма свои нумеровали. Но иногда им не удавалось отправить письмо в тот же день. Они ставили новую дату и продолжали писать на следующее утро. Иной раз (особенно это касается Петра Леонидовича.) их письма напоминают дневник. У них была потребность разговаривать друг с другом, утешать друг друга и ждать утешения и поддержки друг от друга. Анна Алексеевна написала Петру Леонидовичу 191 письмо. После ее кончины в 1996 году эти письма были перепечатаны. Они хранятся в Архиве П. Л. Капицы в Институте физических проблем (примерно 700 страниц машинописного текста). Петр Леонидович написал жене 132 письма. Эти послания, зачастую очень пространные, многостраничные, были перепечатаны Анной Алексеевной еще при жизни П. Л. Капицы (562 страницы машинописного текста). Несколько лет назад автор настоящей публикации сличил копии писем П. Л. Капицы с оригиналами и внес необходимые исправления.
Первые письма. Письма с дороги.
3 октября 1935 года Анна Алексеевна отплывает на пароходе «Сибирь» из Ленинградского порта…
«№ 1
3–5 октября 1934 г., „Сибирь“
Дорогой Петюш, вчера мы отошли только в 9 ч. 30 или даже позднее. Когда я пошла на пароход, то меня не пустили, надо было ждать, пока всех интуристов не осмотрят и не пропустят, т. ч. я видела ваши спины, когда вы шли к машине.
У меня отдельная каюта, и очень удобно, как раз напротив женской уборной и ванной. Народу не много, человек 40, часть из них интуристы, а другая часть — граждане СССР, едущие на работу в Лондон. <…>
Сегодня полная тишь и гладь, утром был туман, и со всех сторон выли сирены, и мы сами гудели страшным басом. Когда туман прошел, то на минуту показалось солнце, а потом опять стало серо, и теперь идет дождь. Есть один пассажир, который все время слушает граммофон, а к тому же еще радио отчаянно играет, но все же я привыкла к шуму и <…> не слышу его совсем. Занимаюсь тем, что хожу кругом и кругом по палубе и читаю биографию Герцена. <…>
4-го октября. Сегодня ночью поднялся сильный ветер, и нас довольно здорово покачало, но днем опять гладко и спокойно. Карик[56] спокойно стоит, покрытый брезентом, я его осматриваю, слежу, чтобы все было в порядке. Говорят, что до Киля из Ленинграда ровно трое суток, так что будем там 5-го вечером. Мы немного запоздали из-за бури сегодня ночью. Из едущих граждан есть человек пять инженеров, которые едут в Манчестер учиться и очень волнуются, что их английский плох и что они мало чему выучатся. Они решили со мной заговорить, потому что увидели, что я читаю русскую книгу, а то они решили, что я — „гонорная англичанка“. Видишь, какой у меня вид! Не всякий решится ко мне подойти, и они-то решились только втроем, все вместе.
5 октября. Сегодня опять хорошая погода и совсем спокойное море, хотя довольно свежий ветер. Мы опаздываем в Киль и приходим туда сегодня ночью около 2-х или 3-х, так что попрошу буфетчика послать Тебе телеграмму и это письмо. Интеллигентная английская семья оказалась Sidney Webb с племянницей и внуком. Мне сначала показалось его лицо знакомым, а тут сосед за обедом спросил, кто из присутствующих S.W., я без затруднения ему показала. С племянницей <…> мы познакомились, да и с ним тоже. Он симпатичный старичок, совсем маленький. Так как я одна могу говорить по-английски и по-русски, то служу для них переводчиком, что, конечно, делаю с удовольствием и с самым приятным видом.
На пароходе тоска ужасная, беседовать ни с кем, кроме W, не хочется. Играть в кольцо тоже не хочется, даже читаю меньше, чем обыкновенно. Так, брожу по палубе, посматриваю за Кариком, он в целости и сохранности. Пришлось только брезент немного подвязать, потому что очень сильный ветер, и под него поддувает. Пока идем без поломок, но никого из команды не видим. Капитана совсем не видно, да и другие скрываются. Публика все мирная, инженеры, занимаются усиленно английским, но он у них плохо двигается, хотя две интуристки и приняли в их обучении живейшее участие. Любителя граммофона, слава Богу, кто-то угомонил, потому что его сейчас что-то не слышно. Но он порядком всем надоел, не только мне одной. <…>
Вот сколько я Тебе написала. Целую крепко, крепко. Привет всем Твоим…»
«№ 1
5 октября 1934 г., Ленинград
Дорогой Крыс,
Пишу тебе на третий день после твоего отъезда вместо того, чтобы писать на второй. Хотел вчера написать, но зашел Лейпунский, а потом Леня[57] утащил меня в цирк. Ну, теперь начну повесть о себе, хотя за эти дни ничего интересного не произошло. <…>
После твоего отъезда отправил телеграмму Автомобильной Ассоциации насчет страховки машины, а потом пришел домой и хандрил здорово. На следующее утро, 3-го, пошел сразу гулять с утра, дошел до Стрелки. Утром также звонил Ник. Ник. [Семенов]. Он только что приехал из Москвы. Он пришел ко мне в 5 и сидел часа полтора. Конечно, рвал и метал. Жалел, что он не в моем положении: подумай — строить институт! Его и хлебом не корми, а только дай строить новый институт. Я прямо диву даюсь, как человек типа Коли может быть крупным ученым, а он, без сомнения, крупнейший наш ученый. Потом он завез меня к твоему отцу на Васильевский остров, и я с ним сидел вечер. Вовочка и Женя[58] были в театре. Коля через полтора часа приехал опять и отвез домой.
4-го я начал день с прогулки в Ботанический сад. Ходил смотреть оранжереи, водил какой-то старичок, который очень хорошо давал объяснения. Потом, после завтрака, начал заниматься. Купил книгу Павлова об условных рефлексах и ими занимаюсь теперь. К 4 часам пришел Лейпунский, и мы долго беседовали, ходили на острова. Ал[ександр] Ил[ьич] уехал вечером в Москву, но через несколько дней он приедет обратно. Потом пошел в цирк с Леней. Программа из средних. Сегодня опять гулял утром в Ботаническом саду, там платный вход и ни души нету, гуляешь совсем один в саду.
Настроение у меня куда лучше, хотя и меланхоличное. Но есть даже какое-то чувство счастья. Дело в том, что я, безусловно, устал за последние месяцы в Кембридже, налаживая гелиевые опыты, а потом поездка по Скандинавии и все прочее, и теперь этот вынужденный отдых мне приятен. Я никого не вижу и всем, кто хочет меня повидать, не отказываю. Сейчас еду к твоему отцу, буду у него обедать.
Ну, теперь насчет тебя. Вчера был сильный ветер, и, наверное, вас помотало. Нева поднималась на 1? метра. Сегодня дивная погода. Вообще, дорогая моя, мне почему-то начинает казаться, что осень не будет так плоха, как она началась. Хотя, конечно, это личное чувство.
Жду твоей телеграммы из Киля и надеюсь, ты справишься с разгрузкой машины. Это ведь первый раз ты едешь без меня.
Ну, дорогой Крыс, целую тебя и поросят. Напиши о них. И также пиши, что ты делаешь по дому, как у нас дела, много ли уродилось в саду и как ты нашла Крокодила. Поторопи их с печатанием моей статьи, также разбери мою корреспонденцию и посмотри, нет ли писем от проф. Кеезома из Лейдена, перешли копию с него мне. Узнай у Pearson, на сколько времени у него работы еще. И как Лаурман съездил и что он сейчас делает.
Ну, целую тебя крепко-прекрепко. Целую ребятишек и Ел[изавету] Дм[итриевну] и Мар[ию] Ив[ановну].
Твой Петя».
Письма из Кембриджа, Ленинграда и Москвы
«№ 2
8 октября 1934 г., Кембридж
Дорогой Петя,
я благополучно добралась до дома, нашла всех в полном порядке. Сережка и Андрейка очень веселы, и Сер., конечно, первым делом спросил о ноже, и он ему страшно понравился, и с ним он не расстается — и спит, и ест. Все игрушки им подарены в общее пользование, и это вышло очень удачно. Только, чтобы Андрейке компенсировать ножик, я подарила [ему] отдельно человека, кот[орому] собака рвет штаны. Погода здесь стоит чудесная, тепло и солнечно.
Ехали мы очень мирно, меня встретили Катя [Сперанская] и John [Кокрофт], с которым мы приехали в Кембридж. Ну и проклятие править по Лондону, особенно в понедельник утром, это совершенно предприятие не для меня, но вышла я из него с честью. <…>
Карик в порядке, но довольно грязный, хотя и был покрыт брезентом, но все-таки немножко покрылся каким-то налетом.
В лаборатории все благополучно. <…> (Дальше идет закодированный текст. П. Л. и А. А. договорились, что после слов „дорогой мой“, „дорогая моя“ имена их детей становятся псевдонимами: Сергей — Резерфорда, Андрей — Ланжевена. — П. Р.). Еще хочется написать Тебе, дорогой мой, о Сережке, очень он хороший мальчик, замечательно смышленый и, для его лет, поразительно вдумчивый. Когда с ним говоришь, то не нарадуешься, как он хорошо все понимает и живо схватывает. Правда, все дети в его возрасте хороши, но все-таки хочется похвастаться, что у нас такой сынишка. А главное, хорошо, что он всегда бодрый и веселый и очень бодряще на всех действует и не унывает, даже когда видит, что перед ним трудная задача и, может, он положит много времени, прежде чем ее решить. Очень он меня порадовал. <…>
За наш отъезд накопилось много писем и всяких дел. Так что я по горло занята…»
«№ 3
10 октября 1934 г., Кембридж
Дорогой Петюш,
получила Твое письмо № 1, оно шло 5 дней, это не так плохо, я уже начала беспокоиться, что Ты не пишешь, как пришло Твое письмо.
Я все привела в порядок, разложила все письма, и все, [что] было нужно, нашла и тоже привела в порядок. Так что все стало очень аккуратно. Бываю в лаборатории и навожу там порядок! Но они и сами знают, что им делать. <…>
Сегодня Крокодил в Лондоне, и я его не видела, а мне самой надо с ним поговорить насчет разных мелких дел. <…>
Целую Тебя крепко и хочу, чтобы Ты не хандрил, не смей и думать это делать! Это очень нехорошо…»
«№ 4
12 октября 1934 г., Кембридж
…Получила Твое письмо № 2, очень быстро оно дошло, Ты опустил 8-го, а я получила вчера, 11-го! Теперь ты уже успокоился, что я благополучно доехала и что все в порядке. <…>
Крокодил сказал, что присмотрит и приструнит твоих молодцов[59], а что, если они без Тебя не знают, что им делать, то пусть лучше физикой не занимаются! Я их этим припугнула, и они все пришли в норму. <…>
Дорогушечка моя, Ты не томись и не хандри, ведь всегда все идет к лучшему, и не надо падать духом. Ребята здоровы, а Ты хорошо сейчас отдохнешь. <…>
Вот, моя дорогушечка, и всё. (Внимание — далее идет „шифровка“. — П. Р.): Сережа очень серьезно пишет письмо, и у него замечательно выходит. Он у нас молодец…»
Сережа — Резерфорд — 12 октября отправил полпреду СССР в Англии И. М. Майскому письмо, с содержанием которого он, как видим, Анну Алексеевну ознакомил.
«№ 5
13 октября 1934 г., Кембридж
…Вечером пошли в Cosmopolitan Cinema на „Man of Aran“[60]. Фильм очень плохой, скучно, длинно и бесформенно. А самое главное, не могу ходить в кино без Тебя — очень тоскливо и некого щупать. Вообще я делаю вид, что ничего нет, а на самом деле очень тоскливо и мучительно, но я не выношу сочувствия ни от кого, так что приходится себя держать в порядке. А особенно потому, что если начать реветь, то нельзя остановиться. Я все Тебе пишу, потому что надо кому-то это говорить, а Ты — самый драгоценный и должен все знать, так же как и я о Тебе должна все знать. <…>
Целую Тебя крепко, крепко. И очень мне не нравится быть одной, очень скучно, но Ты хороший и хорошо пишешь…»
«№ 5
14 октября 1934 г., Ленинград
Дорогой Крыс,
Вчера тебе написал, сегодня хочется написать опять. Все думаю о тебе, и хочется сказать, как я тебя, дорогого Крысенка, люблю, но не знаю, как подобрать слова. И маленьких крысят люблю тоже и жалею, что не могу вас видеть. Но ты не заключай, что я падаю духом или впадаю в меланхолию. Наоборот, голова начинает работать нормально, и скоро я буду что-нибудь калякать или писать. Одно только меня волнует — лаборатория моя. Это ведь тоже мое детище, и большая часть моего я туда вложена. <…> Думаю о Крокодиле тоже. Скажи ему, что я теперь чувствую, что он для меня был как отец родной, и надеюсь, он хоть немножечко меня любит так, как я его.
Ты в последнем письме мало пишешь о ребятах. Если будут фотографии, то пришли их…»
30 октября полпред СССР в Лондоне направил свой ответ на письмо Резерфорда от 12 октября. На основании директивы, полученной им из Москвы и утвержденной Политбюро ЦК ВКП(б)! (Письмо И. М. Майского опубликовано в книге: Петр Леонидович Капица: Воспоминания. Письма. Документы. М.: Наука, 1994. С. 383.)
В конце октября 1934 года Капица получил письмо из секретариата В. И. Межлаука, в котором его просили сообщить до 3 ноября о том, чем он собирается заниматься в СССР. 2 ноября Капица сообщил Межлауку, что собирается менять область исследований и заняться биофизикой, которой он давно интересуется. Продолжать в СССР исследования, которые он вел в Англии, он не сможет из-за отсутствия технической базы. (см. П. Л. Капица Письма о науке. М.: Моск. Рабочий, 1989, С. 28–30). Письмо Капицы Межлаук переслал Сталину. В своем письме вождю Межлаук писал, что Капицу оставляли в СССР, чтобы он продолжал свои исследования в области физики и техники и предлагал в случае, если Капица будет упорствовать, «арестовать его и заставить работать».
«№ 10
28 октября 1934 г., Ленинград
…Получил твои письма 10 и 9-е. Как всегда, это радость для меня, и настроение бодрее. Эти дни я немного скис, правду сказать. Очень плохая погода, дождь и слякоть, и потом, ячмень на глазу, кажется, один из первых в жизни. Но теперь он прошел. Я во всем согласен с тобой, милая моя, <…> и я так же глубоко верю, что скоро все эти недоразумения выяснятся и мы увидимся с тобой. <…>
Меня Коля очень огорчает. В разговорах он придерживается того же узкого взгляда, совсем не считается с моим душевным состоянием, и мне прямо тяжело с ним. Он развивает безумные планы, а не может даже позаботиться о том, чтобы мне добыть билеты в театр или прислать машину. <…> Я не выдержал и написал ему, что он больше мне не друг и прошу его ко мне не заходить больше. Он ответил, что я и Фрумкин — его единственные друзья, но в данном случае он принцип ставит выше дружбы, и если я не хочу, то, конечно, он приходить не будет. Я, конечно, очень люблю Кольку по-прежнему и почти уверен, что мы снова с ним сойдемся, когда он поймет создавшиеся условия. Пока я это сделал также в целях самосохранения…»
«№ 12
2 ноября 1934 г., Ленинград
…Сижу сегодня дома из-за дождя. Одну пару сапог проносил, и она в починке, поэтому не пошел гулять. Завтра сапоги будут готовы, и у меня будет, как всегда, одна пара подмоченных для прогулки и вторая, сухих, для гостей и театра.
Вчера ходил к Ивану Петровичу[61]. Он немного надо мной поиздевался, поругался (на меня, конечно), но вообще мы хорошо с ним побеседовали. Он охотно предоставляет мне возможность работать у себя в лаборатории, и как только подготовлюсь, буду делать опыты над механикой мускулов. Я об этих работах давно думал. Это в том же направлении, как А. V. Hill[62]. Да, напиши, пожалуйста, письмецо от моего имени Hill’у и попроси его прислать мне оттиски его и его учеников основных работ. Он перешлет их тебе, а ты, заказным образом, мне.
Итак, дорогая Аня, я становлюсь серьезно полуфизиологом, что меня искренне радует. Мне давно хотелось заняться этой областью, и теперь я имею возможность это сделать вместе с таким крупным человеком, как Ив. Петр. Конечно, мне придется забросить мою лабораторию в Кембридже, но что ж поделаешь.
Итак, Крыс, пожалуйста, не позабудь сделать это с оттисками Hill’а. Может быть, у него есть книга, то пришли и ее. Мне будет очень удобно работать рядом с нашим домом, а, главное, ведь лаборатория Ив. Петр. прекрасно оборудована. Ал[ексею] Ник[олаевичу Крылову] тоже нравится тема моей работы. Ведь ты не можешь себе представить, как мы мало знаем о том, как мускулы работают. Ведь непосредственный переход химической энергии в механическую мы только наблюдаем в одушевленной природе. Hill первый занялся этим вопросом. Ты ведь знаешь, он был математиком. Конечно, этот вопрос должен решаться не физиологом. Все, что тебе нужно знать, — это строение мышцы, а это можно узнать очень скоро. Ив. Петров. тоже считает, что после 2–3 месяцев физик может достаточно подготовиться к этому вопросу, и приветствует эту работу. К тому же, я консультировал не раз Hill’а и знаю технику его работы. Еще большее преимущество в том, что необходимости нет в помощниках и большой лаборатории, и я смогу все начать один. <…>
Я так рад, что ты занимаешься бумагами и домашними делами, но еще больше рад [тому], что это тебе доставляет удовольствие. Я тоже оптимист, и все на свете к лучшему. В такие минуты жизни хорошо раскрываются человеческие отношения, и люди показывают свое настоящее нутро. Наши отношения тоже выдержали пробу, и теперь мы чувствуем себя гораздо ближе, чем когда-либо мы были.
Ну, Крысяткины, целую вас и целую ребят и бабушек.
Всегда твой Петя».
«№ 16
1–2 ноября 1934 г., Париж
Дорогой Петюшик,
пишу Тебе с места отдыха, это на юге от Кембриджа. Здесь, как всегда, очень хорошо, завтра пойду повидать друзей, а сегодня хочу Тебе написать несколько строчек. Очень грустно ходить и жить одной в тех местах, где мы были с Тобой вместе. Но это ничего, здесь хорошие друзья, с которыми я пойду повидаться и с ними покалякать. Я уже заходила сегодня к Полю[63], но его не было, он уехал с детьми куда-то [на] природу. Видела его жену, и она сказала, что он завтра вернется. Так что письмо буду дописывать завтра, а теперь хочу спать. Все-таки утомительно ехать на поезде после того, как привыкла с тобой на авто.
Зверушечка милая, получила Твое письмо № 10. Очень мне жаль, что Ты упал духом. Помни, дружочек, что, только если мы оба будем с Тобой сильные, и бодрые, и спокойные, можно чего-нибудь добиться. Я знаю, что это трудно, а иногда и невозможно, особенно для Тебя, когда погода меняется и когда Коля приходит со своими мечтаниями. <…>
Дорогой мой глупышек, я видела Поля, он был очень мил, расспрашивал о Тебе и о ребятах. Сережа (Внимание — шифр! Имеется в виду Резерфорд. — П. Р.) ведь написал ему письмо, это ему очень понравилось, и он сказал, что постарается что-нибудь придумать, чтобы послать Сереже в подарок. Он говорил, что у него есть друзья, с которыми он посоветуется, и просил меня подождать, не уезжать, пока он не пришлет мне подарок. Так что я здесь задержусь еще на несколько дней.
Да, Зверушечка, в нашей разлуке есть свои хорошие черты, а именно: я поняла, как глубоко Ты мне дорог и что никто не заставит меня Тебя разлюбить…»
«№ 17
6 ноября 1934 г., Париж
…Я думала, что уеду сегодня домой, а оказалось, что еще надо здесь побыть. Я не видала Поля после моего первого визита к нему, а особенно торопить его тоже нельзя, так что я сижу здесь и развлекаюсь, как могу. Хожу смотреть выставки и художников. К сожалению, очень мало хороших и совсем нет картин, которые хотелось бы купить и повесить в комнате, с тем чтобы на них всегда смотреть. Еще другое развлечение: я хожу в мастерскую рисовать. Это бывает под вечер, часа на два. К моему большому удивлению, я рисую ни капли не хуже, чем раньше, но, конечно, и не лучше. Но все-таки странно, что после всех этих лет я не потеряла навык очень скорых набросков. Это очень приятно, потому что кажется, что сейчас мне придется заняться этим очень серьезно и постараться продавать. Это выставки так на меня действуют: они так плохи, что удивительно, что люди покупают картины, а художники живут трудом своих рук. <…>
Зверушечка милая, я написала письмо Коле, прилагаю копию вместе с этим. Я его еще не послала, а пошлю, когда приеду домой, и, если хочешь, подожду ответа от Тебя. Может быть, Ты не хочешь по каким-либо соображениям, чтобы я его послала…»
Петр Леонидович одобрил письмо жены Н. Н. Семенову. Так и написал 14 ноября: «Я одобряю твое письмо Коле, хотя Ты немного здорово говоришь обо мне. Но общий дух письма правильный».
А. А. Капица — Н. Н. Семенову
«21 ноября 1934 г., Кембридж
Дорогой Коля,
меня очень огорчило Петино письмо, где он пишет, что поссорился с тобой[64]. <…> Ты достаточно хорошо его знаешь, чтобы понимать, что его нервная система всегда была в страшно напряженном состоянии. Мне бы хотелось, чтобы ты вспомнил, что те 13 лет, которые он провел в Англии, не были годами спокойной научной работы, но колоссальной и напряженнейшей борьбы, борьбы за осуществление и проведение в жизнь тех научных принципов и идей, которые многим казались тогда не только невыполнимыми, но совершенно невозможными. Как ты думаешь, легко далось ему признание со стороны английских физиков и эта борьба за свои научные идеи? <…>
Он добился признания не только себе, но и всем вам, которые не имели возможности личного контакта. И мне очень грустно, что такого человека, как Петя, теперь у нас в Союзе хотят обвинить в том, что он никогда для Союза не работал и только жил в свое удовольствие за границей. И что ему, человеку одного дела и одной мысли, могут не верить. Вот тут и важно нам всем, его друзьям и, главное, людям, знающим его и его непоколебимую волю к достижению раз поставленной цели, нам, его друзьям, помочь ему теперь, когда опять перед ним период борьбы за осуществление его идей научной работы. <…>
Вот к этим-то друзьям я и хочу обратиться. К тебе как к другу его с самого начала его научной работы, к другу, прошедшему с ним все тяжелые годы. Неужели сейчас, когда ему еще гораздо труднее, чем когда-либо, ты его оставишь и не постараешься разъяснить другим, в чем состоит ошибка их взглядов на Петю?
В данный момент ему нужны все его друзья, и именно те друзья, которые бы были в то же время и преданными гражданами Союза.
Ты ведь понимаешь, что такой человек, как Петя, очень дорог стране, что нельзя его терять и что долг каждого из нас: его для Союза и для науки сохранить. <…>
Я уверена, Коля, что все, что здесь написано, не есть для тебя новость, что ты это и сам знаешь и понимаешь. Но главное, помни, что Петькины нервы всегда были в очень натянутом состоянии, и что были случаи, когда он был на грани нервного расстройства[65], и что не надо это забывать и снова до этого его допускать. А то не простим мы себе никогда, что не сумели сохранить его для творческой работы…».
«№ 27
8 декабря 1934 г., Ленинград
…Сегодня у нас прилив нежности к Вам. Мы всё о Вас думаем и боимся, что Вы чувствуете себя одинокой и несчастной. Дорогие мои, мы Вас нежно, нежно любим и всегда стремимся к тому, чтобы Вам было по возможности хорошо. И Вы о нас заботитесь, вот прислали лекарство и все прочее. Ведь как Вы хорошо угодили, Крысятки мои, как раз у нас вышла вся мыльная паста, и Вы прислали свежую (кусок, конечно, солидный). Как Вы угадали? Когда мы брились вчера вечером, то все нам Вас недоставало, чтобы поцеловать Вас и подставить гладенькую щечку[66].
Ну вот, Крысенок, я чересчур ударился в лирику. Это нам с тобой не под стать.<…>
Твои последние письма меня слегка огорчают. Мне кажется, ты теряешь веру в себя, а это нехорошо. Человек должен стремиться быть счастлив в любых обстоятельствах.
…[Так] как я только отдыхаю теперь, голова моя работает все лучше и лучше. Я построил уже три возможных теории работы мускулов, и одна из них должна быть верна. Я хочу по приезде из Москвы уже одну из них попробовать. Конечно, я не огорчусь, если они все 3 будут никчемные. Найду четвертую…»
В начале декабря непременный секретарь АН СССР В. П. Волгин просит Капицу приехать в Москву. Здесь, в Президиуме Академии, 9 декабря состоялось совещание, в котором приняли участие академики А. Н. Бах, С. И. Вавилов, И. В. Гребенщиков, Г. М. Кржижановский и Н. Н. Семенов. Говорили о перспективах работы П. Л. Капицы в СССР. 11 декабря Петр Леонидович написал «руководителям страны» (слова из ежедневника), что готов возобновить в СССР те работы, которые он вел в Кембридже. Но при условии, что все оборудование его кембриджской лаборатории будет приобретено советским правительством для его московского института и что два его английских ассистента будут приглашены в Москву на 2–3 года, чтобы помочь наладить работу этого нового института.
23 декабря председатель СНК СССР В. М. Молотов подписывает постановление об организации в Москве, в составе Академии наук, Института физических проблем.
3 января 1935 года газеты «Правда» и «Известия» сообщают о назначении П. Л. Капицы директором ИФП.
Это сообщение не обрадовало, а скорее даже огорчило Анну Алексеевну. Все усилия ее были направлены на то, чтобы «вытащить» Капицу из Советского Союза, хотя бы временно. Чтобы он смог завершить в Кембридже начатые им опыты с жидким гелием и договориться с Резерфордом о продаже научного оборудования его кембриджской лаборатории Советскому Союзу — для его института в Москве… Она огорчена, что он должен жить в столице, а не в Ленинграде, вдали от близких ему людей — матери, брата, семьи ее отца. Жить в гостинице…
«№ 52
3 января 1935 г., Кембридж
…Мне ужасно больно, что Тебе не с кем там даже поговорить и Ты приходишь в поганую Метропольную комнату и должен там спать — совсем один со своими мыслями. Только, дружочек, не отчаивайся. И помни, драгоценный мой, что я и ребята Тебя отчаянно любим, и если Ты это сейчас не чувствуешь, то только потому, что мы далеко, и Тебя не можем обнять. Но любим Тебя очень активно, так, как всегда любили, и только нам нужно знать, что Ты не падаешь духом и не очень Тебя мучают мрачные мысли. Мне кажется, что самое для Тебя лучшее — вообще не жить в Москве. Москва для Тебя ужасна. <…> Ты в Москве определенно себя хуже чувствуешь, чем в Ленинграде, где Ты гораздо более самостоятелен и гораздо более независим. В Москве Тебя могут требовать сюда и туда хоть каждые полчаса, заставлять Тебя ждать, и этими ожиданиями Тебя больше и больше изводить. Ты не давай себя изводить и помни, что все Тебе не верят и смотрят на Тебя очень подозрительно.
Есть разные способы извести человека и довести его до состояния полного изнеможения. Вот Ты этого и не допускай. Лучше уезжай в Ленинград и порви с Москвой совсем, пока еще в себе чувствуешь достаточно силы, чтобы противостоять всем влияниям, на Тебе сейчас сосредоточенным. А главное, проклятый Метрополь. Не мог бы Ты лучше устроиться в Доме ученых и там жить, если можно, инкогнито, т. е. так замкнуто, чтобы ни одному ученому не пришло в голову Тебя тормошить и с Тобой разговаривать. Я знаю, это очень трудно, но очень уж Метрополь поганое место, хуже трудно себе представить.
Зверочек, дорогой мой, пиши подробно о себе, чтобы знать все. Это очень мне помогает Тебя чувствовать и о Тебе думать. Особенно все, что есть плохого и тяжелого. Не стесняйся и знай, что любовь моя к Тебе безгранична. Это Ты должен всегда помнить и никогда, никогда не забывать.
Целую Тебя, зверочек, и люблю очень, очень и еще больше каждый день.
Твой Крыс».
«№ 53
4 января 1935 г., Кембридж
…У нас опять светит солнце и совсем тепло. Хочу снять ребят и послать Тебе, чтобы Ты знал, какие они сорванцы.
Дорогой мой зверочек, я люблю Тебя ужасно, и нет у меня слов, чтобы Ты это понял, а мне бы так хотелось, чтобы Ты это прочувствовал. Это дало бы Тебе энергию и смелость, какие у Тебя всегда есть, когда Ты знаешь, что прав. А если бы Ты знал, как я Тебя люблю, то этой смелости и энергии хватило бы Тебе надолго и Ты никогда бы не унывал. Ведь это только я не умею Тебе сказать, найти слова, как Тебя, моего дорогого, люблю. Но Ты знай это и всегда помни, не забывай никогда, что бы ни было и как бы трудно ни пришлось, помни об этом всегда. <…>
Ты у меня преодолевал много преград в Твоей жизни, и я верю и знаю, что нет таких преград, которые бы Ты не одолел. И это знаем мы все — и Ты, и я, и ребята даже. Как бы мне хотелось это все Тебе сказать и Тебя убедить, да убеждать не стоит, я знаю, что Ты это сам знаешь. А главное, помни об этом в минуты слабости и не допускай сомнений, и главное, не падай духом даже в таком поганом месте, как Метрополь. Ходи в театр, к Ал[ексею] Ник[олаевичу Баху], к Ш[уре Клушиной][67], к кому только можешь и хочешь. И старайся держаться крепко и помнить о том, что Ты не просто гражданин, а гениальный ученый. Это Ты должен помнить всегда. И если у нас этого еще не поняли, то я уверена, что скоро поймут. Нельзя Тебя знать, а этого не знать. Даже с „твоим глупым личиком и невинными глазками“. И с этим увидят, что Ты гениальный ученый…»
«№ 35
6 января 1935 г., Москва
…Все идет помаленьку — я тут среди 160 миллионов один, а ты там, среди 60 миллионов, одна с ребятами. Оба мы маленькие глупышкины, но все же мы любим другу друга и верим друг другу. Тогда нам жизни бояться нечего. Хотим мы только спокойно ковыряться в своих магнитных полях, и это главное для нас…»
«№ 36
9 января 1935 г., Москва
…Два дня тому назад получил твою телеграмму и был тронут ей, мой дорогой. Конечно, твоя женская натура и твой принцип: не экономить слова в телеграмме — очень типичны. Я тоже не мог удержаться, чтобы не вставить darling, что эквивалентно твоему my dear, только за это пришлось платить в два раза меньше…»
«№ 58
11 января 1935 г., Кембридж
…Я живу тихо и мирно. Сережа еще не ходит в школу, он довольно нервный, но все-таки ничего. Андрей гораздо спокойнее, и гораздо лучше у него характер, хотя он несравненно упрямее Сережи.
Кр[окодил] приехал из деревни. Конечно, очень занят, но, как всегда, очень мил. Мы с ним долго разговаривали об английском народе, об их национальных чертах, и как они видят себя, и как они представляются другим. Я сказала, что все всегда считают англичан хитрыми и себе на уме, на что R[utherford] возразил, что в этом есть доля правды, но он считает, что англичане довольно простоваты, но хорошо всегда знают, чего они хотят, и, как это ни странно, у них всегда во всех поступках „этическая подкладка“. Даже если это им и приносит выгоду, в конце концов, они главным образом напирают на „white man’s burden“[68], и, что самое невероятное, сами себя в этом убеждают. Но никогда выгоды своей не упускают, что [очевидно] в их политике доминионов и колоний. Особенно колоний. Когда я заявила, что всем всегда завидно, что Англия владеет полмиром, он заявил, что это из-за морских ее страстей и что поэтому все стратегические пункты, как Гибралтар и Мальта и пр., у них в руках и им нужны. И ему нечего было возразить, когда я спросила: а зачем они были бы им нужны, если у них не было бы колоний?
Ты знаешь, как он любит поговорить, и если ему нравится сюжет, то он очень занимателен. Он никак не мог понять, почему его дедушке вдруг взбрело в голову нестись из тихой и мирной Шотландии в Новую Зеландию со всей семьей. На совершенно незнакомое место, без всякого особого будущего. Это совершенно для него непонятно, и он не мог решить вопроса. Но должно быть, это было то же самое чувство, которое заставило внука открывать новые области в науке.
Я страшно люблю с ним разговаривать, и очень забавно, когда он начинает рассуждать на совершенно отвлеченные от разговора темы. Я чувствую, как каждый раз умнею после разговора с ним. И я очень бываю довольна, когда могу своим возражением вызвать тот особенный взгляд, который он бросает на собеседника, когда он заинтересован или когда мысль, высказанная ему, нова и такое положение не приходило ему в голову.
Он как-то поворачивает голову и смотрит, как будто никогда тебя не видал, а потом вдруг начинает смеяться и говорить, что этого он еще не думал, или серьезно смотреть, как бы спрашивая, ну и что же из этого? Вот тут самое удачное бывает, когда есть продолжение и у него лицо становится заинтересованным.
Ты на меня не сердись, что я пишу все это письмо про R., но Ты сам его так любишь, что мне кажется, что Тебе приятно о нем узнать все, что я знаю. Он спрашивал про Тебя и сказал: „Well, tell him I am still kicking“[69].
Я теперь все больше понимаю, почему C[avendish] l[aboratory] такое место паломничества для всех. Ведь иметь такую главу — это бесконечное счастье, и все чувствуют, что он постоит за своих учеников, когда надо, и что они все получат по заслугам…»
«№ 38
18 января 1935 г., Москва
„Метрополь“, № 485
…Наверное, к тебе переехал Max N[ewman] с женой (Анна Алексеевна сдала верхний этаж дома кембриджскому математику с женой, молодой супружеской паре. — П. Р.). Так ты лишилась студии, дорогая моя. Мне жалко этого, так как твой учитель в Женеве возлагал большие надежды на твое рисование. Ведь, помнишь, ты там получила первый приз за Nue маслом, ведь школа там, достойная внимания. А теперь, без студии, ты забросишь писание. Тут тоже навряд ли удастся найти помещение со студией.
Да, Крысеночек, меня очень огорчает, когда ты не рисуешь…»
«№ 64
19 января 1935 г., Кембридж
…Я вижу, что Ты ходишь к Ал[ексею] Ник[олаевичу Баху]. Это очень хорошо. Он очень милый старик, и мне приятно, что Ты у него бываешь и играешь в шахматы. Как поживает Шура, и что она делает, кроме как Тебя развлекает? Я думаю, это у нее отнимает много времени. Знаешь, кому это не нравится? Кр[окодилу]! У него насчет этого своя теория…»
«№ 39
21 января 1935 г., Москва
…Я, миленькая моя жинка, все полон сил и чувствую, как ты меня любишь, и это дает мне силы жизни и бодрость. Пиши мне как можно чаще и больше, твои письма для меня [самая] большая радость, которую я могу иметь теперь. <…>
Я очень рад, что ты пишешь о ребятах. Не раздражайся на Сережку, надо при его воспитании первым делом воспитывать себя. Постарайся быть сдержанной, ровной, и ты увидишь, как его характер начнет поправляться. Да, дорогая моя, с кем Сережа сейчас дружит? Ты так об этом мне и не пишешь. А Андрейка тоже имеет приятелей? Или же бегает за Сережей? [На их] карточки, которые ты прислала мне, я часто смотрю. Наверное, за мое отсутствие они очень развились…»
«№ 65
23 января 1935 г., Кембридж
…К сожалению, никаких переговоров между М[айским] и R. не было, и даже не было ни малейшего со стороны М. поползновения к этому. Я говорила с R., потому что считаю, что он должен это знать, и он в курсе дела. Но никаких пока не было движений. Так что Ты можешь сказать, кому надо, и еще подчеркнуть, что довольно странно, что они Тебе говорили наоборот…
Знаешь, зверушечка дорогая моя, я вчера была в Лондоне и видела приятеля W[70]. Он мне очень напомнил Золя, и мне интересно было с ним говорить. У него много черт, схожих с Твоими, он когда что-нибудь поставил себе за цель и решил добиться, то, я думаю, все преграды будут нипочем. <…>
Дорогой мой, я знаю, Тебе кажется, что прошло, наверное, 100 лет, как Ты не был в лаборатории, но ведь все так медленно движется. Только страдания уводят с собой много времени. Вот Тебе и кажется, что все так медленно идет. <…> Тебе надо помнить, что любовь моя безгранична и что ничего ее остановить или переменить не может. Ты, мне кажется, это не всегда помнишь, а это самое главное. И насчет моего рисования не печалься, все будет хорошо, и я опять начну рисовать, но надо это делать с толком и со временем, а не как-нибудь. <…>
Я на днях получу машинку и научусь писать, чтобы быть Твоей секретаршей. Я не хочу, чтобы у Тебя были другие, кроме меня, да и Тебе будет приятно, мой дорогой, что я научусь писать на машинке…»
«№ 42
1 февраля 1935 г., Москва
…Я был очень тронут решением Французского физического общества выбрать меня в президиум, это большая честь, я знаю. И Cotton[71] еще в прошлом году намекал мне на нее. Но как я буду ездить на заседания? А раз в году, на годичное, следует, кажется, как любезность, а то сочтут за невежу.
Что касается сомнения Кр[окодила] в письме 64, то, как говорят французы: „Хони суа ки маль и пане“[72]. Его гений ограничивается физикой, и ты в данном случае помни, что я за все свои 40 лет ни разу не помню, чтобы я сделал что-либо, за что мог бы краснеть перед всяким из моих друзей. А ты, любимый Крысеночек, ведь лучший друг мой. Очень рад, что ты завела машинку, это так будет хорошо, если ты будешь помогать в моих сношениях с внешним миром. Вот для начала напиши французам и пришли мне [письмо] сюда, чтобы я отправил его обратно…»
«№ 43
2–3 февраля 1935 г., Москва
…Я вчера вечером перечитал твои письма очень внимательно, и мне стало ясно, что ты очень нервничаешь, много сердишься и теряешь свое обычное спокойствие и веселье. Это меня очень огорчило. Только сознание, что у меня Крыс весел и любит меня, дает мне бодрость жизни, которая так мне необходима.
Разбирая подробно создавшееся положение, ты указываешь целый ряд правильных моментов. Лучше всего ты понимаешь мое психическое состояние. Если бы его так же понимали здесь, как ты, то, наверное, все уже было бы благополучно ликвидировано. Самое тяжелое для меня — это разлука с моей работой и с вами, дорогие поросята. Та стадия, в которой была моя работа накануне новых результатов, еще усугубляет тяжесть моего вынужденного бездействия. Что касается моей натуры, дорогая моя, ты знаешь, что я никогда и ни при каких обстоятельствах не привык сидеть сложа руки. И даже в лаборатории я всегда работал вместе с ассистентами, наравне с ними. Бездействие так противно моей натуре, что оно для меня подобно моральной смерти. <…>
Сейчас телефон прервал мой разговор, меня просят в Кремль, к В. И. [Межлауку]. Буду писать дальше после того, как приду обратно.
3-го февраля. Вчера тебе не мог писать, так был занят и устал. Вчерашний разговор с В. И. длился долго (2? [часа]) и был важен. По существу, первый раз я почувствовал, что мною интересуются как человеком и, кажется, действительно готовы сделать все, чтобы мне помочь здесь наладить работу. Тебя поразит, может быть, что наш разговор меньше всего шел о жизненных, бытовых и технических условиях. <…> Мы обсуждали вопрос доверия. Это взяло долго. И то, что его В. И. считал не менее серьезным, чем я, и не желал замять, а наоборот, каждый пункт подробно разбирался, и произвело на меня самое лучшее впечатление. Я говорил как всегда прямо, хотя и не резко. Дело в том, что В. И. очень к себе располагает, и резкие слова на язык не лезут. Но откровенность была полная с моей стороны, и я почувствовал ее и во многом, что говорил В. И.
Разговор примерно можно очертить так. Что больше недоверия нету ко мне, что все, что было, ушло в прошлое и разъяснилось, но если не хотят мне предоставить полную свободу, то прямо боятся, что у меня не хватит сил, вернувшись в прежнюю рабочую обстановку, с ней порвать. Мои аргументы сводились к тому, что если я 13 лет, несмотря на все житейские „неудобства“, оставался сыном отечества, то и впредь это буду делать…»
«№ 71
5 февраля 1935 г., Кембридж
…Это письмо коротенькое, только чтобы не было перерыва в них. Я знаю, что сейчас единственное, что Тебя подбадривает, — сознание, что Тебя любят, о Тебе беспокоятся. Но я бы хотела, чтобы Ты это знал и помнил и без моих писем. Потому что ведь может же случиться, что письма будут хуже ходить, задерживаться и пр. И к этой мысли Ты должен привыкнуть. И знать, что если даже нет писем, то все-таки все хорошо и благополучно, о Тебе я помню каждую минутку моей жизни и никогда не перестану помнить и любить. Ты знай, что если что случится, то я приеду сейчас же, как бы ни было, мой дорогой, сложно это и трудно. <…>