ГЛАВА V. СОБОР 1666—1667 ГОДОВ

ГЛАВА V. СОБОР 1666—1667 ГОДОВ

Самое начало церковных исправлений при Никоне ознаменовано было двумя приемами, посредством которых хотели освятить эти исправления, придав им полный и безусловный авторитет православия. Один из таких приемов заключался в созыве соборов русского духовенства для постановлений об исправлении книг и обрядов и наблюдения за ним, другой – в обращении за советами и справками по сомнительным вопросам к православным вселенским патриархам; оба они практиковались одновременно и параллельно, но ни тот, ни другой не предупредили и не обуздали церковных раздоров. По мере же того, как церковное расстройство все увеличивалось, и отношения различных партий все более обострялись и осложнялись, все сильней ощущалась и нужда в новом, более действенном средстве для устроения церковных непорядков, и такое средство нашли в соединении обоих употреблявшихся ранее приемов, в созыве в Москву собора, но уже не русского только, а вселенского, с участием если не всех, то хоть некоторых вселенских патриархов. Мысль об этом появилась первоначально в форме предположения об устройстве суда патриархов над Никоном, но вскоре она приняла более широкие размеры, и новому собору задумали передать решение обоих важных дел, волновавших русскую церковь, как спора между царем и патриархом, так и распри между православными и раскольниками, рассчитывая, что его авторитет будет достаточен для разрешения обоих запутавшихся вопросов и что собор окончательно укажет государственной власти тот путь, которого следует в них держаться. К 1666 году была выработана и практическая форма осуществления этого плана: в этом году именно созывался собор русского духовенства, который должен был заняться делом раскольников и решить его, а к следующему году на собор приглашались патриархи александрийский и антиохийский, которым предстояло разобрать дело Никона и вместе произнести окончательный приговор по поводу раскольничьего движения. Этим путем перед теми из ревнителей старины, которые отвергли уже авторитет русской иерархии и отдельных патриархов, ставился авторитет всей современной им вселенской церкви, грозивший им конечным осуждением.

В феврале 1666 года открылись заседания собора, и к этому времени из разных мест привезли в Москву находившихся в заточении или ссылке раскольников; к 1 марта привезен был сюда и Аввакум с двумя сыновьями, Иваном и Прокопием, тогда как остальная его семья была оставлена в Мезени. Теперь, перед лицом последнего, решительного испытания, долженствовавшего окончательно определить судьбу как всего движения, так и отдельных его представителей, раскольники явно распались на две группы. Одни из них, проникнутые лишь сомнением относительно реформ Никона, не предрешали бесповоротно вопроса об их неправоверии и готовы были пойти на убеждение, выслушать и оценить, более или менее спокойно и беспристрастно, доводы защитников церковной реформы. К ним примыкали такие люди, убеждения которых были гораздо прочнее обоснованы в их теоретическом сознании, но которые отступали перед последовательным проведением этих убеждений на практике из чувства страха, вытекало ли последнее из смутно чувствовавшегося еще уважения к авторитету вселенских патриархов или сводилось оно к боязни перед мерами светской власти. Соответственно этому люди данной группы и вели себя перед собором: они или искали убеждения, или, по крайней мере, поддавались ему. Так епископ вятский Александр, раньше восстававший против реформ Никона, обратился к членам собора за разъяснением своих сомнений и, получив доказательства правоверности изменений, произведенных в церковных книгах и обрядах, был убежден этим и “стал поборать не по мятежницех, но по истине”. Так “предста волею” пред собором иеромонах Сергий, числившийся до того в рядах раскольников, и подал покаянное писание, свидетельствуя о перемене своего взгляда на исправленные книги: “ныне уверихся, – говорил он, – добрым уверением от древних рукописных славянских святых книг, паче же греческих”. Равным образом и некоторые другие из раскольников перед лицом собора отступились от своих убеждений, иные искренне, иные лишь по наружности. Но рядом с этими поколебавшимися людьми стояли и другие, твердо решившиеся вести дело до конца, слишком фанатически преданные ему, чтобы можно было думать о воздействии на них путем убеждения, и слишком крепкие духом, чтобы отступить перед грозившею опасностью. Последовательно проводя основной принцип своей деятельности, заключавшийся в сохранении русского правоверия, которое противополагалось всякому другому, эти люди не отступали перед отрицанием авторитета вселенских патриархов, в их глазах имевшего крайне сомнительную ценность. При этом, будучи вполне уверены в правоте своих идей, они не видели никакого среднего пути между полной их победой и решительным поражением и, не надеясь уже в данное время на первую, заранее готовились к мученичеству. На этой группе сосредоточивался весь жгучий интерес настоящей минуты, на нее обращена была вся ненависть врагов раскола и все симпатии его явных и тайных сторонников. Среди самой же этой группы наиболее видным лицом являлся Аввакум, занявший положение ее главного вождя.

По привозе Аввакума в Москву церковные власти попытались было склонить и его путем увещаний к примирению с церковью, но эта попытка не имела никаких результатов, и вслед за тем протопоп был отвезен в Пафнутьев монастырь, верст за 90 от столицы, и отдан там под начало. Время от времени сюда приезжали от собора духовные лица уговаривать Аввакума смириться и принести покаяние в своих заблуждениях. Но даже среди самих этих увещевателей находились порою люди, втайне разделявшие его взгляды и видевшие в нем мученика за истину, подражать которому они сами отказывались лишь по недостатку нравственной силы. Присланный от собора к Аввакуму ярославский диакон Козма перед людьми уговаривал его покориться, а наедине увещевал мужественно стоять за свои убеждения. “Протопоп! – говорил он в этих тайных беседах,– не отступай ты от старого того благочестия! Велик ты будешь у Христа человек, как до конца претерпишь! Не гляди на нас, что погибаем мы!” Аввакум, впрочем, и не нуждался в этих сочувственных советах и наставлениях, чтобы остаться верным своим взглядам. Все уговоры присоединиться к “никонианам” не производили на него никакого действия, на все доказательства несправедливости его мнений относительно порчи церковных книг и обрядов он отвечал упорными возражениями и бранью, и таким образом десять недель прошло в безуспешных попытках смирить непокорного протопопа путем словесных увещаний и монастырского начала, пока, наконец, власти не отчаялись в возможности прийти к какому-нибудь соглашению с ним. Его привезли обратно в Москву и 13 мая поставили на суд собора. Но и тут он, говоря словами официального акта, “покаяния и повиновения не принес, а во всем упорствовал, еще же и освященный собор укорял и неправославными называл”. Тогда собор постановил лишить его сана, и это решение было исполнено в тот же день: в соборной церкви Аввакум, вместе с диаконом Федором, был расстрижен и предан проклятию как еретик. И теперь еще он нашел себе защитников, даже в самой царской семье: царица Марья Ильинична пыталась отстоять его от предстоящего унижения, и по этому поводу было у нее “великое нестроение” с Алексеем Михайловичем, который не находил более возможным вступаться за протопопа. Однако окончательное решение судьбы Аввакума, равно как и других вождей раскола, было отложено до приезда патриархов, а пока постановили опять заключить его в монастырь. На этот раз местом такого заключения избран был Угрешский монастырь св. Николая, куда уже 15 мая и отправили Аввакума под конвоем стрельцов. При этом, опасаясь проявлений симпатий со стороны народа к расстриженному протопопу, его везли ночью и не прямой дорогой, а в объезд– “болотами да грязью”.

Опасения эти были не лишены основания. Не говоря о том, что и в самой Москве, и в ее окрестностях в это время было уже много явных и тайных раскольников, видевших в Аввакуме своего главного вождя, могучая фигура стойкого страдальца привлекала к себе порою сочувственное внимание даже лиц, не разделявших тех взглядов, за которые он выносил страдания. И среди начавшейся уже борьбы далеко не всем еще в обществе были ясны не только конечные ее результаты, но и глубокое различие боровшихся партий. Ввиду этого обстоятельства и люди, вполне искренне и сознательно ставшие на сторону никоновских реформ, могли, однако, находить у себя много общих точек соприкосновения с заклятым врагом Никона, Аввакумом, и видеть в последнем многие родственные себе черты. С другой стороны, многие из тех, которые ступили на путь реформ, толкаемые силою внешних условий, далеко не огляделись еще в новом своем положении и не разорвали всецело с прежним миросозерцанием, не отказались от многих входивших в его состав взглядов, ярким выразителем которых являлся Аввакум. При такой неустойчивости и неопределенности общественного настроения, при том условии, что резкое разделение на партии только еще начинало приобретать себе общее признание, популярность Аввакума, покоившаяся как на мужественном перенесении им гонений, так и на его нравственных качествах и строгой жизни, распространялась на обе партии, и ее не уничтожил и не замкнул в более определенные границы даже последний решительный шаг церковной иерархии по отношению к нему.

Благодаря этой популярности, не успели привезти расстриженного протопопа в Угрешский монастырь, как следом за ним направились туда многочисленные посетители. Сам царь приезжал в обитель и ему уже “дорогу было приготовили, насыпали песку”, но он не решился зайти к Аввакуму, а только “около темницы походил и, постонав, опять пошел из монастыря”. Посетили последний и некоторые бояре, но их не допускали к заключенному. Постепенно, однако, строгость надзора за ним начала ослабевать, и если непосредственный доступ в его темницу по-прежнему оставался закрытым, то проникавшие в монастырь богомольцы получили, по крайней мере, возможность издали видеть Аввакума и даже беседовать с ним через окно тюрьмы. Этим воспользовались, между прочим, оставшиеся в Москве родственники протопопа. Два его сына, Иван и Прокопий, захватив с собой своего двоюродного брата, Макара, под видом обыкновенных богомольцев пришли 7 июля в Угрешский монастырь и ранним утром, когда большинство населения обители еще спало, успели побеседовать с отцом. Не замедлили вскоре сказаться и плоды установившихся таким образом сношений с Аввакумом: со слов последнего стали циркулировать слухи, будто ему в тюрьме явился сам Христос с Богородицей и увещевал не бояться гонений за правое дело. Когда эти слухи, постепенно распространяясь, дошли до московских властей, они вызвали среди последних немалый переполох и смущение. Сыновья Аввакума были немедленно арестованы и после того, как на допросе подтвердился факт посещения ими Угрешского монастыря и беседы с отцом, были отосланы 10 августа в Покровский монастырь с приказанием “держать их в монастырских трудах под надзором”. Легче отделался их двоюродный брат, оставленный на свободе благодаря тому обстоятельству, что несколько москвичей дали по отцу его, Кузьме, и по нему самому поручную запись. Впрочем, и сыновья Аввакума недолго оставались в заключении, так как факт распространения именно от них слухов о видении протопопа не был установлен на следствии, а все остальное даже в глазах подозрительно настроенного по отношению к ним московского правительства не могло составить особого преступления. Уже через три недели они просили об освобождении “для всемирный радости рождения государя благовернаго царевича Ивана Алексеевича” и 4 сентября действительно были выпущены на свободу с порукою, “что им соборныя апостольския церкви раскольником не быть и ложных снов отца своего Аввакума никому не разсказывать”, являться по первому требованию в патриарший приказ и никуда из Москвы не уезжать.

Это следствие не прошло безрезультатно и для самого Аввакума, вызвав новую перемену в его судьбе. Из Угрешского монастыря власти решили перевести его в более отдаленное место и пресечь возможность сношений его с поклонниками и пропаганды своих учений. С этою целью он уже 3 сентября отправлен был из Угреши опять в Пафнутьев, в Боровской монастырь, а игумену последнего послана была инструкция, заключавшая в себе следующие приказания: “Вы б его, Аввакума, приняли и велели посадить в тюрьму и приказали его беречь накрепко с великим опасением, чтобы он с тюрьмы не ушел и дурна никакова бы над собою не учинил, и чернил и бумаги ему не давать, и никого к нему пускать не велеть”. Первое время инструкция эта действительно исполнялась во всей своей строгости и монастырские власти в своем рвении дошли даже до того, что забили двери и окна темницы Аввакума. К счастию, – вспоминал он впоследствии, – нашелся “доброй человек, дворянин друг, Иваном зовут, Богданович Камынин, вкладчик в монастыре, и ко мне зашел, да на келаря покричал и лубье и все без указу разломал, так мне с тех пор окошко стало и отдух”. Но и после того суровость монахов к Аввакуму еще не исчезла, и даже в первый день Пасхи ему не позволили выйти и посидеть на пороге своей кельи. Впрочем, этого рвения хватило лишь на несколько месяцев. Среди монахов Пафнутьевского монастыря, как и в других кругах тогдашнего общества, не было прочной уверенности в неправоте Аввакума. Такую уверенность сообщали им лишь приказания высших церковных властей, но она, не будучи основана на прочном внутреннем убеждении, не могла успешно выдержать столкновения с убежденной проповедью и стойким мужеством протопопа. Последний в сознании монахов постепенно обращался из ослушника царской воли в мученика, терпящего за правду, и по мере того, как делало успехи такое представление, в монастыре нарастало сочувствие к Аввакуму и раскаяние в его притеснениях, тем более жгучее, что с ним, по понятиям века, почти неизбежно соединялось ожидание наказания за мучение праведника. Раз назревши, это настроение не замедлило проявиться и наружу, окруженное тем ореолом чудесного, который сопровождал в то время самые обыденные события человеческой жизни и тем более охотно соединялся со всякого рода нравственными потрясениями. Случилось одному из наиболее усердных притеснителей Аввакума в первое время, келарю Никодиму, заболеть, а затем увидеть сон, будто Аввакум исцелил его. Проснувшись и почувствовав себя действительно лучше, он немедленно отправился в темницу Аввакума, покаялся перед ним и, объявив, что он познал истину Аввакумова учения, просил совета, жить ли ему по-прежнему в монастыре или покинуть последний и уйти в пустыню. Аввакум не велел ему оставлять монастыря с тем условием, чтобы он, хотя в тайне, “держал старое предание отеческое”, и вместе запретил рассказывать про бывшее ему видение. Последнего приказания Никодим, однако, не исполнил и с тех пор характер содержания Аввакума существенно изменился: не только он не испытывал более притеснений от монахов, но и доступ к нему сделался, свободным. Из окрестностей сходились к нему люди за наставлениями и поучением; бывшие его ученики также не раз приходили и приезжали в монастырь, ища указания и советов у своего учителя в тяжелую годину борьбы. В числе других пришел к нему и юродивый Федор, бежавший из Рязани, куда он был отдан под начало архиепископу Иллариону, и просил совета: отдаться ли ему опять в руки никониан или скрываться и прекратить свой подвиг юродства, который мог обратить на него внимание. Аввакум посоветовал ему последнее.

Недолго, впрочем, пришлось заточенному протопопу пользоваться этой сравнительной свободой. Восточные патриархи приехали уже в Москву, и близок был тот день, когда он должен был стать на их суд вместе с другими ревнителями старины, подобно ему отказавшимися подчиниться русской церковной иерархии. 30 апреля 1667 года его действительно вывезли из Пафнутьева монастыря в Москву. Но еще два с половиной месяца прошли с момента привоза его в столицу до появления на соборе, и за этот промежуток времени духовные власти истощили последние усилия в попытках склонить его к признанию церковных реформ. Все эти попытки остались бесполезными, встретив резкий отпор со стороны Аввакума, и в результате их выяснилась только полная невозможность соглашения между спорившими партиями. С особенною рельефностью обнаружился этот результат на самом соборе, когда духовенство, отказавшись от бесплодных попыток смирить Аввакума путем всех своих увещаний, решилось поставить его пред вселенскими патриархами. 17 июля он приведен был на заседание собора и патриархи, в свою очередь, долго, но тщетно пытались убедить его в правоте никоновских изменений. “Наконец, – рассказывает сам Аввакум, – последнее слово ко мне рекли: “Что-де ты упрям? Вся-де наша Палестина, и Серби, и Албанасы, и Волохи, и Римляне, и Ляхи, все-де трема персты крестятся, один-де ты стоишь в своем упорстве и крестишься пятью персты! – так не подобает!” И я им о Христе отвещал сице: Вселенстии учителие! Рим давно упал и лежит невосклонно, и Ляхи с ним же погибли, до конца враги быша христианом. А и у вас православие пестро стало от насилия турскаго Махмета, – да и дивить на вас нелзя: немощни есте стали. И впредь приезжайте к нам учитца: у нас, Божиею благодатию, самодержество. До Никона отступника в нашей России у благочестивых князей и царей все было православие чисто и непорочно и церковь немятежна”.

Ярко и полно сказалось в этом ответе воззрение, которое еще так недавно решительно господствовало в жизни московского общества и в силу которого Москва ставилась единственным образцом правильного церковного и гражданского устройства. Не ей, успевшей сохранить у себя и православие, и внешнюю независимость, предстояло у кого-нибудь учиться; к ней должны были обращаться за поучением народы, и в том числе прежде всего те, которые еще называли себя православными. При такой постановке вопроса и самый спор об обрядах, независимо даже от той важности, какая непосредственно приписывалась им в сознании современников, приобретал новое и громадное значение и об уступках, о добровольном подчинении со стороны ревнителей старины не могло быть и речи. Если такие уступки еще возможны были до некоторой степени при первых деятелях раскола, когда личные интересы и мелкие вопросы церковной практики в значительной мере заслоняли собою главные различия сторон, то теперь, когда создавшаяся и укоренившаяся в годы гонений крайняя фракция раскола с Аввакумом во главе выдвинула на первый план именно принципиальную сторону вопроса и тем подчеркнула основное противоречие в воззрениях партий, никаких уступок с ее стороны не могло быть более сделано. С беспощадной последовательностью развивая до последних крайностей положения, общие у них с первыми вождями движения, члены этой фракции и в теории, и на практике решительно отвергали всякий авторитет, посторонний русской старине, и самый суд вселенских патриархов, так сильно смущавший их предшественников, у них вызывал только ироническое отношение к себе. Аввакум, устав стоять перед увещевавшим его собором, отошел к дверям и лег на пол со словами: “Посидите вы, а я полежу”. Русские духовные стали смеяться и корить его: “Дурак протопоп! И патриархов не почитает!” Эти насмешки не произвели, однако, на него никакого впечатления и вызвали с его стороны только смиренный по внешности, но, в сущности, проникнутый глубокой самоуверенностью и иронией ответ: “Мы уроди Христа ради, – говорил протопоп. – Вы славны, мы же бесчестны! Вы сильны, мы же немощны!” Об эту броню фанатизма разбивались все увещания и убеждения, и Аввакум без всякого результата был отпущен с собора и отдан опять под стражу. Точно так же непоколебимыми в своих убеждениях остались и его единомышленники, вместе с ним призванные на суд собора: протопоп Никифор, поп Лазарь, дьякон Федор и чернец Епифаний.

Еще несколько времени держали их под стражей то в самой Москве, то в ее окрестностях, то в Угрешском монастыре, продолжая в то же время убеждать смириться и признать власть патриархов и собора. Наконец 5 августа в места заключения Аввакума, Лазаря и Епифания явились посланные от царя и собора архимандриты – владимирский Филарет, хутынский Иосиф и ярославский Сергий, для снятия окончательного допроса с узников. Последним предложены были три вопроса, ответ на которые должен был окончательно определить их отношение к церкви и представлявшей ее духовной и светской иерархии. Вопросы эти заключались в следующем: православна ли русская церковь, православен ли государь Алексей Михайлович и православны ли вселенские патриархи? В ответ на них Аввакум сказал: “Церковь православна, а догматы церковные от Никона еретика, бывшаго патриарха, искажены новоизданными книгами, – первым книгам, бывшим при пяти бывших патриархах, во всем противны, в вечерни, и в заутрени, и в литургии, и во всей божественной службе не согласуют. А государь наш Алексей Михайлович православен, но токмо простою своею душою принял от Никона, мнимаго пастыря, внутренняго волка, книги, чая их православны, не рассмотря плевел еретических в книгах внешних ради браней, понял тому веры и впредь чаю по писанному: праведник аще падет не разбиется, яко Господь подкрепляет руку его. А про патриархов слышал я от братии духовных, что у них в три погружения не крестятся, но обливаются по-римски, и крестов на себе не носят, и в сложении перст знаменующеся, слагая три персты, и Христово вочеловечение отмещут, и сие есть все не православно, но противно святой соборной и апостольской церкви”.

Приблизительно такие же ответы дали на допросе и сотоварищи Аввакума по заключению. Получив их, патриархи и собор подтвердили проклятие, возложенное на раскольников в предшествовавшем году, с оговоркой, что “та клятва и проклятие возводится ныне точию на Аввакума, бывшаго протопопа, и на Лазаря попа, и Никифора, и Епифанца чернеца Соловецкаго, и на Федора диакона и на прочих единомышленников и единомудренников и советников их, дондеже пробудут в упрямстве и непокорении”. После того, как учение их подверглось таким образом бесповоротному осуждению, оставалось решить судьбу его проповедников, и это решение должно было в равной мере зависеть как от духовной, так и от светской власти, одинаково теперь враждебных раскольникам.

Мы видели, однако, что Аввакум в своем ответе на вопросы, предложенные ему от имени царя и собора, неодинаково повел себя по отношению к представителям духовной и светской иерархии. Самым решительным образом осуждая Никона и всю последовавшую за ним русскую иерархию, с некоторой – весьма слабой, впрочем, – условностью распространяя это осуждение и на восточных патриархов и их церкви, он только по отношению к Алексею Михайловичу изменял свой тон. Грех царя, по его мнению, невольный и бессознательный и подлежит еще полному исправлению и забвению: “праведник, аще и падет, не разбиется”. Такая исключительная мягкость могла бы даже дать повод заподозрить Аввакума в искательстве у царя, если бы для нее не находилось другого объяснения, – в поведении самого Алексея Михайловича. Это поведение тем более любопытно, что в нем отразились не только личные черты характера царя, но и настроение известной части московского общества, очутившегося на распутье двух дорог. Алексей Михайлович упорно и настойчиво старался примирить Аввакума с церковью и с этою целью постоянно засылал к нему разных лиц для уговоров. И после того, как надежда на такое примирение становилась все более призрачной, он не изменил своих личных отношений к бывшему протопопу, и царские посланные постоянно просили у последнего благословений царю и молитв за него. Даже тогда, когда судьба Аввакума представлялась уже почти окончательно решенной, царь еще прислал к нему сказать: “Где ты ни будешь, не забывай нас в молитвах своих”. Такое отношение и обнадеживало в значительной мере Аввакума, порождая в нем мысль, что царь от сочувствия к его личности может перейти к сочувствию его учению, и подобные ожидания вызывали в нем самом более мягкое отношение к царю, чем к кому бы то ни было другому из лагеря никониан. Но в этих ожиданиях, в свою очередь, было немало субъективного, обращавшего их в неисполнимые мечты. Алексей Михайлович любил Аввакума как человека, стоявшего с ним некогда в близких отношениях, чтил в нем строгого ревнителя и подвижника благочестия, высоко ценил его нравственную стойкость, но не разделял его мнений по поводу церковной реформы и был твердо убежден в их несправедливости. Вместе с тем, однако, он не видел в этих мнениях и той важности, какую им приписывали Аввакум и его товарищи. Для царя, без всякой внутренней борьбы соединившего в своей личной жизни московское мировоззрение со многими подробностями иноземной культурной обстановки, до некоторой степени против воли втянутого в борьбу церковных партий, оставалось непонятным фанатическое упорство бывшего юрьевецкого протопопа, и он до последней минуты продолжал питать надежду на то, что как-нибудь удастся склонить Аввакума к уступкам и покончить миром возникший в церкви разлад, – надежду, которую разделяли с ним многие люди, еще сохранявшие более примирительное настроение и видевшие исход в компромиссе между двумя резко обозначившимися направлениями. И после того, как собор произнес уже свое вторичное осуждение над Аввакумом, Алексей Михайлович посылал еще к последнему разных лиц с тем, чтобы они увещаниями и угрозами склонили его покориться патриархам. С такими поручениями отправлены были к нему, между прочим, Артамон Матвеев и Симеон Полоцкий, но они, как и все другие, не имели никакого успеха, увещания переходили в ожесточенный спор; с Полоцким у Аввакума, говоря его словами, “зело было стазание много: разошлися, яко пьяни, не мог и поесть после крику”. Споры эти оставались, однако, совершенно бесплодными, так как противники стояли на совершенно различной почве и не могли понять друг друга. “Острота, острота телеснаго ума! – говорил Полоцкий Аввакуму, – да лихо упрямство; а се не умеет науки”. Но именно эту-то науку, в незнании которой киевский монах упрекал юрьевецкого протопопа, последний и отрицал. Еще менее действовали на него, видевшего мученический подвиг в своей настойчивости, угрозы, какие употреблял Матвеев. “Не грози мне смертию, – возражал он последнему, – не боюсь телесныя смерти, но разве греховныя”. Наученный опытом, не поддавался он и на льстивые обещания, на ласку. “Ты ищешь, – говорил он тому же Матвееву, – в словопрении высокия науки, а я прошу у Христа моего поклонами и слезами: и мне кое общение, яко свету со тьмою или Христу с Велиаром?” И смутившийся Матвеев не нашелся ничего ответить на это кроме того, что “нам с тобою не сообщно”.

И действительно, именно “общения”, общей почвы, на которой возможно было бы соглашение между разошедшимися людьми, не оказывалось более налицо. “Пропасть велика между нами и вами утвердися, – писал незадолго до этого Спиридон Потемкин одному вернувшемуся к церкви раскольнику, – яко да хотящий прейти отсюда к вам не возмогут, ниже оттуда к нам преходят”. По мере того, как сознание этой пропасти благодаря резкой постановке вопроса со стороны раскольников становилось все ярче, люди компромисса, сознательно или бессознательно примирявшие два противоположных направления, отступали на задний план, в свою очередь и с другой стороны, очищая место представителям крайней партии. Сам царь, так долго колебавшийся, должен был теперь примкнуть к этой последней и руководиться ее советами в деле раскольников. Сущность же этих советов легко было предвидеть. Обрядовая сторона и для противников раскольников сохраняла чрезвычайную важность, при которой отступление от правильности обряда равнялось ереси, отношение же к еретикам определялось как предшествовавшей практикой церкви, так и господствовавшими в обществе взглядами и нравами. Собор действительно и провозгласил раскольников еретиками, и, не довольствуясь их проклятием, объявил, что “подобает их наказывать и градскими казнями”. Эти казни не заставили себя ожидать: Лазарю и Епифанию были отрезаны языки, Аввакума царица отпросила от этой кары, но он, вместе с изувеченными товарищами своими и дьяконом Федором, был сослан в Пустозерск.