ГЛАВА III. ЖИЗНЬ В ТОБОЛЬСКЕ И ДАУРИИ
ГЛАВА III. ЖИЗНЬ В ТОБОЛЬСКЕ И ДАУРИИ
Тринадцать недель везли сосланного протопопа с семьею до Тобольска, и немало нужды и лишений пришлось им вытерпеть на этом длинном пути. Между прочим, жена Аввакума в дороге родила ребенка, и ее, больную, везли дальше в телеге. Но по прибытии на место судьба Аввакума изменилась к лучшему благодаря сочувствию, встреченному им здесь со стороны епархиального начальства. Архиепископ тобольский Симеон, сам втайне сочувствовавший тому протесту против новшеств, одним из деятелей которого выступил Аввакум, склонен был видеть в последнем не ссыльного, а неповинного страдальца, притом пользующегося всеми правами священнического сана, с него не сложенного. Такое отношение возвращало протопопу возможность свободной и беспрепятственной деятельности. Симеон дал ему церковь, и он вновь выступал перед обществом, облеченный авторитетом своего сана, признанного церковной иерархией, выступал с ничем не стесняемою проповедью. Таким положением Аввакум как нельзя лучше и воспользовался для пропаганды своих идей, “браня от писания и укоряя ересь Никонову”. В далекую Сибирь с ним впервые проникала весть о волнениях, происшедших в русской церкви, и в его устах эта весть принимала, конечно, характер предупреждения о появившейся ереси, соединенного с резким ее обличением. Последнее и само по себе могло уже произвести свое действие на общество, строившее свое мировоззрение по преимуществу на религиозных началах, но это действие еще усиливалось благодаря ореолу подвижничества, окружавшему личность проповедника. И горячая, дышавшая глубоким убеждением проповедь Аввакума, на самом деле, многих привлекала к нему и вооружала против действий Никона, как направленных к внесению новшеств в русскую церковь и к искажению чистоты ее правоверия.
Деятельность ссыльного протопопа в Тобольске не исчерпывалась, впрочем, одним протестом против патриарших реформ в деле церковных обрядов и, сообразно этому, происходила не только на почве убеждения и проповеди. Положение, занятое теперь Аввакумом, хотя бы и в силу лишь случайно сложившихся благоприятно для него обстоятельств, давало ему, во всяком случае, в руки власть, позволявшую проводить в жизнь идеалы положительного характера путем непосредственного воздействия на общество, и не такой человек был Аввакум, чтобы не воспользоваться этою возможностью. Смотря на себя как на носителя идей, освященных всем авторитетом церкви и потому составляющих непреложные истины, и вместе как на представителя духовной иерархии, обладающей широкой властью над обществом, он ставил известные требования к окружающим во имя своих нравственных идеалов, вооружаясь для их защиты как духовным авторитетом, так подчас и прямо материальной силой. Защищать же было что, так как на далекой сибирской окраине жизнь значительной части общества еще менее укладывалась в строгие рамки нравственности, чем в центральных областях государства. Аввакум не замедлил повести деятельную борьбу с проявлениями нравственной распущенности общества, и эта борьба скоро познакомила жителей Тобольска с личностью протопопа.
Уехал как-то архиепископ в Москву, и в его отсутствие произошло столкновение между Аввакумом и архиепископским дьяком Иваном Струной. Последний за что-то придрался к дьячку Аввакумовой церкви и “мучить напрасно похотел” его, но тот убежал и спасся в церковь. Струна, собрав людей, последовал за ним и туда и, ворвавшись в церковь во время вечерни, схватил стоявшего на клиросе дьячка за бороду. Тогда Аввакум покинул службу, запер церковные двери, так что пришедшие со Струною люди не могли войти в храм, и, принявшись вместе с дьячком за самого Струну, “посадил его среди церкви на полу и за церковный мятеж постегал его ремнем нарочито таки” и уже после того, приняв от него покаяние, отпустил его домой. Эта выходка не прошла даром не в меру рьяному протопопу: родственники Струны возмутили против него население города и в ту же ночь пытались вломиться во двор Аввакума, грозя схватить его и утопить. Только случай спас Аввакума, но и после того ему долго еще приходилось прятаться от раздраженных врагов и даже не ночевать дома из опасения нового нападения. “Мучился я, от них бегаючи, – рассказывает сам он, – с месяц тайно: иное в церкви ночую, иное уйду к воеводе. Княгиня меня в сундук посылала, – я-де, батюшка, над тобою сяду, как-де придут тебя искать к нам; и воевода от них, мятежников, боялся, лишь плачет, на меня глядя. Я уже и в тюрьму просился, – ино не пустят”. Наконец возвращение архиепископа избавило Аввакума от гнета постоянного страха. Симеон, найдя протопопа совершенно правым, за его дело и еще за другой проступок приказал посадить Струну на цепь. Дьяк, однако, ушел от этого наказания и явился к воеводе с доносом на Аввакума, сказав на него “слово и дело государево”, а воеводы отдали Струну за пристава сыну боярскому Петру Бекетову. Это вмешательство светской власти вновь изменило положение дела, и тогда архиепископ, подумав с Аввакумом, избрал иной путь для наказания непокорного дьяка и на неделе православия предал его проклятию в церкви.
Такой непреклонный ригоризм, не останавливающийся ни перед какими средствами, равно готовый действовать духовным и материальным оружием, но неспособный на уступки и подчинение, мог вызывать недовольство, резкий протест и насмешки со стороны окружающих, но мог и подчинять их своему влиянию. Даже наиболее грубые средства, пускавшиеся в ход Аввакумом, иногда производили свое действие среди некультурной обстановки. Пришел к нему однажды пьяный монах, известный всему городу своим буйством, и стал кричать под окном: “Учитель! Дай мне скоро царствие небесное!” Аввакум сперва терпел насмешку, но, видя, что “искуситель” неотступен, позвал его в избу и спросил: “Можешь ли пить чашу, которую я тебе поднесу?” Получив утвердительный ответ, он приказал поставить посреди избы стол, принести топор и сделать толстый канатный шелеп, а сам, взяв книгу, стал читать чернецу отходную. Задумался монах, увидав такие приготовления, но все же, по приказу протопопа, положил голову на стол и тотчас же пономарь нанес ему удар шелепом по шее. Закричал монах от боли, хмель с него соскочил, а бежать от суровой расправы некуда, и стал он просить пощады у протопопа, пав перед ним на колени. Аввакум назначил ему епитимью, велел положить полтораста поклонов перед образом, и в то время, как монах отвешивал поклоны, пономарь сзади угощал его шелепом. “Да уже насилу дышать стал, – рассказывает протопоп, – так его употчивал пономарь. Вижу я, яко довлеет благодати Господни: в сени его пустили отдохнуть и дверь не затворили. Бросился он из сеней, да и через забор, да и бегом. Пономарь кричит вслед: отче, отче! манатью и клобук возьми. Он же отвеща: горите вы и со всем!” Оригинальное средство доставления царства небесного не осталось, однако, без результата: через месяц монах явился к Аввакуму, уже трезвый, просить прощения, получил его и с тех пор всегда, встречаясь с протопопом, кланялся еще издали ему в землю, да и своего архимандрита и братию стал почитать, так что даже сами воеводы Тобольска были благодарны Аввакуму за усмирение никому до тех пор не покорявшегося инока.
Суровый протопоп не только в прямой борьбе употреблял, однако, такие средства, не только на непосредственный протест, в виде насилия или вызывающей насмешки, отвечал силой, но практиковал последнюю и как средство проповеднической и учительской деятельности. Случилось ему раз застать на грехе мужчину с женщиной, и, не добившись покаяния, он свел их в приказ к воеводам. “Те к тому делу милостивы, – с негодованием замечает Аввакум, – смехом делают: мужика, постегав маленько, и отпустил, а ее мне ж под начал и отдал смеючись”. Не так милостив оказался сам протопоп. Он посадил присланную к нему женщину в холодное подполье и трое суток держал ее там, в темноте и на морозе, не давая пищи, пока, наконец, грешница с криком стала каяться и просить помилования, так что ее вопли мешали протопопу совершать обычное ночное правило. Тогда он велел вывести ее и спросил: “Хочешь ли вина и пива?” “Нет, государь, – дрожа, отвечала женщина, – не до вина стало! Дай, пожалуйста, кусочек хлебца”. Услыхав такой ответ, Аввакум обратился к ней с увещанием: “Разумей, чадо, похотение то блудное пища и питие рождает в человеке, и ума недостаток, и к Богу презорство, и бесстрашие”, а затем дал ей четки и приказал класть поклоны. Истомленная трехдневным постом женщина упала среди этих поклонов, и тогда Аввакум велел пономарю бить ее все тем же пресловутым шелепом. “И плачу перед Богом, амучу”, – прибавляет он и так заканчивает свое повествование об этом случае: “начала много дал, да и отпустил. Она и паки за тот же промысел, сосуд сатанин!” Этот неожиданный для протопопа конец нимало не поколебал, впрочем, его веры в спасительность “начала”, производимого при помощи шелепа.
Полтора года провел таким образом Аввакум в Тобольске, строго наблюдая за нравственностью и правоверием своих прихожан, наставляя одних, обличая других, наказывая третьих, словом и делом осуществляя свой идеал подвижнической жизни. Деятельность эта принесла свои плоды: не только в самом Тобольске, но и за пределами его, в окрестных деревнях, носилась молва о благочестивом протопопе. К нему шли люди за поучением и советом в вопросах веры, к нему вели на исцеление бесноватых, и в его доме и теперь, как некогда в Лопатицах, а потом в Москве, постоянно было несколько таких больных, которых он лечил молитвой и постом. Вокруг самого Аввакума собрался кружок людей, решившихся, под влиянием поучений протопопа, отказаться от мира и посвятить себя Богу. Дом протопопа с постоянно совершавшимися в нем молениями, правилами, всенощными бдениями и т. п. представлял из себя образец обрядового благочестия и привлекал всех любителей и ревностных поклонников обрядности, формировавшихся здесь окончательно в ее фанатиков под влиянием примера и проповеди хозяина. В этом кружке ближайших учеников на Аввакума смотрели, как на великого страдальца и непогрешимого учителя, и, видя в нем прямого руководителя к спасению, одного из немногих людей, могущих охранить грешное человечество от бесовских козней, старались беспрекословно выполнять все его требования, трепеща перед его осуждением. Как силен был такой страх учеников перед ним, может показать следующий пример. Была в числе домочадцев Аввакума девушка Анна, прежде служившая у одного из тобольских жителей, но затем отпущенная хозяином к протопопу, когда поучения последнего зажгли в ней желание остаться девушкой и посвятить себя Богу. Несколько времени она прожила спокойно в доме Аввакума, но затем беспрестанная молитва утомила ее, не давая полного душевного удовлетворения, а между тем, она еще раньше любила своего хозяина, и теперь заглушенная было любовь вспыхнула с новою силой. Аввакум сумел подавить этот порыв и удержать девушку, но когда он уехал из Тобольска, Анна таки не вынесла аскетического подвига и вышла замуж за бывшего своего хозяина. Восемь лет прожила она с мужем, двух детей уже имела, как пронеслась весть, что Аввакум опять будет проезжать через Тобольск. Анна отпросилась у мужа, за месяц до приезда Аввакума постриглась в монахини и, явившись к протопопу уже черницей, вымолила у него прощение и вновь вступила в число его домочадцев.
Но та самая деятельность, которая так привязывала к Аввакуму одних, обращая их в его покорных учеников, восстанавливала против него других. Его резкие проповеди и обличения задевали чересчур много интересов и не могли не вызывать сильного отпора, постоянные же столкновения с окружающими создавали вокруг него массу врагов. На протопопа пошли жалобы, за полтора года “пять слов государевых” сказывали на него, и, наконец, слухи об его энергичной пропаганде против новшеств патриарха дошли до Москвы. Оттуда прислан был указ – ехать Аввакуму дальше, в ссылку на Лену. Одновременно с этим получил он из столицы известие, что два его брата, жившие во дворце, равно как и их жены и дети, умерли во время мора, бывшего перед тем в России. Со стесненным сердцем поехал протопоп в назначенную ссылку, а уже в Енисейске застал его новый указ, повелевавший ему ехать в Даурию с отправлявшимся туда под начальством воеводы Афанасия Пашкова военным отрядом. Пашков получил поручение искать в Даурской земле пашенных мест со всякими угодьями и в таких местах для укрепления русского владычества ставить остроги; к этой-то колонизационной экспедиции был прикомандирован Аввакум в качестве священника, благодаря чему он очутился в непосредственной зависимости от начальника отряда. При широкой власти, какою пользовались отдельные воеводы, очень мало подвергавшиеся контролю со стороны центрального управления, они являлись по большей части вполне самовластными правителями, а царившая грубость нравов нередко налагала на их самоуправные действия отпечаток крайней жестокости. В Сибири, откуда жалобы населения не так-то скоро могли дойти до Москвы, этот порядок давал себя чувствовать сильнее, чем где бы то ни было; здесь произвол воевод часто принимал такие грубые и примитивные формы, какие все-таки невозможны были в областях европейской России. Пашков, в отряд которого попал Аввакум, был типичным образцом такого администратора: глубоко невежественный, грубый, жестокий, одаренный в большой мере суеверием и в очень малой какими-либо религиозными и нравственными понятиями, он являлся как бы воплощением беспощадной материальной силы: “суров человек, – говорил о нем Аввакум, – беспрестанно людей жжет и мучит, и бьет”. Казни, плети, кнуты и пытки служили у него обыкновенными средствами поддержания дисциплины среди подчиненных. И этому-то человеку дано было из Москвы еще специальное приказание строго наблюдать за Аввакумом и “мучить” его.
Казалось, только полная и безусловная покорность могла при таких условиях сколько-нибудь обезопасить Аввакума от проявлений грубого насилия со стороны воеводы. Но Аввакум неспособен был к такой покорности и не искал спокойствия и мира. Физической силе, над ним тяготевшей, он смело противопоставил духовный авторитет, произволу – нравственные законы и религиозные заповеди, жестокости – отважное свободное слово проповедника и гордое смирение мученика. Столкновение между двумя столь противоположными людьми было неизбежно, и Аввакум не только не уклонялся от него, но даже первый, вмешавшись в распоряжения Пашкова, вызвал борьбу, которая затем продолжалась уже все время их совместной жизни и о которой сам он впоследствии выражался таким образом: “он меня мучил или я его, не знаю, Бог разберет в день века”.
По дороге, на реке Тунгузке, отряд Пашкова встретил караван, в котором, между прочим, плыли две вдовы, уже старухи, лет за шестьдесят, думавшие вступить в монастырь. Пашков стал принуждать их возвратиться и выйти замуж; не вытерпел этого Аввакум и начал увещевать воеводу не нарушать апостольских правил. Крутой воевода не потерпел, в свою очередь, такого вмешательства, и, в виде наказания, стал гнать проповедника с дощаника, уверяя, что из-за его еретичества суда плохо идут по реке, и требуя, чтобы он шел берегом, по горам. “О, горе стало! – рассказывает протопоп. – Горы высокие, дебри непроходимые; утес каменный, яко стена, стоит, и поглядеть – заломя голову”. Аввакум опять прибег к увещанию, что в его устах было почти равносильно обличению, и отправил к Пашкову “малое писанейце”. “Человече! – писал он здесь, – убойся Бога, седящего на херувимех и призирающа в бездны, Его же трепещут небесныя силы и вся тварь со человеки, един ты презираешь и неудобства показуешь...” Такое послание окончательно вывело Пашкова из себя, и он решил усмирить дерзкого ослушника. О последовавшей сцене пусть расскажет сам протопоп.
“А се бегут, – вспоминал он в своем “Житии”, – человек с пятьдесят: взяли мой дощаник и помчали к нему, – версты три от него стоял. Я казакам каши наварил, да кормлю их: и они, бедные, и едят, и дрожат, а иные плачут, глядя на меня, жалеют по мне. Привели дощаник; взяли меня палачи, привели пред него: он со шпагою стоит и дрожит. Начал мне говорить: поп ли ты, или распоп? И аз отвещал: аз есмь Аввакум протопоп; говори, что тебе дело до меня? Он же рыкнул, яко дивий зверь, и ударил меня по щеке, тоже по другой, и паки в голову, и сбил меня с ног, и, чекан ухватя, лежачаго по спине ударил трижды, и розболокши, по той же спине семдесят два удара кнутом. А я говорю: Господи Исусе Христе, Сыне Божий, помогай мне! Да тоже, да тоже, безпрестанно говорю. Так горко ему, что не говорю: пощади! Ко всякому удару молитву говорил. Да посреди побои вскричал я к нему: полно бить-то! Так он велел перестать. И я промолвил ему: за что ты меня бьешь? ведаешь ли? И он велел паки бить по бокам, и отпустили. Я задрожал, да и упал. И он велел меня в казенный дощаник оттащить: сковали руки и ноги и на беть (поперечную скрепу в барке) кинули. Осень была: дождь на меня шел, всю нощь под капелию лежал”.
Побоями не ограничилось наказание, наложенное Пашковым на непокорного протопопа; всю остальную дорогу его везли скованным, пока, наконец, отряд добрался до Братского острога, где и остановился на зимовку. Здесь Аввакума сперва посадили в холодную тюрьму, и только в половине ноября воевода перевел его в теплую избу, но и в ней держал как преступника, в оковах, “с аманатами и с собаками”, тогда как семья его была сослана в другое место, верст за двадцать. Когда же один из сыновей протопопа, еще мальчик, вздумал навестить отца, Пашков приказал на ночь бросить его в ту студеную тюрьму, в которой сидел прежде сам Аввакум, а утром прогнал обратно, не допустив и повидаться с отцом. Так в одиночестве и заключении и закончился для Аввакума первый год его пребывания в отряде Пашкова. Вести о злоключениях протопопа дошли до архиепископа Симеона, и он писал в Москву о зверствах Пашкова. “А в Даурию, государь, к Офонасью Пашкову, – прибавлял он, – попов и дьяконов посылать не смею, потому что он нравом озорник великий”. Из Москвы Симеону ответили, что Пашков будет сменен, но Аввакуму долго еще пришлось дожидаться этой смены. С началом весны открылся дальнейший поход: переплыв Байкал, отряд Пашкова прибыл на реку Хилку и целое лето тянулся вверх по ней; дальше путешествие продолжалось уже и летом, и зимой; летом плыли по рекам, зимою на лошадях и пешком совершали переходы по суше, тащились волоком. С Аввакума сняты были оковы, и он соединился со своей семьей, но зато Пашков заставил его работать вместе с казаками; он должен был и тянуть лямкою суда, и участвовать в других работах, а сверх того еще заботиться о жене и детях. Помощников он не имел, так как дети были еще малы, а работников Пашков у него отнял и другим запретил к нему наниматься, да и нанимать Аввакуму было почти уже не на что: имущество, вывезенное из Москвы и состоявшее по преимуществу из одежды и книг, частью погибло во время разных дорожных невзгод, частью же было разграблено казаками или отнято самим Пашковым, так что его оставалось уже очень немного. А тем временем ко всем бедам прибавилась еще новая: в отряде не хватило хлеба и началась жестокая нужда, не коснувшаяся одного воеводы, у которого “казачьими трудами” всего было запасено достаточно. И без того мрачная обстановка, окружавшая протопопа, сделалась еще мрачнее, еще безотраднее. “Стало нечего есть, – описывает сам он это время своим образным языком, – люди учали с голоду мереть и от работныя водяныя бродни. Река мелкая, плоты тяжелые, приставы немилостивые, палки большия, батоги суковатые, пытки жестокия, – огонь да встряска, – люди голодные: лишь станут мучить, ано и умрет. Ох времени тому!” Сам Аввакум сперва еще кое-как пробивался с семьей; правда, хлеб, какой он вывез с собой из Енисейска, Пашков у него отнял, но на оставшиеся еще у него вещи он выменивал у воеводы хлеб и питался вареной немолотой рожью. Когда и этот источник иссяк, протопопу с семьей пришлось испытать весь ужас голода, довелось питаться травами и сосновой корой вместо хлеба, есть павших лошадей и найденные по дороге трупы животных, зарезанных волками: “что волк не доест, то мы доедим”. Некоторое время спустя протопоп с сокрушением сердечным вспоминал, что и он “волею и неволею причастен кобыльим и мертвечьим звериным и птичьим мясам”. Его железное здоровье выдержало все эти испытания, но из детей его два маленьких сына умерли в эту тяжелую пору.
Между тем, терпя голод и лишения, вынося жестокие истязания воеводы и теряя людей по дороге, отряд все подвигался вперед, и сама эта дорога способна была навести ужас. Летом было еще легче, но зимою, когда суровые морозы сковывали реки и землю ледяным покровом, жутко было немногочисленным пришельцам в дикой и пустынной стране, среди редкого, но враждебного населения, которое они только еще собирались подчинить своей власти. Тяжесть пути особенно давала себя знать Аввакуму; для детей и кое-какого оставшегося у него имущества воевода дал ему двух лошадей, но сам он с женой должен был идти пешком и не раз, должно быть, на этом длинном пути разыгрывались сцены, подобные той, описание которой мы находим в “Житии” Аввакума.
“Страна варварская; иноземцы немирные; отстать от лошадей не смеем, а за лошадьми идти не поспеем, голодные и томные люди. Протопопица бедная бредет, бредет, да и повалится, – скользко гораздо! В иную пору, бредучи, повалилась, а иной томный же человек на нее набрел, тут же и повалился: оба кричат, а встать не могут. Мужик кричит: матушка-государыня, прости! А протопопица кричит: что ты, батько, меня задавил! Я пришел, – на меня бедная пеняет, говоря: долго ли муки сея, протопоп, будет? И я говорю: Марковна, до самыя смерти. Она же, вздохня, отвещалаь добро, Петрович, ино еще побредем”.
Немногим легче стало протопопу и с момента прибытия на место. Голод почти не прекращался, так как урожаи были плохи – по большей части дожди уничтожали посевы, нужда царила жестокая, а Аввакуму надо было заботиться о пропитании многочисленной семьи и без устали работать, подвергаясь притом постоянным гонениям со стороны воеводы. При такой жизни не на одну только мужественную протопопицу находило временами уныние. Под тяжким гнетом лишений поддавалась иногда и железная твердость самого Аввакума. Бывали минуты, когда он, истомленный мучениями Пашкова, собирался уже просить у него пощады; бывало, что под непосильным бременем житейских забот он забывал о молитве и “изнемогал в правиле”. Но эти моменты слабости длились недолго. Проникавшая все существо Аввакума глубокая уверенность в правоте своего подвига помогала ему оправиться от уныния; воображение, вечно работавшее в одном направлении, вызывало перед ним чудесные видения, в которых деятельную роль играли небесные и адские силы, и угасшая было бодрость духа снова воскресала в протопопе. Ангелы являлись ему и возбуждали в нем мужество, предостерегая от падения, “сила Божия возбраняла” ему смиряться перед воеводой, и Аввакум, находя в себе под впечатлением этих видений новую мощь, налагал на себя еще большее бремя молитвенного подвига, еще с большим рвением обличал Пашкова, терпеливо вынося все истязания. В эти моменты духовного экстаза самые обыденные явления жизни принимали в его глазах чудесные очертания, и он всюду сознавал присутствие невидимой силы, его охраняющей. Находил ли он прорубь во льду озера, когда ему хотелось пить во время путешествия, давало ли осечку ружье, направленное Пашковым на своего сына, вздумавшего заступиться за протопопа, – во всем этом Аввакум видел проявление божественной силы, стерегущей своего верного служителя.
Исполненный живой веры в свой подвиг, Аввакум не ограничивался пассивной ролью мученика, но постоянно переходил в роль обличителя и проповедника. Неумолчно осуждал он Пашкова всякий раз, как видел в его действиях отступление от правого пути, постоянно убеждал его исполнять религиозные предписания и церковные обряды и с непоколебимой стойкостью выносил все мучения, которыми щедро осыпал его взбешенный воевода. Такие отношения, плохо укладываясь в обычные рамки положения ссыльного перед своим начальником, скорее имели характер ожесточенной борьбы двух противников, воплощавших в себе грубую силу и убеждение, причем первая не только не одерживала в этой борьбе полной победы, но терпела порою и поражения. Действительно, строгая подвижническая жизнь протопопа и его непоколебимое мужество даже в свирепом воеводе пробуждали порой мысль о существовании чего-то высшего, чем простая сила, и невольно импонировали ему до такой степени, что он временами как бы подчинялся протопопу и признавал его авторитет; так, он по совету Аввакума стал было одно время служить вечерни и заутрени, надеясь, что это соблюдение обряда доставит хороший урожай; так, он поверил в чудесное исцеление своего внука протопопом и смиренно благодарил последнего. Правда, подобный перевес Аввакума держался очень недолго: приливы набожности и сравнительного смирения у воеводы быстро проходили и сменялись по какому-нибудь поводу новой, часто еще более жестокой вспышкой, в которой вполне давала себя знать его необузданная, непривычная к какой бы то ни было нравственной сдержанности натура.
Но и Аввакум, в свою очередь, не довольствовался только отстаиванием своих взглядов, мученичеством за них и распространением их посредством убеждения. Его пылкий фанатизм увлекал его далеко за эти границы, и он способен был в вопросах веры явиться насильником, мало чем уступавшим в этом отношении самому мучившему его воеводе. Случилось раз, что Пашков, отправляя своего сына Еремея с небольшим отрядом казаков в поход на один из соседних народцев, призвал шамана погадать, удастся ли это предприятие. Шаман предсказал полный успех похода, обещал богатую добычу и благополучное возвращение, и ратные люди обрадовались. Но глубоко опечалился протопоп, видя, что христиане слушают “бесов” и верят им. Возгоревшись благочестивою ревностью, он решил посрамить бесовские козни и наказать людей, осмелившихся искать предсказаний и советов у диавольского служителя вместо того, чтобы обратиться к христианскому священнику. С этою целью он “в хлевине своей кричал с воплем ко Господу: послушай мене, Боже! послушай мене, Царю небесный-свет, послушай мене! да не возвратится вспять ни един от них и гроб им там устроиши всем! приложи им зла, Господи, приложи и погибель им наведи, да не сбудется пророчество диавольское!” В своем фанатическом рвении протопоп доходил, таким образом, до сознательного изуверства и ради торжества своих взглядов готов был принести в жертву жизнь неповинных людей, употребляя для этого такое средство, которое в его представлении являлось вполне действительным. Пашкову донесли о такой молитве Аввакума, но он сперва не обратил внимания на донос и вспомнил о нем лишь тогда, когда отправленный в поход отряд не вернулся к сроку. Тогда он решил, что это результат заклятий протопопа, и собрался было пытать его. Аввакум, видя беду, приготовился уже к смерти, но его спасло случайное возвращение сына Пашкова, который один только и спасся из всего отряда, истребленного инородцами. Сам Еремей приписывал свое спасение исключительно своим хорошим отношениям с Аввакумом и, вступившись за последнего перед отцом, успел отвести беду от головы протопопа.
Аввакум и вообще не был в своей жизни с Пашковым совершенно одинок: у него были и здесь заступники и помощники, часто спасавшие его и от последствий воеводского гнева, и от тяжелых, подчас совершенно невыносимых тисков нужды. Если даже на самого воеводу нравственная личность Аввакума оказывала некоторое влияние, то еще более глубокое впечатление производила она на многих других из окружавших его людей, и прежде всего на семью воеводы, состоявшую, кроме самого Пашкова, из его жены, сына и снохи. Для этих людей, малосведущих в вопросах религии, настолько суеверных и невежественных, что они могли обращаться за предсказанием к шаману и за лечением к “мужику-шептуну”, одно было ясно в протопопе, что это человек, чтущий веру и благочестие выше всего, страдающий за свои религиозные убеждения и готовый умереть за них. Какого рода были эти убеждения, насколько они были истинны и насколько заключали в себе заблуждения – такие вопросы были бы не под силу этим людям; но они видели, как ревностно соблюдает Аввакум все подробности религиозной обрядности, наиболее доступной их пониманию, и это в связи с его мученической жизнью порождало в их умах представление о нем, как о поборнике религиозной истины и великом подвижнике благочестия. Это представление еще укреплялось проповедью Аввакума, полной горячего осуждения новшеств, занесенных в русскую церковь патриархом: понятие о ереси, в которой обвиняли протопопа, плохо вязалось с отстаиванием русской церковной старины в умах людей, привыкших эту последнюю считать единственно правой верой. Так среди семейных воеводы и установился взгляд на Аввакума как на невинного страдальца и истинного учителя. К нему и здесь присылали для лечения бесноватых; сноха Пашкова приглашала его лечить ее сына, а раз протопоп совершил для нее чудо над курами.
“У боярыни куры все переслепли и мереть стали, – рассказывает он об этом с своею неподражаемой, эпической наивностью, – так она, собравши в короб, ко мне их прислала, чтоб-де батко пожаловал – помолил о курах. И я-су подумал: кормилица то есть наша; детки у ней: надобно ей курки! Молебен пел, воду святил, курок кропил и кадил; потом в лес сбродил,– корыто им сделал, из чего есть, да к ней все и отослал. Куры, Божиим мановением, исцелели и исправились по вере ея”.
Совершая такие чудеса для веровавших в него людей, Аввакум, вместе с тем, своими поучениями утолял их духовную жажду. В свою очередь они, чем могли, облегчали его тяжелую долю: сын Пашкова не раз заступался за него перед отцом, рискуя даже собственною жизнью, так как воевода в гневе не щадил никого; жена и сноха воеводы снабжали припасами протопопа и его семью во время самой жестокой нужды, постигшей было их в Даурии. Припасы приходилось пересылать тайком от Пашкова, поэтому Аввакум не мог получать многого от своих поклонниц; ему доставляли то хлеб, то кусок мяса, то немного муки, бывало, что присылали и корму, взятого из куриного корыта, но все же эти скудные даяния помогли ему кое-как перебиться в течение голодного времени, которое иначе трудно было бы пережить ему с семьею.
И не в одной воеводской семье находил для себя ссыльный протопоп приверженцев и последователей. Немало их нашлось с течением времени и среди казаков, составлявших отряд Пашкова. Видя также в Аввакуме высокого подвижника и борца за веру, склоняясь перед его нравственной мощью, они тем легче сближались с ним, что находились под общим с ним гнетом. Это усиливало их теплое чувство к Аввакуму, и если последний среди них, самих беспомощных и терпевших всегдашнюю нужду, не мог найти ни заступников, ни помощников, если все их услуги по отношению к нему могли исчерпываться разве лишь предупреждением об опасности, грозившей со стороны Пашкова, зато многие из них явились ревностными учениками его, равно готовыми пострадать за то, что вместе с ним считали истинным древним благочестием, и почти все, за немногими исключениями, относились к нему в высшей степени сердечно, как к невинному страдальцу.
В далекой ссылке Аввакум остался, таким образом, верен себе. Ни суровый климат, ни голод, ни пытки и мучения воеводы не сломили его нравственной энергии, и не только он не отказался от пропаганды своих взглядов, но временами его стойкое мужество колебало даже самого грозного палача, под власть которого он был отдан. Трудно сказать, чем могла бы кончиться эта неравная борьба между протопопом и воеводой, но она была прервана в самом разгаре. Более пяти лет уже провел Аввакум в отряде Пашкова, как пришли из Москвы, в начале 1661 года, два указа: один сменял Пашкова с воеводства, другой приглашал протопопа вернуться в столицу. Пашков поехал вперед с ратными людьми, а Аввакума оставил почти содними больными и стариками, надеясь, быть может, что с таким конвоем он погибнет на пути. Но Аввакум мало внимания обратил на это. Слишком доволен он был, что избавился от заклятого врага; к тому же долголетняя ссылка наконец прекратилась, его призывали в Москву и, конечно, призывали потому, что убедились в истине его взглядов. Пророческие видения сбывались наяву, и мог ли он, взысканный ими, сомневаться в том, что та же божественная сила, которая выводила его из тяжкого плена, охранит его на пути и не даст погибнуть, не совершив своего призвания?
С глубоким умилением, полный энтузиазма и веры, стал собираться он в дорогу и, покончив через месяц сборы, отправился, везя с собою 17 человек. На прощанье он выкупил у казаков и увез с собой одного из бывших приспешников Пашкова, который при последнем преследовал его и искал его смерти; теперь Аввакум отплатил ему спасением жизни, так как казаки, избавившись наконец от гнета воеводы, собирались своим судом расправиться с его наиболее ревностными слугами. Другого подобного приспешника Пашкова казаки не хотели отдать Аввакуму, и уже на пути он встретил протопопа, моля спасти его от погони и лютой смерти. Ради спасения человеческой жизни всегда правдивый протопоп решился на тяжелый для его совести грех лжи: он спрятал беглеца под постелью, на которую положил свою жену с дочерью, а догнавшим его казакам сказал, будто у него нет того, кого они ищут. Всю лодку обыскали казаки, а постели протопопицы не тронули. “Опочивайте, матушка! и так ты, государыня, горя натерпелась!” – говорили они мужественной женщине, долгие годы безропотно страдавшей на их глазах и вместе с ними. Погоня уехала ни с чем. С таким-то экипажем, снабдив лодку вместо оружия крестом, двинулся Аввакум в далекий и опасный путь, в конце которого лучезарной звездой горела для него надежда полной победы.