Глава вторая Мария Валентиновна
Глава вторая
Мария Валентиновна
«На что Дягилев намекал, сказав, что я человек увлекающийся… Неужели прослышал? Вроде бы я никому не говорил…» – думал Шаляпин, поднимаясь к себе в номер. С минуты на минуту должна была приехать в Париж Мария Валентиновна, заказавшая себе номер в этой же гостинице, но об этом никто не должен был знать. Неужто пронюхали? А может, она сама из бабского тщеславия кому-нибудь брякнула, а та и защебетала… Рассказывал ведь ей, как встретили в Нью-Йорке Горького и Марию Федоровну, выгнали из гостиницы, раз не венчаные, то убирайтесь, не нарушайте общепринятой морали, не смущайте молодых американцев. Конечно, Горький написал письмо в газеты, в котором обвинил хозяина отеля в недостатке такта по отношению к женщине, и пообещал игнорировать сплетни, но факт остается фактом: настроение было испорчено негодяями и сплетниками. К тому же у Горького с женой все было полюбовно решено – они разъехались тихо и мирно, по-хорошему переписываются, сообщая все наиболее важные события друг другу… У него, Шаляпина, совсем другое положение, он женат, любит свою жену, своих пятерых детей. И он не может допустить, чтоб о нем, Федоре Шаляпине, писали, как и о Горьком, что он двоеженец, бросил первую жену на произвол судьбы, а дети умирают с голоду. Публика ему этого не простит. Да и он не позволит так говорить о нем, просто не даст повода. А потому он не позволит Марии Валентиновне преследовать его по пятам.
Но как только увидел Марию Валентиновну, как тут же и позабыл о своем твердом решении быть похолоднее с ней: уж очень она была хороша, красива той северной красотой, которая так пленяет мужчин. Светлые большие глаза постоянно улыбались какой-то загадочной странной улыбкой, крупные губы просто, как магнит, притягивали к себе, да и вся она обаятельная, мягкая, добрая, щедрая, словно была предназначена ему судьбой. Что ж с этим можно было поделать… На одно уповал Шаляпин – в Париже можно остаться незамеченным. Это не Москва и не Петербург, где он уже не может ни на минуту остаться наедине с самим собой. А так иной раз хочется…
До концертов оставалось несколько дней, и Шаляпин с Марией Валентиновной целыми днями бродили по городу, заходили в музеи, побывали на выставках; иногда нанимали фиакр, но чаще просто бродили. Бывало, набегали тучи, шел крупный весенний дождь, закрывались зонтиками и убегали в отель, где надолго закрывались. И никому до них не было дела.
Шаляпин много раз бывал в Париже, но никогда у него не было столько свободного времени, как в эти дни. Здесь по-прежнему много было русских, годами живших и работавших, особенно художников. В Лувре подолгу стояли у знаменитой Моны Лизы, таинственно, загадочно улыбавшейся, у «Мадонны в гроте», «Святой Марии на коленях святой Анны», менее известных картин Леонардо да Винчи, и снова возвращались к Моне Лизе. А все потому, что Шаляпину показалось, что Мария не менее загадочно улыбается и не менее красива, надо еще раз посмотреть и сравнить. Шаляпин смотрел на картину, потом на Марию, пристально разглядывал ее лицо, руки, фигуру, окидывал ее взглядом сверху донизу и, оставшись довольным, убедительно доказывал, что в Марии есть что-то общее с мадоннами. Мария возражала, а он еще с большим жаром доказывал, настаивал на сходстве.
И в таком веселом, непринужденном настроении подходили к картине Корреджио «Сон Антиопы», игра начиналась снова: посмотрит на картину, потом на Марию… Долго стояли у картины Джорджоне «Сельский концерт»: две обнаженные женщины и двое мужчин, одна набирает воду из водоема в кувшин, другая наигрывает на флейте. Потом – Рафаэль, Тициан, Веронезе, Ван-Дейк, Ватто, Шарден, Клод Лоррен, Милле, Кара, Руссо… Долго любовались «Самофракийской крылатой победой»… В Люксембургском музее обратили внимание на портрет матери Уистлера… Потом – Дега, Мане, Моне, Сислей, Писсаро, Ренуар, которых только недавно обливали грязью, а сейчас восхищались неповторимостью и живописностью красок.
Подолгу гуляли в саду, примыкавшем к Люксембургскому музею, а утомившись, садились под тенистыми каштанами и забавлялись, как малые дети, поглядывая на нарядных ребятишек с нянями и матерями. Встречались кормилицы в русских нарядах, даже в кокошниках, вышитых бисером, с бусами на шее, с яркими лентами и в широких русских кофтах. Это вовсе не означало, что перед ними русские женщины, просто такова была мода у богатых парижанок. Любовались, как дети пускали в бассейне кораблики и лодочки, вспоминая при этом своих детей. Отдохнув и налюбовавшись на детей, Шаляпин и Мария поднимались, медленно проходили мимо бюстов и статуй, лишь скрип желто-розового песка под ногами нарушал обступившую их тишину. Украдкой целовались в тенистых аллеях и выходили к Сорбонне.
– Как хорошо, что мы встретились здесь в это время. Ты посмотри, бульвары все в зелени, каштаны цветут, – восторженно произнес Федор Иванович.
Они шли по мосту через Сену, вдали виднелись башни Нотр-Дама. Садились на империал конки и не успевали следить за мелькавшими перед их глазами бесчисленными достопримечательностями исторического Парижа. И все это мелькающее вставало перед глазами как нечто великое и незабываемое.
– Странный и удивительный город. Все здесь находят то, что ищут. Одни учатся, другие развлекаются, третьи получают заряд интеллектуальной жизни, бегущей, меняющейся, полной блеска и дерзаний. И почему ж только в этом городе каждый может найти то, что ищет… Удивительный город… А главное для нас с тобой, Мария, здесь можно затеряться в толпе даже гению, каждый пройдет мимо него, не обратив внимания. Прекрасный город – Париж.
Шаляпин все эти дни был в прекрасном настроении, весел, говорлив, сыпал веселыми историями, которых знал очень много, он в эти дни по-настоящему отдыхал. Ему было очень хорошо с Марией Валентиновной, спокойной, уравновешенной, она больше молчала, не отрывая влюбленных глаз от своего кумира, все еще не верила, что осуществляется ее мечта – стать близкой гениальному человеку.
Как-то остановились они перед колокольней, вроде бы особо ничем не выделяющейся, а оказалось, что именно с этой колокольни был подан знак, начинающий страдания и безумие Варфоломеевской ночи. А потом как-то очутились у здания с колоколами и огромной лестницей. Оказалось, что это палата депутатов, здесь заседал Конвент, где происходило много судьбоносных для Франции событий. И не переставали удивляться тому, что этакая громадина города не угнетает человека, каждый здесь чувствует себя свободно, уютно, и на душе становится светло, кажется, что встречные тебе улыбаются и вовсе не хотят нарушать твое уединение…
Проносились фиакры, омнибусы, улицы оглашались криками, кто-то с кем-то выяснял отношения, кто-то смеялся, пел, но вся эта обычная суета большого города никому не мешала. Заходили в готическую церковь Сан Северен, а вышли из нее и неожиданно попали в кривую улочку, где больше пяти веков тому назад жил Данте, когда был изгнан из Италии. Потом – Пантеон, музей Клюни, Сорбонна… На набережной Сены садились за один из поставленных снаружи кафе столиков, заказывали вина и закуски, ни на кого не обращая внимания, просто разговаривали, изредка бросая взгляды все на тот же собор Парижской Богоматери, снова возникший перед ними. Заходили и в музей Виктора Гюго на площади Де Вож, где жил писатель. И оказывалось, что писатель был и талантливым художником и скульптором.
Они бродили по Парижу, вспоминали знаменитые имена, восхищались гением народа, его пылким темпераментом и трудолюбием. Бродили и вспоминали, Ситэ, Латинский квартал, Лютеция, здесь возник город, ставший за два тысячелетия мировым центром художественной жизни всей цивилизации.
Приехал Римский-Корсаков с семьей. У Дягилева стал бывать Александр Скрябин. Начал репетиции Артур Никиш. Составленная Дягилевым программа Исторических концертов русской музыки поражала своей перенасыщенностью, желанием «втиснуть» все богатство русской музыки в эти пять вечеров; и это показалось Шаляпину ошибкой, но он хорошо понимал, что организаторам нужно было учесть многие пожелания как участников, так и дирекции французского театра. И в этом вся сложность подобных концертов.
За эти несколько дней свободной жизни Федор Иванович понял, что можно хорошо отдохнуть и во время насыщенной гастрольной жизни. Спектакли забирали у него много сил, а концертные номера – это что-то вроде семечек. Не так уж плохо выступить в пяти концертах, спеть известные арии и романсы, получить по тысяче двести за вечер, и никаких забот, ни от кого не зависишь, а с дирижером всегда можно договориться, на что обратить внимание. Естественно, и концертное выступление – не такое уж легкое, но не сравнить же со спектаклем, который длится несколько часов, нервная нагрузка настолько велика, что может до изнеможения вымотать…
Начались репетиции. Артур Никиш, Римский-Корсаков, Феликс Блуменфельд, дирижер «Гранд-опера» готовили свои номера программы. В штабе Дягилева с нетерпением ожидали приезда Рахманинова, Глазунова… Если о Глазунове Шаляпин вспоминал с удовольствием и ждал его также с нетерпением, то приезда Рахманинова чуть-чуть побаивался. Уж как они любили друг друга, Шаляпин многим ему обязан, особенно на первых порах, но неожиданно возникла трещинка, некая холодность, которая очень беспокоила Федора Ивановича. Больше года прошло с тех пор, как Рахманинов, довольный, радостный, пригласил своих друзей послушать только что законченную оперу «Скупой рыцарь». Помнится, был среди них и симпатичный Александр Оссовский. С радостью Шаляпин взялся исполнить партию Скупого и партию Ланчотто Малатесты из оперы «Франческа да Римини», тоже только что законченной. Пел с листа, был в ударе, кажется, сильное впечатление произвел на собравшихся. Но что-то не ладилось у него во время исполнения. Трудно было, слова не органично ложились на музыку. И уж потом, наедине, сказал: «Слова Пушкина здесь сильнее того, что ты написал, Сергей». Вроде бы ничего страшного не сказал, сказал то, что думал. Может, погорячился и не надо было говорить? Но свою натуру не переделаешь… Тогда обида Рахманинова не отразилась на их отношениях. Он по-прежнему надеялся на участие Шаляпина в этих операх, но не лежала у Шаляпина душа, как говорится, к этим операм, сначала ссылался на занятость репертуаром в Большом и Мариинском, а потом… Потом еще раз исполнил сцены из этих опер на музыкальном вечере у Римского-Корсакова, старался, как только мог, а многие остались холодны, даже Владимир Стасов. В чем дело? Этот вопрос долго волновал Шаляпина… И дело не в том, что Рахманинов использовал одну из частей своей музыкальной сюиты в монологе старого барона. Дело в том, что роль в «Скупом рыцаре» очень трудна, нет органичной, неразрывной связи между словом и вокальной мелодией, оркестр исполняет творческий замысел автора, а в вокальной партии нет той лепки слова в звуке, которая так пленяет в «Каменном госте» Даргомыжского и «Моцарте и Сальери» Римского-Корсакова. На том вечере завязался большой разговор вокруг новых опер Рахманинова. Римский-Корсаков после долгих размышлений сказал: «Конечно, музыка оперы очень талантлива. Есть весьма сильные, яркие драматические моменты. Сцена Барона, любующегося накопленным золотом, замечательна. Но в целом почти непрерывно текущая плотная ткань оркестра подавляет голос. Главное внимание композитора – в оркестре, а вокальная партия почти как бы приспособлена к нему. Получалось соотношение, обратное тому, что в «Каменном госте». Там роль оркестра сведена к минимуму – к простой гармонической поддержке вокальной партии. Оркестр Даргомыжского без партии голоса сам по себе лишен ценности. У Рахманинова наоборот: оркестр поглощает почти весь художественный интерес, и вокальная партия, лишенная оркестра, неубедительна; ухо в конце концов тоскует по отсутствующей мелодии. Впрочем, окончательное суждение можно составить, только прослушав оперу в оркестре, со сценой». И Стасов, всегда восторгавшийся исполнением Шаляпина, на этот раз был холоден и сдержан. Может, еще и потому, что Рахманинов в этом кругу музыкантов был «не наш»; Надежда Николаевна не признавала Рахманинова и как пианиста, к «богам пианизма» она относила Иосифа Гофмана и просто «таяла», по выражению одного из ее гостей, от игры Скрябина. Попытался Шаляпин еще раз вернуться к этим операм Рахманинова и в концерте Зилоти:
3 февраля 1907 года были исполнены две картины из «Скупого рыцаря» и две сцены из первой картины «Франчески да Римини», но и на этот раз возникло впечатление полной неудачи, может быть, и провала, хотя в газетах и писали и о крупном таланте Рахманинова, необычайно ярко проявившемся в сфере вокального творчества, вспоминали и «чудесного» «Алеко», и кантату «Весна», «и целый ряд пленительных романсов». Все это давало основания ожидать от мастера интересной оперы, но эти ожидания не оправдались. «Франческа», по мнению критиков, слабее, «Скупой рыцарь» ярче; есть в обеих операх «большое количество чисто рахманиновских красот», «но общее впечатление от них – точно от «пересказа» лучших его вдохновений». В откликах известных музыкантов и критиков тоже говорилось о том, что показалось и Шаляпину: в вокальном отношении очень неудовлетворителен «Скупой рыцарь». Сначала говорили о невозможности достигнуть драматической выразительности и силы в монологе Барона, невозможно рельефно передать его фанатическую скупость, а потом признаются, что ожидали от Шаляпина большего: привыкли к «чудесам» этого артиста, надеялись на чудодейственную его силу, но монолог не произвел большого впечатления. Удивительные люди – эти газетные обозреватели, привыкли к чудесам Шаляпина. А тут вроде бы не захотел он свершить «чудеса», не понимают, видно, что Шаляпин не может вдохнуть жизнь в безжизненное тело, холодное и бесчувственное, как ни пытался. «Вокальная партия слабовата, – признается другой критик, – я тоже надеялся на «чудо». Почти все музыкальные критики отмечали оркестровую сторону второй картины, то есть монолога Барона, Скупого рыцаря, вся выразительность, содержательность, красота и благородство оперы – в оркестре, а декламация бесцветна, ничего яркого и проникающего в душу не смог передать даже удивительный трагический талант Федора Шаляпина. «Только гениальная речь Пушкина и великолепный оркестр не дают упасть вниманию и интересу слушателей» – эта фраза навсегда запомнилась Шаляпину, отвыкшему от таких резких отзывов в прессе. И что же? И после таких суждений, с которыми он согласен, можно ли оставлять в своем репертуаре такие партии? Нет! Как никогда больше он не выступит и в партии Евгения Онегина. Попробовал – не получилось, значит, не стоит рисковать своей репутацией еще раз. И вовсе не из-за трусости и неуверенности в своих силах, а просто потому, что есть партии не его репертуара…
16 мая 1907 года, 3 мая по российскому исчислению, начались Русские исторические концерты в Париже исполнением первого действия оперы «Руслан и Людмила», в роли Фарлафа – Федор Шаляпин.
Уже на репетициях было видно, что Артур Никиш плохо знает оперу, то и дело заглядывал в партитуру, мучительно разбирая темпы. По словам очевидцев, артисты указывали ему темпы, так что «Руслан» прошел «с грехом пополам». Превосходно дирижировал сюитой, «движущиеся музыкальные картины», из «Ночи перед Рождеством» сам Николай Андреевич Римский-Корсаков, не доверивший свое сочинение ни Феликсу Блуменфельду, ни Артуру Никишу, ни французскому дирижеру Камиллу Шевильяру. Успех был несомненный, автора вызывали три раза после исполнения сюиты.
Бесконечные восторженные овации выпали на долю Федора Шаляпина после того, как он сыграл и спел партию Владимира Галицкого из «Князя Игоря». Вызовы, аплодисменты, восторженный шум в зале, особенно на верхних ярусах театра, казалось, будут длиться без конца. После этого номера программы должна была пойти «Камаринская», Артур Никиш вышел, как только ему показалось, что можно было начинать, но при его появлении с новой силой начали вызывать Шаляпина. Несколько минут Артур Никиш тщетно пытался начать «Камаринскую», но возбужденная публика продолжала аплодировать. Это был скандал. Возмущенный дирижер дал команду оркестру, музыканты встали и удалились вместе с Артуром Никишем. Инструменты и пюпитры тут же стали убирать, но публика еще долго не расходилась.
Об этом много говорили в печати. Дягилев в ответ на вопрос, «имели концерты успех или не имели», сказал, что концерты проходили при «неблагоприятных условиях», «вокруг нас постоянно выступали: Карузо, Ван-Дейк, Феррари, давали «Саломею» Рихарда Штрауса, в такой обстановке мы сделали пять полных сборов, и не где-нибудь, а в «Гранд-опера»… «Русских я видел только на первом концерте, когда произошел скандал из-за Шаляпина… Если этот концерт не удалось окончить по причине шума, то это не значит, что не было успеха. Публику концертов составляли преимущественно французы, среди которых было много аристократии. В ложах бельэтажа находился буквально весь цвет Парижа…»
Свидетель этого триумфа Федора Шаляпина и русской музыки Александр Бенуа по горячим следам события писал в газету «Слово»: «Шаляпин был в этот день в ударе и явился парижанам во всей стихийной своей силе. Он как-то сразу подчинил себе зал и сообщил такую убедительность своей роли, что, несмотря на фрак, на отсутствие грима, на необходимую в концерте сдержанность жестов и мимики, получалась картина в совершенстве яркая и убедительная. Зато успех ему дался такой, какого не видали, мне кажется, стены «Гранд-опера» с самого их сооружения».
Приехал в Париж Рахманинов и начал репетиции как дирижер и пианист. Репетицией кантаты «Весна» остался доволен, особенно Федором Шаляпиным. Холодность первой встречи после размолвки куда-то улетучивалась незаметно для давних друзей. Сначала обменивались сухими репликами двух знакомых людей, занятых общим делом, потом лед растаял, Шаляпин был в прекрасной форме и ничуть не жалел себя при исполнении кантаты, после репетиции вышли вместе и, позабыв размолвку, заговорили как старые друзья.
– Редко встречаемся, Федор, раскидало нас по всему свету, никак не соберемся поговорить. Только читаю о тебе и твоем постоянном триумфе, да и в театре редко стал видеть тебя. Как твои успехи? Как твои дела?
– Резко закручивает меня жизнь, Сергей. Кручусь, как штопор в пробке. Монте-Карло, Берлин, вот и Париж, а потом Горький зовет на Капри, все расписано чуть ли не по дням. А ты? Как в Дрездене устроился, говорили, что ты уже второй год там?
– Да, мы решили года три пожить в Дрездене, а с мая по сентябрь жить в Ивановке, пора всерьез заняться творческой работой, а то два года молчал, что-то накопилось, хочется излить душу. В Дрездене я снял целый дом среди сада, целых шесть комнат, три внизу, три наверху, я один внизу, и могу жить совсем барином, могу спокойно работать, выходить в сад, бродить по дому. Не дом, а просто прелесть. Но подожди с этим, ты мне расскажи, что тут творится, никак не пойму: то репетицию назначают в одном месте, то в другом, совсем неподходящем помещении.
– А бывали репетиции и в фойе театра «Шатле», так что ты с этим смирись. Всюду нужно платить деньги, а денег не хватает, хотя сборы первых концертов были полные и билеты дорогие.
– А сколько французы платят за русскую музыку?
– Они молодцы, платят много и слушают хорошо. Кресло – 20 франков, партер – 14, место в ложах третьего яруса – 8 франков, цены местам высокие, но театр был полон. Первый концерт не дали закончить, оставалась «Камаринская», а перед этим я выступал в роли Галицкого…
– Слышал, рассказывали мне о твоем триумфе. Поздравляю!
– А я не успел тебя поздравить с Глинкинской премией за кантату «Весна», от души поздравляю. А над чем ты сейчас работаешь? Зилоти говорил, что ты за лето много романсов написал? Показал бы, может, и мне что-то подойдет…
– Над чем работаю? Трудно ответить, Федор. Работаю много… И количеством труда я мог похвастаться, но не количеством сделанного и особенно качеством завершенного. Работаю тихо, спокойно, вроде бы удалился от хлопот и дрязг, с ними связанных, что-то возникает на нотной бумаге, проигрывая на рояле, поправляю. Хорошо, думаю, так вот жить в чистом, уютном городе, дороговато, но как-нибудь сведем концы с концами, никуда не стремлюсь, и ничего не желаю больше, и никому не завидую. Город мне очень нравится, народ же преантипатичный и грубый, кругом одни только мошенники. Или так уж мне повезло на них, только на них и натыкаюсь. Один хозяин мебельного магазина на меня в суд подал, а на мебельного фабриканта я сам в суд подавал. Но все эти пустяки, дрязги – ничто по сравнению с покоем и тишиной, которые меня окружали каждый день, предоставляя возможность работать.
– Но ты так и не сказал, над чем же ты работаешь. Может, опера? Так не забудь, что есть басовые партии… Правда, может, ты считаешь, что по моей вине… – Но фразу Шаляпин не успел закончить. Рахманинов недовольно замахал на него руками.
– Ну что ты, Федор. Видно, я сам виноват в том, что закончил их так несвоевременно, как раз началась революция, настроение у всех неважное… И вообще, может, я плохой оперный музыкант. После провала сцен из моих опер в твоем исполнении у
Зилоти в Петербурге через несколько дней с таким же треском провалились все мои романсы в зале Московского Благородного собрания. Конечно, из боязни меня огорчить или просто из нежелания сказать мне неприятность никто прямо мне так и не написал, но я еще задолго до концерта говорил Наташе, что жду неприятных известий из Москвы. И я оказался прав. По некоторым известиям, по письмам и газетам, могу представить, какая жестокая скука царила в зале весь вечер. И мне только остается, Федор, извиниться перед публикой, что пишу такую музыку, что моя Муза против моего желания доставляет вам неприятности.
– Ну что ты такое говоришь? – негодующе попытался остановить взволнованного Рахманинова Шаляпин.
– Не утешай меня, Федор. Я совершенно спокоен, я не в отчаянии, не подумай, я не согласен с публикой. Конечно, кто-то из нас ошибается, или публика, или я, и кто прав в данном случае – неизвестно, но за поддержкой в случаях провала моей музыки я обращаюсь прежде всего к самому себе. Я себя лично в данном случае оправдал и потому спокоен… Мне некогда мои провалы переживать, только вот опасался, что Дягилев не подтвердит своего приглашения, эти импресарио не любят непопулярных авторов, им Шаляпина подавай, но все-таки прислал приглашение, денег пообещав. Вот что меня и привело сюда, Федор, в деньгах нуждаюсь, я ведь ушел с работы и в Екатерининском, и Елизаветинском институтах, нигде не служу, а жизнь в Дрездене дорогая: фунт супового мяса стоит одну марку, фунт ветчины – две марки, курица или утка – три марки. А к одному гусю я попробовал прицениться, так он, анафема, семь марок стоил. А скверное место в ложе второго яруса – шесть марок. Так что и музыка в Дрездене дорога, не только в Париже, как ты говоришь.
«Господи! И об этих марках, потраченных на еду и музыку, с такой грустью говорит гениальный русский музыкант? По его словам, он еле-еле сводит концы с концами, как говорится… Часто бывает, что современники не понимают написанного композитором, вот и Римский-Корсаков говорил, что кантата «Весна» прекрасна от начала до конца, полная теплого лиризма, одобрил и сюжет, но тут же выразил сомнение, что образу весны все же недостает прозрачности весеннего воздуха, яркости солнца, игры красок весенней природы, что полифоническая ткань при исполнении кантаты оркестром и хором слишком густа и вязка для изображения картин весны… Но кантатой будет дирижировать сам Сергей Васильевич. И сделает кантату не такой густой и вязкой, как выразился Николай Андреевич», – думал Шаляпин.
– Ты не слушаешь меня, Федор. Что ж тебя так увлекло?
– Извини, я вспомнил, как награждал меня германский император золотым крестом Прусского Орла. Я исполнял роль Дон Базилио, как полагаю, я ему понравился, и он пожелал меня наградить чем-нибудь на память. И вот я явился перед ним в засаленной рясе латинского священника, с ужасающей физиономией и невероятным носом. Представляешь картиночку? В ложе нарядно одетые дамы, кавалеры, а перед ними этакая дылда. Но ничего, правда, булавки не нашлось, чтобы на рясу приколоть мне этот орденок, улыбаясь, передал мне орден в руки. Но если б ты видел, как изменилось ко мне отношение немцев, как только видели на моей груди этот орден на фраке, когда мы пошли в ресторан обмывать наши награды. До этого слуги, лакеи, официанты просто не замечали нас, а тут просто изгибались перед нами, шаркали подошвами сапог и смотрели благоговейно на наши кресты. А метрдотель предложил нам самые лучшие вина, которые подаются, по его словам, только в исключительных случаях. Ну и, естественно, став прусскими дворянами, мы несколько переборщили, еле добрел до своего этажа. Но в какую комнату идти? Забыл номер. Сунулся в одну дверь. Закрыта. В другую. Закрыта. Но одна открылась, я вошел, хочу зажечь свет, но меня вдруг спрашивают с постели, что я тут делаю. Как? Испуганный немец зажег свет, заорал на меня, чтоб я убирался: это его номер. Но тут заметил на моей груди крест и сразу преобразился, стал вежливым, объяснил мне, что я ошибся номером, вывел меня из своего и крепко закрыл дверь. Так горько мне стало. Смотрел на совершенно одинаковые двери и отчетливо понимал, что свою дверь не найду никогда, добрел до лестницы, но спускаться на первый этаж к швейцару не было сил, думаю, посижу немножко… И заснул. Разбудили меня полотеры в зеленых фуражках, с некоторым ужасом поглядывая на мой крест. Я объяснил им, что не помню номера своей комнаты. Тут же сбегали, узнали, под руки отвели меня в мой номер, где я и проспал целый день. Вот что такое ордена!
– С тобой всегда что-нибудь курьезное случается, Федя. Падок ты на приключения… Но в Германии и со мной курьезы приключались, что совсем уж удивительно, ты ведь знаешь мой умеренный образ жизни, склонный больше к созерцательности, чем к действиям. А тут вот решил проявить себя совсем в другом качестве. В первые же дни пребывания в Дрездене решил я купить кое-что из обстановки, ты знаешь, что Наташа беременна, и я вознамерился оградить ее от домашних хлопот. Прихожу в мебельный, приглянулось мне кресло, так себе креслице, но, думаю, покойно в нем будет отдыхать после работы. Сказал, чтоб доставили по такому-то адресу. А наутро раздумал: скверное кресло, красное, неудобное. Позвонил и отказался от своего заказа. Но хозяин привез мне его и потребовал сорок пять марок. Я отказываюсь, он настаивает. А через неделю вызывают меня к адвокату, я бегу к своему адвокату, но закон есть закон: если произнесено слово «куплю», то я обязан взять купленное, так что за судебные издержки пришлось заплатить еще две марки и сорок пять пфеннигов. Правда, за всю нашу жизнь в Дрездене эта история с креслом была самым выдающимся фактом, потом все пошло гладко, жизнь потекла обычным порядком.
– А ты обратил внимание, какие у них магазины… Как искусно, со вкусом убраны у них витрины. Не хочешь, а зайдешь, так и притягивают к себе, заманивают.
– Ну еще бы… Магазины у них великолепные, особенно колбасные, чего тут только не наворочено. Тысячи сортов колбас и сосисок лежат одна на другой на окне и образуют какой-то рисунок, а главное – не разваливаются.
– От кого-то я слышал, Сергей, кажется от Зилоти, а может, в газетах где-то мелькнуло, что ты закончил симфонию или оперу, пишешь новые романсы.
– Вроде бы кончил, не удивляйся этому словечку, закончил я симфонию вчерне. – На последнем слове Рахманинов сделал ударение. – А пока раздумывал заняться ею вчистую, она мне жестоко надоела и опротивела, какая-то жидкая получается. Тогда я ее бросил и взялся за другое… Это тебе Зилоти мог сказать, он был у меня в Дрездене, и я ему сказал о симфонии, а он, конечно, поведал всему миру. Ты знаешь, какая-то жадность обуяла меня, хватаюсь то за одно, то за другое, но ничего не довожу до конца. Хватаюсь за оперу, подгоняю либреттиста, требую от него срочного исполнения моего заказа, работаю взахлеб, горю огнем, целыми днями просиживаю за работой, сочинил один акт оперы, потом через несколько дней посмотрел на сочиненное как бы со стороны и, к сожалению, обнаруживаю бездну недостатков, удовлетворение проделанным словно испаряется. Берусь за фортепианную сонату, написал две части, третью не успел… Надо собираться в Париж, зарабатывать деньги. Играл я первые части сонаты одному немецкому музыканту, но так и не понял, понравилась она ему или нет, немцы такие дипломатичные… И вообще я начинаю замечать, что все, что я пишу последнее время, никому не нравится. Да и у меня самого часто является сомнение, не ерунда ли все это. Сейчас соната мне кажется дикой и бесконечно длинной, буду сокращать. Но так ведь хотелось воплотить в звуки одну руководящую идею, связанную с гетевским Фаустом – воплотить в звуках три контрастирующих типа: Фауст, Гретхен, полет на Брокен и Мефистофель. Тебе эти идеи должны быть близки, ты хорошо знаешь эту тему, эти типы рода человеческого. Но боюсь, что это сочинение никто никогда не будет играть из-за трудности и длины.
– А сам? Ты же превосходный пианист, сыграй сам, покажи, как надо исполнять. Добьешься успеха, а потом все за тобой будут исполнять. Вот увидишь. Ты еще покоришь своей игрой весь мир. Римский-Корсаков восхищается твоей музыкой, уж поверь мне, на его музыкальных вечерах всегда заходит речь о тебе.
– Ох, не лукавь, Федор, я знаю, что Надежда Николаевна не любит меня, не приглашает в свой круг. А я очень люблю «Светлый праздник», «Шехеразаду», «Испанское каприччио», очень многого ожидаю от исполнения «Золотого петушка», музыка прекрасная, я просмотрел изданную партитуру, проиграл в Дрездене… Музыка Римского-Корсакова каждый раз вызывает у меня неизменные восторги. При исполнении этих вещей у меня наворачиваются постоянные слезы, от сентиментальности моей натуры, что ли. Не знаю, а вот мои произведения у него не любят. Не говори мне обратного, знаю, слышал от постоянных посетителей этого музыкального салона.
– Вот и неправду тебе говорили. Николай Андреевич с восхищением говорит о тебе как о талантливом дирижере, особенно выделял твою работу над постановкой «Пана воеводы» в Большом театре. Время постановки оперы, говорил, было в Москве смутное, но талантливый Рахманинов заставил разучить оперу хорошо, оркестр и хоры шли превосходно, никакого сравнения с постановкой в частной опере, оркестр звучал во много раз лучше, особенно доволен был началом оперы, ноктюрном, сценой гадания, мазуркой, краковяком, сценой Ядвиги с паном Дзюбой… А ты говоришь. И о романсах высоко отзывался…
– Я сейчас скажу тебе, что он говорил о моих романсах, не нужно тебе, Федор, лукавить, у тебя это не получается. «В целом это – не камерная музыка, не камерный стиль. Часть романсов салонного склада, разумеется, это не Блейхман и не Врангель, но… Другие – прекрасная вокальная музыка концертного плана для большого зала, для широкого круга слушателей. Лишь немногие романсы отмечены настоящей камерностью. Аккомпанементы многих романсов слишком сложны в пианистическом отношении – требуют от исполнителя чуть ли не виртуозных данных. Случается даже, что именно в фортепианной партии, а не в голосе сосредоточен основной смысл и художественный интерес романса, так что получается собственно пьеса для фортепиано с участием пения». Разве ты не видишь в этих оценках полного непонимания моей творческой манеры. Я хочу полного сливания голоса со звуками пианино, чтоб пианино не сопровождало голос, а было такой же составной частью единой музыки. У него же музыка сопровождает голос, подыгрывает ему. Не знаю, понял ли ты, что я хочу сказать.
Шаляпин кивнул.
– У Римского-Корсакова свой стиль, свое понимание музыки, каждого жанра в ней, свои правила и догмы, обветшавшие формы он действительно ломает, создает нечто новое и прекрасное, но не понимает, что ли, что у меня есть свое представление, свой стиль. И свое представление о камерном романсе. Это ничего, Федор, что у меня провал следует за провалом, такая уж полоса. Лишь было бы время работать тихо и спокойно, не терзали б меня по всяким мелочам. Представляешь, вот сижу, работаю, что-то получается, наигрываю для себя, а потом неожиданно для меня обнаруживается тысяча неотложных дел – на деловые письма надо отвечать, корректуру править… На кой черт мне их присылают, но так я думаю в сердцах, а ведь проглядывать, править-то все равно надо, ничего тут не поделаешь, но после этого опять приходишь в творческое настроение день или два, а то и совсем наступит какая-нибудь хандра… Как-то в самый разгар работы пришли литографированные голоса моих двух опер, их нужно было все прокорректировать для Зилоти, для концерта, в котором ты принимал участие. Все это отнимает пропасть времени и не дает работать. Вот причина моего зла. А я как раз искал в это время кульминационный пункт в развитии дуэта героини и героя моей новой оперы. Надо было дойти до чего-нибудь крайнего, тогда, думал я, и все предыдущее простится. Стихи хороши, но никак не получается. Чувствую, что героиня своими рассуждениями безусловно расхолаживает своего возлюбленного, опять течет сплошная декламация, как в предыдущих операх, а я ведь хотел совсем другого. Конечно, ее роль можно сократить, но и у него не вижу таких слов, на которых можно было бы построить апофеоз всей этой картины. Вроде бы нашел в конце, но тут же почувствовал, что этот момент окажется запоздавшим. Так ничего не придумав, забросил и всю оперу. Может, когда-нибудь вернусь к этому сюжету. Но уж очень мало на себя надеюсь в писании. Сюжет и музыка мне вдруг надоели до крайности. И я бросил все к черту. Ничего не получалось за дни и недели, ни на шаг вперед не продвигался, вот когда горько и тяжело становится, вот когда тоска заедает… У Римского-Корсакова таких провалов никогда не бывало, в нем гармонично сочетаются и вдохновение, и тончайшая работа интеллекта, и дисциплинированная воля художника. Если Чайковский говаривал: «Пишу, как Бог на душу положит», то Римский-Корсаков совсем иной: «Пишу, как требует мой разум и воля». Чуть ли не в каждой вещи Николая Андреевича покоряет богатство гармонии и его ни с чем не сравнимый оркестр. У него есть чему поучиться.
С удовольствием слушал Шаляпин рассуждения своего друга. Главное даже не в тех мудрых мыслях и тонких наблюдениях, которые потоком лились из настежь растворенной души друга, а в том, что снова между ними нет никаких преград и недоразумений, снова они могут вот так доверительно говорить друг с другом, как это бывало в дни их юности, снова Рахманинов будет строго останавливать его, если он в чем-нибудь ошибется, строго наставлять его… Ну и пусть, хотя и стали гораздо взрослее, опытнее… А от Сергея Васильевича он примет любой совет, любое указание, любое наставление. Другое дело, что может не послушать и сделать по-своему, но что ж…
– Как здоровье-то? А то все о серьезном говорим с тобой, – ласково спросил Федор Иванович.
– Так вроде бы ничего, только вот глаза мои совсем испортились, помнишь: «Мартышка в старости слаба глазами стала», при чтении или напряженном писании глаза затуманиваются и голова сильно болит. По совету доктора выписал себе очки. Вообще-то я как-то расклеиваться стал. То здесь болит, то там. Да и сплю скверно. А бывает, и апатия нападет на меня, тоска, настроение аховое, и с отвращением начинаю думать о написанном, что сразу же сказывается и на отношении к окружающим.
– Нельзя так надолго уходить от жизни, пусть и гнусной, полной всяческих дрязг, невзгод, неприятностей, встреч с людьми не очень-то, может, и приятными. Но ты же лишаешь себя и встреч с приятными людьми. Я вот тоже попробовал как-то закрыться у себя дома на Зачатьевском. Дом прекрасный, полная вроде бы чаша, детей в доме полно, веселье, смех, прекрасная жена, любимая, ухаживает за мной, а на улице идут бои, выходить на эту улицу не хочется. Дай, думаю, посижу дома, хоть отдохну маленько. День просидел. Читал, конечно, работал, с детьми возился. Но вскоре почувствовал, что чего-то мне недостает… Затосковал без публики. Представляешь? В скучном и темном Зачатьевском переулке к тому же отключили электричество – всеобщая забастовка. Я затосковал, выпил, конечно, не помогает… Вытащил свои сувениры, подарки, навесил на себя Золотую Звезду бухарского эмира, другие блестящие побрякушки, которые украшают людское тщеславие, и сижу, распевая песни. Пришел ко мне приятель-художник, торопливо начал рассказывать, что же происходит на улицах, и глядит на меня остолбенело. Я тоже на себя посмотрел его глазами: на халате ордена, через плечо ленты от венков, на шее подаренные часы с изумрудами, в халате и домашних туфлях и распеваю: «Последний нонешний денечек…» Он просто застонал от ярости. «Что это такое? – закричал он. – Ты что? С ума сошел? Кругом происходит Бог знает что, на всех домах ставятся какие-то отметки, кресты, и у тебя на двери поставлен углем крест, а ты – балаганишь! Разве такими вещами играют? Не дай Бог, если увидят тебя эдаким, – расстреляют! И – за дело!» Так рассердился, остановить невозможно было. Ну а я продолжаю дурачиться, полез его обнимать со словами: «Последний нонешний денечек…» И предложил выпить, потому что мне было грустно, и я сидел дома в полном одиночестве. Так вот он обиделся и удрал, снова оставив меня в одиночестве и скуке. Не люблю я одиночество, Сергей, не могу долго пребывать без публики, без игры, без пения, без театра…
– Ты – другое дело, Федор, ты творишь на людях и в окружении людей. А мне так не хотелось ехать в Париж, но все мысли были о поездке сюда, и мысли самые неприятные. Ресурсы кончались, только из-за денег я приехал сюда, а так уже был бы в Ивановке. На все лето туда поедем, как и в прошлом году. Хорошо там, в июне мы ждем ребенка, так что возни и хлопот предстоит много. А осенью – снова в Дрезден, уже мечтаю о том, как я надолго там затворюсь в четырех стенах уютного дома.
Долго еще говорили друзья о своем житье-бытье, о творческих планах, о событиях в России, о выборах в Государственную думу, о выступлениях депутатов, о политике Столыпина, о предстоящем совместном выступлении в одном из дягилевских концертов русской музыки в Париже. Шаляпин испытывал горделивое чувство покоя в душе, наступающего после длительного беспокойства, вызванного непонятными причинами. Вроде бы и не виноват, а чувство вины беспокоило его почти целый год, с тех пор как познакомился с операми Рахманинова: вроде бы музыка талантливая, а он, Шаляпин, ничего не мог поделать со своей партией в каждой из них; не получался ни образ Барона, Скупого рыцаря, ни образ Ланчотто Малатесты, живых характеров не возникало после его исполнения – вот что тревожило и мучило его все эти месяцы. А теперь все прошло, и он снова почувствовал, как беспокойство уходит из его сердца, наполняясь любовью и дружескими чувствами. Уж он так будет петь свою партию в «Весне», что земля и небо будут рукоплескать ему за исполнение этой кантаты талантливейшего друга его.
Все эти майские дни в Париже были наполнены русской музыкой. Распускали слухи, что террористы готовятся к своим «черным» акциям – взорвать бомбу; эти слухи несколько расхолодили аристократическую публику, но истинные ценители русской музыки не испугались.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.