Глава первая «Хочу плыть по-своему»
Глава первая
«Хочу плыть по-своему»
После бенефиса Шаляпину ни минутки не дали отдохнуть… Водоворот, в который некогда его затянуло, по-прежнему яростно крутил его. Еще не остыв от волнений, испытанных во время спектакля и особенно после таких торжественно-громогласных тостов в ресторане Тестова, прозвучавших на всю Россию, Федор Иванович снова в пути – 6 декабря он уже в Петербурге принимает участие в репетиции концерта, а 7-го и в самом концерте-спектакле в пользу Русского театрального общества, который устроила М.Г. Савина в Мариинском театре: он и Собинов исполнили сцену Мельника и Князя из оперы «Русалка». В концерте участвовали также М.Н. Ермолова, Г.Н. Федотова, балерина Е.А. Гельцер. А вернувшись в Москву, 11 декабря – снова «Мефистофель», в бенефис М.А. Дейши-Сионицкой, исполнившей Маргариту в честь своего 20-летия сценической деятельности. Все участники – те же, что и 3 декабря, лишь 43-летняя Мария Адриановна вместо Габриэли Кристман… Вроде бы все сошло благополучно и на этот раз, много было вызовов, аплодисментов, но 13 декабря «Московские ведомости» опубликовали статью Н. Кашкина «Художественное недоразумение», в которой уничтожались как музыка, так и либретто оперы.
Странное впечатление произвела эта статья в театральных кругах, одни поддерживали основное ее направление, а другие резко протестовали. И никого из участников этой постановки, артистов, художников, дирижера Альтани, многих-многих поклонников, не оставила равнодушным. Может, на это и рассчитывал почтенный Николай Дмитриевич, обвиняя Большой театр за постановку оперы, в которой, дескать, выражено крайнее пренебрежение к «Фаусту» Гёте, и упрекая Москву за то, что она «отдала дань этому прискорбному течению, и теперь остается только забыть обо всей этой истории…».
Но самое поразительное, что Кашкин предлагал и Федору Шаляпину забыть об этой опере «и не тратить свой огромный талант на подобные изобретения человеческого недомыслия». Вот уж удивительная логика профессора Московской консерватории – хвалит образ Мефистофеля, созданный Шаляпиным, и тут же предлагает забыть его, как несоответствующий образу Гете. Ведь Мефистофель – это не только детище Гёте; сколько различных художников трудились над его созданием, и у каждого получался свой, чем-то отличающийся от других созданий творческого воображения. Нет уж, теперь Федора Шаляпина не сбить с дороги, выбранной им; он сам знает, что ему делать и как поступать в тех или иных случаях его беспокойной жизни.
Да и совершенно некогда размышлять над этой статьей Кашкина, так, пробежал глазами и отбросил, более важные, очередные заботы наваливались на него: на следующий день, 14 декабря, Федору Ивановичу предстояло сыграть роль Манфреда в драматической поэме Джорджа Байрона. Астарту исполняла Вера Федоровна Комиссаржевская, знаменитая артистка Александрийского театра. Правда, говорили, что она ушла из театра, собирается создать свой театр, но это уж ее дело. А вот декламировать стихотворный текст, обращенный в большей своей части ей, – испытание тяжкое: всем известно, как строга она к своим партнерам по сцене. Ну что ж… Федор Иванович любил помериться силами. Но то в опере, а тут совсем другие средства выразительности..
Единственное, что может спасти его в ее глазах, – это глубокая проработка роли, к которой он тщательно готовился… Ведь Александр Ильич Зилоти давно привлек Шаляпина к этой роли, она поразила его своей сложностью и романтическим трагизмом, глубиной философского замысла. Да и тот факт, что «Манфреда» перевел Савва Иванович Мамонтов, таким образом вернувшийся к театральной жизни, имел для Федора Ивановича большое значение… Как же не помочь утвердиться в новой роли литератора Наставнику недавних лет.
Большой зал Российского благородного собрания переполнен, затих в ожидании необычного выступления двух знаменитых артистов. Торжественно настроились хор Московского филармонического общества и вокальный квартет в составе Н. Салиной, Е. Збруевой, Д. Южина и В. Петрова. Зазвучала музыка Роберта Шумана и слова Пролога…
Шаляпину пришлось прочитать чуть ли не все произведения Байрона, чтобы глубже понять мятежный дух его героя. Почему Байрона влекли такие герои, как Гяур, Корсар, Прометей, которые не останавливаются ни перед чем, чтобы остаться свободными, даже перед преступлениями? Ведь и Манфред разрывает устоявшиеся обычаи, отказывается от власти, успеха, религии… Но он одинок в своей стихийной силе, никто ему не нужен в борьбе, никакие связи не удерживают его в мирской жизни…
Шаляпин знал, что Максим Горький – среди зрителей и внимательно слушает каждое им произнесенное слово, видит каждое его движение на сцене, а потому играл с особенным волнением. Утром следующего дня – повторение вчерашней программы. И снова среди зрителей строгий судья – Максим Горький. Конечно, он хвалил оба его выступления, но сам Федор Иванович не очень-то был доволен и с горьким чувством досады, что поторопился с выступлением, отбыл в Петербург – 18 декабря в бенефис хора давали «Мефистофеля» впервые на сцене Мариинского театра, к тому же и в присутствии императорской фамилии.
А 19 декабря – репетиция оперы «Жизнь за царя», почти год не пел эту партию в Мариинском театре, надо было хоть посмотреть, как ведут свои партии партнеры, особенно Иван Ершов, с которым давно не виделся на сцене.
Во время репетиции Шаляпин получил записку от Теляковского:
«Многоуважаемый Федор Иванович.
Не видал Вас вчера после спектакля, а потому не мог Вам высказать того высокого художественного наслаждения, которое я испытал во время спектакля «Мефистофеля». Приношу Вам мою сердечную благодарность за прекрасное исполнение. Государь император и государыня императрица остались вполне довольны Вашим исполнением – и мне об этом говорили, – считаю для себя приятным долгом Вам об этом сообщить.
С совершенным уважением и истинным почтением Теляковский».
Вроде бы уж и привык к подобным изъявлениям восторга его исполнением, но каждый раз узнать об этом все-таки приятно, тем более если удалось исторгнуть слова одобрения из императорских уст. А на словах чиновник, посланный с письмом, передал, что Теляковский ждет его завтра днем.
20 декабря, после репетиции, оставившей у Шаляпина двойственное впечатление, он зашел к Теляковскому, который тут же отпустил чиновника в вицмундире, о чем-то ему докладывавшего, и пошел навстречу знаменитому гостю.
– Вам передали вчера мою записку, Федор Иванович?
– Да! Благодарю вас, и государя императора, и государыню императрицу за теплые слова, а то взяли моду ругать моего Мефистофеля… Не успеешь что-нибудь путное сделать, как находятся люди, которые тут же дают советы – не так делаешь, не то играешь и поешь. Нужно делать то-то и то-то. И непременно распишут, что и как нужно делать. Не люблю критиканов.
«Видно, что-то не понравилось на репетиции, в плохом настроении, как бы не сорвал «Жизнь за царя», давно ведь не давали с его участием», – с горечью подумал Теляковский, а сам уже лихорадочно размышлял над тем, как бы отвлечь от мрачных дум знаменитого певца.
– А что вы, Федор Иванович, имеете в виду, ведь чуть ли не носят на руках после каждого вашего спектакля, а уж про аплодисменты и говорить нечего.
– Да я не об этом, Владимир Аркадьевич… Но как разобраться в том, что пишут газеты. Почтенный профессор Кашкин…
«А, вот в чем дело», – успокоился Теляковский, конечно читавший отзыв Кашкина о «Мефистофеле» в Большом театре.
– …поносит музыку и либретто «Мефистофеля», предлагает мне забыть обо всей этой истории и не тратить свое время на подобные изобретения человеческого недомыслия, а вот сегодня в «Санкт-Петербургских ведомостях» какой-то К.А. хвалит моего Мефистофеля, утверждает, что я так сыграл Мефистофеля, как это впору любой драматической знаменитости, хотя и его мое пение не привлекает…
– Ну уж тут позвольте вам возразить, Федор Иванович. Вы чуточку забыли или не так толкуете очень хороший отзыв о спектакле. Ведь он прямо говорит о вашем красивом basso cantante, но эта статья полемическая, и направлена она против упомянутого вами Кашкина… Вспомните… Этот критикан, как вы говорите, обращает внимание на вашу общую интеллигентность, на ваше общение с литературной средой, на ваше серьезное отношение к идеальным обязанностям артиста, а потому, дескать, не только пением берет за душу артист, а общей концепцией, глубоким проникновением в образ, постижением его глубин не только в чисто сценическом смысле, но и с литературной, и с философской стороны… Ясно, что автор статьи, указывая на литературные и философские стороны оперы, прямо полемизирует с теми, кто видит в опере «изобретение человеческого недомыслия». Так что успокойтесь, Федор Иванович, пусть Кашкин думает, как он хочет, а мы будем ставить «Мефистофеля» столько, сколько вы скажете… Уж очень вы понравились государыне императрице в Прологе. Да и государь император одобрительно кивнул при этих словах.
– Такая поддержка, Владимир Аркадьевич, многого стоит… Без поддержки в наше время пропадешь, даже если что-то и можешь сделать на сцене, а тут на каждом шагу ставят подножку. Вот согласился я декламировать «Манфреда» в концерте Московского филармонического общества под управлением Зилоти, Астарту исполняла Комиссаржевская, привлечены были и другие известные и талантливые силы; давно все готовились, вещь-то необычная в нашем репертуаре. А что получилось? У зрителей – полный успех. Горький сказал мне, что первый раз я читал хорошо, а второй – изумительно. И что же? Открываю уже здесь, в Петербурге, наши газеты, опять все тот же Кашкин брюзжит: конечно, интересно было послушать господина Шаляпина, в первый раз выступавшего в роли декламатора; конечно, он обладает некоторым сценическим талантом, мог бы сыграть на драматической сцене, но зачем он выступает как декламатор, зачем он лишает себя тех прав и преимуществ, какие предоставляет ему искусство пения. Видите ли, этому почтенному господину не нравится декламация под музыку, видите ли, это ему представляется жанром слишком искусственным, почти противоестественным… Понятно, что многое ему показалось бесцветным, и паузы ему слышались не на месте. Не люблю критиканов, – уже раздраженно сказал Шаляпин.
Теляковский читал эту статью К. Н. в «Московских ведомостях», все, конечно, знали, что за этими инициалами скрывался иной раз Н.Д. Кашкин, но почтенный профессор очень деликатно высказал свою точку зрения. И как же не заметил этого Шаляпин?
– Федор Иванович! А вы разве не заметили, сколько прекрасных слов Николай Дмитриевич высказал по поводу вашего «Манфреда»: и то, что, несмотря на невыгоду своего положения, – ну действительно, оперный певец оказывается в роли декламатора, – Шаляпин выполнил свою задачу великолепно. Он вспоминает выступление знаменитого Поссарта на сцене Большого театра и утверждает, что ваше исполнение выше. Что ж вам еще нужно? Ну, сказал, что не все у вас одинаково хорошо, но зато драматические моменты были переданы с такой силой и искренностью, каких не было у других декламаторов. И вообще такого впечатления не производили другие декламаторы…
– Владимир Аркадьевич! Я ж не о том… Как-нибудь переживу эти уколы, я о другом говорю – стоит что-нибудь сделать не так, как привыкли, тут же начинают указывать русло, по которому надо плыть. А мне хочется попробовать плыть по мной найденному, по мной проложенному руслу. Может, я сломаю шею, но вот хочу плыть по своему, никем не подсказанному, незаезженному руслу. И таких, как я, много сейчас появляется на Руси… Ну кто думал четыре года тому назад, что Художественный театр с никому не известными Алексеевым и Немировичем-Данченко во главе станет властителем дум современного общества? А сейчас Станиславский и Немирович-Данченко – сила, с которой все считаются. А кто знал тогда Максима Горького, а сейчас сам царь отдает приказ, чтобы лишить его звания академика. А сколько молодых художников появилось, которые ломают наше представление о живописи, о театральных декорациях. И сколько раз я вас просил заново поставить некоторые спектакли, ведь тошно смотреть на эти банальные, блеклые декорации, старые костюмы…
– Федор Иванович, я как раз и пытаюсь это сделать, но если б вы знали, как трудно ломать устоявшееся, некоторые даже талантливые артисты не принимают этой художественной новизны, они желают играть и петь в привычной для них обстановке. Вот задумал я поставить по-новому «Гибель богов»…
– Вот Вагнера вы больше любите, чем Глинку и Мусоргского, ишь, начали с «Гибели богов»…
– Дойдет очередь и до «Бориса», Федор Иванович, поймите, репертуар в театрах зависит не только от меня…
Теляковский искренне хотел преобразований в императорских театрах, но столько препятствий стояло на этом пути – и прежде всего мнения императорской фамилии; каждый из ее членов мог вмешаться в репертуар театров, высказать свои пожелания, которые становились для него законом.
– Вы, Федор Иванович, упрекнули меня за «Гибель богов», а знаете, сколько я пережил из-за этой новой постановки… На свой страх и риск заказал я декорации и вообще подготовку нового спектакля молодому художнику Александру Бенуа…
– Михаил Васильевич Нестеров недавно много мне говорил о нем, когда я у него был в Киеве.
– Он, конечно, сделал очень талантливые эскизы, поделился со мной своими замыслами, наброски посмотрели, все шло как положено, убедил меня, что все будет хорошо.
– И что же? Вроде бы много говорят о предстоящем спектакле, я читал в газетах, – заинтересовался рассказом Теляковского Шаляпин.
– Да, вроде бы. Но будто вы не знаете наших премьерш… Приехала из Парижа Фелия Литвин, посмотрела на декорации, на костюмы и решительно отказалась участвовать в спектакле. Сегодня 20 декабря, а в конце декабря премьера… Вот и крутись между художником и Фелией, уговаривай и того и другого.
– Интересно, что ж такого сделал Бенуа, что Фелия отвергла?
– Много свежего внес он в постановку по сравнению с теми, которые мне доводилось видеть в Германии и Париже. Прежде всего, Александр Бенуа доказал мне, что в постановках в Мюнхене и Франкфурте, считавшихся образцовыми, профессиональные декораторы показали свое полное невежество в создании залы Гибихунгов, у них, дескать, не получилось ничего путного даже с археологической точки зрения: все-таки царственные чертоги должны быть первобытными. Александр Бенуа создал весьма убедительную картину: эти хоромы он составил из массивных каменных глыб, на которых покоится сложное сооружение из темных от древности бревен, украшенных таинственной резьбой. Действительно, можно было поверить, что именно в таких грандиозных и одновременно жутких хоромах могли обитать такие грандиозные существа, как Гунтер, Гудруна и Хаген. И я поверил в Бенуа, надеялся, что он сделает все так, как надо. А получилось совсем не так, как я ожидал. Приехавшая Фелия заявила, что она привыкла исполнять Брунгильду, у нее отработан каждый жест, каждое движение, а в новой постановке перед ней то и дело возникают новые задачи. Помните, по традиции Брунгильда выходит из правой от зрителей кулисы, а Бенуа придумал замечательную сцену – Брунгильда и Зигфрид появляются при первых лучах солнца словно бы из недр священного леса. Торжественно выходят, помните, музыка-то ликующая…
Шаляпин молча кивнул.
– Бенуа создал картину, которая соответствует замыслу композитора, а она ни в какую, заупрямилась, устроила сцену, отказывалась петь, если не сделают так, как она привыкла. Но это еще полбеды… Бенуа создал очень красивый для нее костюм, долго бился, по его словам, над его изобретением, чтобы и скрыть ее полноту, и добиться художественной выразительности. А она подняла крик – хочу выступать в привычном костюме, а этот костюм ее похож на ночной пеньюар, при этом еще и трен, и талия в рюмочку.
– Серов, простите, перебиваю вас, здорово изобразил ее – могучая грудь под самым подбородком, а талия… Ну про какую талию можно говорить в этом случае…
– Художник попытался разрушить шаблон, нашел что-то новое, свежее, а она заупрямилась. Конечно, послали за мной. Пришел, чувствую, смертная скука разливается на сцене, подошел к роялю на авансцене и сыграл вальс-импровизацию на тему вагнеровского «Кольца»… Не знаю, понравилась ли действующим на сцене лицам моя шутка, во всяком случае, Бенуа и особенно Феликс Блуменфельд оживились, только Направник, как всегда, хмурился, ну это и понятно, ведь он не любит Вагнера, это он не скрывает. Так, полный добрых намерений примирить конфликтующие стороны, я пытался выяснить претензии Фелии Литвин; без нее, конечно, не может быть спектакля, и она это хорошо понимает, она – лучшая Брунгильда. Выяснил все ее претензии, пригласил в кабинет Александра Николаевича, который сначала отказывался что-либо менять в своей постановке, но потом мне удалось его уговорить изменить первую картину. Пришлось долго его уламывать; сейчас только что был у меня, переделал весь фон первой картины, пещеру поместил на самом первом плане, а на дальнем плане дал возвышенности и скалистую стену. И хорошо получилось; и Фелия все-таки выйдет из своей кулисы, как она привыкла.
– И она даже не попробовала примерить свою роль к новой обстановке и к новому костюму?
– Нет! Я ж вам говорю, подняла такой шум, что сразу побежали за мной. Можете себе представить мое состояние: премьера назначена, а тут такие раздоры… Я просто перепугался и еле-еле уломал Бенуа изменить действительно прекрасную картину первого действия и действительно прекрасный костюм.
– Значит, Владимир Аркадьевич, она не почувствовала значимости новизны в своей роли. Значит, нужно было объяснить, растолковать, какие выгоды она как артистка может извлечь из этой новой обстановки. Она ж так талантлива… Допустим, я привык к каким-то деталям, подробностям пейзажа, сцены… А тут мне предлагают нечто новое… Я уже как бы не в своей привычной тарелке. Но я должен сначала почувствовать это, сравнить с тем, что мне уже известно. А может, в новой обстановке у меня получится лучше, свежее, а может, и голос будет звучать совсем по-другому. Надо ж сначала попробовать, а уж потом отказываться или принимать. Но такая, как Фелия Литвин, имеет право на свое понимание роли…
– Да потому я и убедил Бенуа сделать так, как она хочет. Но если б только Литвин, но и Славина, валькирия Вальтрута, наотрез отказалась от придуманного Бенуа костюма. Сначала-то костюм ей понравился – черный плащ, как броня из темной стали, а на голове черный шлем с огромными вороньими крыльями. Мрачный костюм, настоящая валькирия… А потом кто-то из ее «доброжелателей» подсказал, что длинная юбка с разрезом спереди при ходьбе развевается и открывает ноги, и, дескать, красное трико с чешуйчатым рисунком, который показывается при этом, производит смешное впечатление. И если б вы знали, как долго уговаривали ее мы с автором этого прекрасного костюма все оставить как есть. Конечно, самый главный аргумент, что в этом костюме она становится еще красивее, эффектнее.
– Она действительно очень мила, – благодушно заметил Шаляпин.
– Да и молода к тому же, – согласился Теляковский. – Но Бенуа – молодец, хорошо поработал, я дал ему полную самостоятельность. И результат очевиден, ломаем традиции. Думаю, успех обеспечен; Ершов в роли Зигфира, Литвин – Брунгильда просто великолепны. Но чуть было все не сорвалось из-за вашего любимца – Константина Коровина.
– А разве и он занят в этой постановке? – удивился Шаляпин.
– Бенуа, не доверяя своему малому опыту, попросил Коровина со своими помощниками написать декорации по его эскизам. Коровин заверил Бенуа, что отнесется к его просьбе с величайшим вниманием. «Тебе, Шура, – рассказывал мне Александр Николаевич, – и в Москву нечего приезжать, мы все напишем тютелька в тютельку по твоим эскизам и прямо доставим к сроку в Петербург».
– И конечно, не успел? Уж слишком много у него заказов…
– Успеть-то успел, но если б вы видели, как удручен был этой работой Бенуа.
– Скорее всего, Костенька и не дотрагивался до этих декораций, доверившись своим помощникам. – Шаляпин хорошо знал своего друга.
– Александр Николаевич прямо сказал, что Коровин подвел его, вряд ли дал себе труд даже следить за тем, как исполняют декорации «Гибели богов». Огорченный Бенуа просил меня дать ему время, чтобы исправить хотя бы самые грубые недочеты. Вроде бы успевает поправить, но уж очень раздосадован Александр Николаевич, недоволен своей работой, слишком много, говорит, мелких ненужных подробностей, тогда как этой постановке требуется величайшая простота.
– Никак не могу разобраться в этой группе художников, которые принадлежат к журналу «Мир искусства». Стасов обвиняет их в декадентстве, а мои друзья Костенька Коровин и Валентин Серов поддерживают с ними постоянную дружбу, выставляют вместе с ними свои картины. Не пойму и другого: выходит книжка того же Александра Бенуа «История русской живописи в XIX веке», в которой много субъективного, может, и ошибочного, а его друг Сергей Дягилев в очень деликатной форме, в сущности, отрицает все его оценки как «стариков», так и молодых современных художников. Помните, так прямо и говорит: у Стасова русская живопись началась с Верещагина, Крамского и Шишкина и вообще с истории передвижников, у Бенуа она начинается с Серова, Коровина и Левитана или с возникновения «Мира искусства». Какое невероятное, необъяснимое и неожиданное совпадение! И ведь прав Сергей Дягилев: действительно, можно ли сокрушать Репина и восхвалять золотые руки Бакста, которого, в сущности, мы и не знаем как художника. Может, Бенуа заглядывает вперед, опережает время, но зачем же так писать историю русской живописи. И Репин не закончил еще свой путь, а Бакст только начинает и как еще развернется…
– Бакст – талантливый художник, я в этом убедился, пригласив его оформлять «Фею кукол» для Эрмитажного театра и «Ипполита» для Александрийской сцены, но человек он с чудинкой: представляете себе балет «Фея кукол»? Очень удачные декорации он создал. И все прошло бы великолепно, если б Бакст не выкинул одну штуку. Представляете, взвивается занавес на генеральной в Эрмитажном театре, и на декорации среди всяких паяцев, кукол, барабанов, мячей, тележек и прочих игрушек пришит к общей падуге портрет женщины, которую сразу же многие узнали, – это была дочь Третьякова Любовь Павловна, в своем модном парижском платье и в своей огромной черной шляпе, прямо как хозяйка этой игрушечной лавки. Если б вы видели и слышали, как смеялся Сергей Сергеевич Боткин, женатый на ее сестре, он все приговаривал: «Люба-то, Люба-то висит! Он подвесил ее под потолок! Ха-ха-ха. И ведь как похожа!» А на следующий день большое впечатление произвела эта чудаческая выходка художника на зрителей, а самые высокопоставленные все время спрашивали у меня: «Кто такая?» Пришлось рассказывать, что Бакст влюбился в эту даму и нарисовал ее портрет, а она не возражала против того, что ее таким образом выставили всем напоказ.
– Может, она в этом увидела особый знак преклонения? – рассмеялся Шаляпин.
– Кто ж вас поймет, художников и артистов, вы – народ особый.
– Действительно, вы правы… Удивил меня Михаил Васильевич Нестеров… Может, вы помните: в этом году во время поста я гастролировал в Киеве, после бенефиса в «Фаусте», понятное дело, давал банкет, все городские власти были, даже Драгомиров заезжал на минутку. После ресторана почти все завалились ко мне в номер и пели, пели без конца. Думал, не выдержу. Но ничего, отоспался, пошел к Нестерову в мастерскую, не забыл, что так договорились. И что меня удивило… Даже не картины, которые он мне показывал, а наш с ним разговор, который помню чуть ли не дословно… Конечно, заговорил о вчерашнем бенефисе, о моем Мефистофеле, хвалил, уж извините, что хвастаю, мой «инструмент», мой голос. Но с такими «инструментами» много артистов. Вот Собинов, а сейчас Алчевский, говорят, появился с каким-то божественным голосом, голосом необыкновенной красоты. Ну и что? Больше всего в артисте, говорит, я люблю живую душу, глубокое сознание и способность передать этим инструментом душу человеческую, драму души нашей. Оперный певец должен владеть и властвовать своим «инструментом», а такие, как Собинов, подвластны таковому сами. Ну тут я, естественно, возразил, не дал моего друга в обиду. А он и говорит: дескать, не хочу обидеть Собинова или Алчевского, у них прекрасные голоса, но нет «нутра», они берут своей культурностью, образованностью. Вот некоторые из моих образованных друзей увлечены этой культурностью, отрицают, что «нутром» можно достичь великого, называют это «нутро» «российским хламом», а «нутро» – это талантливость и патриотизм, благодаря этому «нутру» у нас возникли такие герои, как Ломоносов, Щепкин, Иванов, Скобелев, не говоря уж о времени более отдаленном, где были у нас и Минины, и Сергии Радонежские, он нарочно называл только имена, вышедшие из народа… И, говорит, перебирая тысячи наших славных имен, легко убедиться, что только лишь благодаря такому «российскому хламу», как талантливость и патриотическое чувство, земля наша стала великой землей, с нами говорят, нас и слушают внимательно…
– Прекрасные слова говорил Михаил Васильевич! Как часто мы недооцениваем таких чувств, как патриотизм, в своей театральной работе. – Теляковский как бывший военный, выходец из семьи генерала Аркадия Захаровича Теляковского, крупного военного инженера, заложившего основы фортификации, был истинным патриотом своей страны, и то, что говорил Шаляпин, ему было дорого и близко. – А что же он говорил о Бенуа и Дягилеве, ведь особенно первый так критически отнесся к его поискам истины в религиозных образах?
– Вы знаете, он просто удивил меня своим добродушным отношением к этим критическим замечаниям и к некоторым актам произвола в отношении своих картин со стороны Дягилева. Я обронил фразу, в которой, ну со слов Стасова, конечно, побранил декадентов, нет, говорит, не надо бранить декадентов, даже только потому, что в них есть жизнь, деятельность и будущность. Те, кто ругает декадентов, просто-напросто спят, жизнь мчится мимо таких. В книжке можно найти ответы о прошлом, настоящее же нужно видеть самому, быть наблюдателем, участником, а не антикваром пережитых чувств, пережитых явлений жизни. Вот возник ожесточенный спор Репина и Дягилева о путях развития искусства. Казалось бы, надо встать на чью-то сторону в этом споре. А я, говорит Нестеров, не могу: Дягилев чем-то очень существенным близок мне, хотя порой он поступает как разбойник с большой дороги, без моего согласия взял абастумовскую коллекцию мою и выставил на своей выставке, получив зато «высочайшее соизволение», о чем и известил меня телеграммой, а мне оставалось только «радостно согласиться». В один прекрасный день он оставит любого из нас не только без эскизов, но и без штанов с высочайшего соизволения. Дягилев – как на войне, по нем все средства хороши. Не удалось нас перессорить с передвижниками, он и из этого извлечет для себя пользу. Войну, говорит Нестеров, в художественном мире заварил Дягилев. Дай Бог ему здоровья, не дает нам поспать, расшевелил всех. А Репин? Он же вместе с Матэ и Котовым пригрозили немедленно выйти из академии, если не дадут звания художника Филиппу Малявину. И прочитал мне целую лекцию о Малявине, а уж как восхищался его «Смехом»…
– Эти «Смеющиеся бабы», помните, получили золотую медаль на Всемирной парижской выставке…
– Смотрел я на них и ничего не понял, ну, бабы и бабы. А Михаил Васильевич много говорил мне такого, что я заново как бы их увидел. Это, говорит, громадный талант, удивительный, непосредственный, ничего не имеет равного с момента появления у нас искусства. Его художественные ощущения так тонки, новы и ярки, до того неожиданны и смелы, что он, Нестеров, нестарый в художестве человек, чувствует, что по сравнению с Малявиным – «отживающая эпоха». Малявин, как Веласкес, как Милле и как самые выдающиеся пейзажисты мира, заражается самой природой, а не идеями ее. То, что я услышал от Нестерова, напоминает мне давний разговор с Мамонтовым, когда он привел меня посмотреть отвергнутые картины Врубеля, для которых он построил специальное здание на Нижегородской выставке в 1896 году. «Три года тому назад я увидел эту картину в мастерской Малявина, – вспоминал Нестеров. – Войдя в мастерскую, я увидел в противоположном конце огромный холст с красно-зеленым пятном переливчатых, играющих красок. Затем впечатление это сменилось мгновенно. Передо мной из красок появились формы, шумные, оживленные, в следующее мгновение – образы – живые, веселые, радостные лица, – все это снова волею художника зашевелилось, запрыгало, захохотало. Шесть или семь деревенских баб в красных платьях с хохотом и гамом вертелись на зеленом лугу, а солнце сверху радовалось их веселью, их жизни, обдавая их своими веселыми лучами. Вот вам и картина, созданная самой красивой гаммой красок. Удивительна обобщенность, свобода обращения, близость с природой, не прикрашивая ее, а радуясь ей…»
«Как всегда, интересно с ним, непременно что-нибудь новенькое расскажет», – подумал Теляковский.
– Федор Иванович! Приходите ко мне сегодня после спектакля, будем читать «На дне», будут все знакомые и близкие вам люди.
– Хорошо, если буду в форме после спектакля. А то мало ли что может произойти, какие-нибудь черти на ногу наступят, выведут из себя или за декорацию заденут так, что она закачается, а меня это выводит из себя.
Скорее всего, спектакль прошел успешно, публика была довольна, участники хорошо справились со своими партиями.
Теляковский в дневнике записал 20 декабря: «Сегодня провели у меня довольно интересный вечер. В 11 часов я назначил чтение пьесы Горького «На дне». Днем пришел Шаляпин, и, когда узнал, что читают пьесу Горького, он предложил мне сам ее читать. В 11 часов собрались Гнедич, Санин, Озаровский, Головин, Дарский и Шаляпин. Читал пьесу Шаляпин, и читал ее превосходно. Все слушатели, конечно, были в восторге от такого изложения Шаляпина. Шаляпин, по-видимому, знаком хорошо с пьесой и читал ее как настоящий художник… Чтение продолжалось до 3 часов ночи. Когда все разошлись, я удержал Шаляпина и Вуича к ужину, после ужина Шаляпин нам еще прочел «Манфреда» – конечно, все наизусть…»
Вернувшись в Москву и разбирая почту, Шаляпин вскрыл самый дорогой конверт, узнав почерк Горького. «Милый друг Федор Иванович! Я был бы рад и счастлив встретить Новый год!
Пожалуйста, приезжай, разумеется с Иолой Игнатьевной, в театр к художникам. Все они очень просят тебя.
Пока что – крепко (извиняю) обнимаю.
Извиняю – ни при чем, это я не знаю, как попало!
Так ответь, дорогой, проси Иолу Игнатьевну. Твой Алексей».
Данный текст является ознакомительным фрагментом.