Глава седьмая «…Даже и Направник плакал»

Глава седьмая

«…Даже и Направник плакал»

1 декабря утром Шаляпин и Коровин прибыли в Петербург. Взяли извозчика и вскоре уже были на квартире Коровина, на Театральной улице. Коровин уговорил Федора Ивановича временно остановиться у него: ведь квартира Теляковского помещалась как раз под квартирой Коровина, а директор театров строго приказал быть у него незамедлительно после приезда в Петербург.

В 10 часов, переодевшись и приведя себя в порядок, Шаляпин и Коровин спустились к Теляковскому. Шаляпин был явно невесел, хотя и храбрился. Но в чем он виноват? Он артист, исполняющий пожелания публики…

К удивлению Шаляпина, Теляковский встретил их радостно.

– Вот хорошо, что вы чуть пораньше ваших выступлений приехали, Федор Иванович, нам есть о чем поговорить. А когда начнутся репетиции, выступления, ваши встречи с петербургскими друзьями, вам будет не до меня. К тому же в Москве беспокойно, а будет еще хуже, как предполагают наши пророки.

У Шаляпина отлегло, словно с души свалился камень. Он с уважением относился к директору императорских театров, понимал, что в чем-то подвел его, а почувствовав прежнюю доброжелательность, внимание, повеселел и уже с юмором рассказывал об угрозах, которые он получал от правых и от левых.

– Сначала, Владимир Аркадьевич, я со страхом всматривался в эти письма, вскрывал их, внимательно прочитывал, спорил с этими негодяями, приводил какие-то аргументы, дескать, как свободный человек, тем более артист, лицедей, всю жизнь перевоплощающийся и надевающий различные маски, я могу сам определять, что я могу играть, а что не могу. Вот сыграл недавно Евгения Онегина и почувствовал, что не могу, не моя роль, совсем чужой характер… И правильно писали в «Московских ведомостях», кажется, что самый тип выдержанного и холодного, хотя бы по внешности, светского человека не отвечает характеру моего дарования, все обаяние которого, утверждал рецензент, в силе, яркости и экспрессии драматического выражения. Даже обидно показалось сначала, а потом подумал, подумал и согласился, действительно, сценический талант мой мог проявиться лишь в создании внешнего образа Онегина, хороший грим, фигура, но манера держаться на сцене, излишняя энергия движений и жестов, подчеркивал рецензент, мало отвечали характеру Онегина.

– Да, Федор Иванович, возможно, вы и правы, я тоже читал эту рецензию, и, как всегда, вы обратили внимание только на критические замечания, но тот же рецензент похвалил, отметив и безукоризненность вокального исполнения партии, великолепный голос, и арию в саду, которая вызвала бурю аплодисментов и была повторена, так что не занимайтесь самоедством – Теляковский искренне любил Шаляпина, внимательно следил за рецензиями о его спектаклях, читал все, где хотя бы упоминалось о Шаляпине.

– Нет, Владимир Аркадьевич, эту партию я петь больше не буду. Согласен, что, несмотря на высокую тесситуру, пел я легко, без напряжения, но сдержанный и холодный характер мне не по нутру. Попробовал, чувствую, что могу, но не хочу.

Шаляпин успокоился, внутреннее напряжение вроде прошло, он становился разговорчивее: слава Богу, Владимир Аркадьевич делает вид, что ничего скандального вроде бы не произошло в Большом театре. Может, пронесет и на этот раз. Нет, Шаляпин не страшился гнева императорского двора, не хотелось ему просто портить хорошие отношения, которые сложились с директором императорских театров.

Коровин делал вид, что внимательно разглядывает скульптуру ангела, стоявшую на изысканно отделанной полочке.

– Эти два месяца в Петербурге вы проведете с любимыми героями. Я уже составил репертуар: «Фауст», «Мефистофель», «Русалка», «Руслан и Людмила», «Моцарт и Сальери», 30 декабря «Демон» – ваш бенефис, потом снова «Русалка», «Руслан и Людмила», «Фауст». В Петербурге вам будет спокойнее. Пока вы никаких царей не поете. «Дубинушку» пока петь тоже подождите. Я тоже получаю много анонимных писем. А тем более вы, Федор Иванович, человек выдающийся, а на всех не угодишь, так что лучше всего быть самим собой, хотя и здесь то и дело возникают заварушки: то балет бастовал, то артисты не выходят на сцену от страха за свою жизнь. Ужасное время пришло, только и думаешь о том, как бы закрыть театры, чтобы всем было спокойнее. Но не разрешают, и великие князья, и министр двора приказывают, чтобы все театры показывали свои спектакли. А что у вас в Москве?

Коровин словно ждал этого вопроса и быстро заговорил:

– В Москве, Владимир Аркадьевич, все словно с ума посходили, в открытую готовятся к вооруженному восстанию, из Женевы слетелись агенты Интернационала и поучают наших доморощенных, как свалить самодержавие, разгромить помещичьи усадьбы, поделить добро и сделать заводчиков и фабрикантов бедными и такими же несчастными, как люмпен-пролетарии. И во главе всех этих агентов стоит Горький, появились свои Мараты и Робеспьеры, для полного сходства не хватает лишь Шарлотты Корде.

– Костя, не надо упрощать, ты любишь говорить о том, что слишком далеко от тебя, ведь не видел Горького, не знаешь, что он говорит и думает, а вот поди ж ты…

– Допустим, действительно не бываю у Горького, не разговаривал, как ты, с ним, но я же вижу его насквозь, все они начитались Маркса и дудят в его дуду: для счастья трудящихся нужно свергнуть капитализм. Из разговоров я понял, что капитализм в представлении Маркса – это что-то похожее на круги Дантова ада, повсюду плохо, но ведь это не так. Кто хорошо работает, тот больше зарабатывает, тот лучше живет, получает по труду. Разве не так? Чем тебя не удовлетворяет этот принцип? Капитализм несет обнищание трудящимся – вот еще одна глупость, которую широко распространяют наши доморощенные революционеры, как будто не знают, что за последние двадцать – тридцать лет развития капитализма в России появилось столько богачей из беднейших слоев, что могу я лишь назвать несколько десятков блистающих сейчас фамилий. Кем был Суворин, редактор «Нового времени»? Вот то-то же! И сколько таких вот выходцев из народа, бедные становятся богатыми в том случае, если проявляют смекалку, трудолюбие, сноровку. И вот этот принцип хотят революционеры разрушить, не только этот принцип, но и весь мир разрушить. Ведь это ж не секрет, об этом в прокламациях пишут.

– К нам тоже эти прокламации принесли, – заговорил Теляковский. Вынул из стола бумажку и стал читать. – Вот послушайте, что пишут… Ну, тут обычные словеса, а вот конец я вам процитирую: «…Пусть закроют театры в такую минуту последней революционной борьбы за народную свободу! Надо ее теперь добиться… и когда истинно русские граждане ее завоюют, они снова придут приветствовать вас как апостолов свободного слова – товарищей своих по борьбе за свободу народа!»

– И что же вы с этими прокламациями сделали? – спросил Шаляпин. – Навредили они вам?

– Да еще как навредили, Федор Иванович. Просто сорвали спектакль. Естественно, эту пачку прокламаций принес в Александровский театр какой-то неизвестный, передали их Ходотову, он считается у нас главным по этой части; он и раздал желающим, а кто прочитал, не на шутку струсил: в прокламациях призывали артистов не участвовать в спектаклях. Ленский должен был участвовать в «Лесе», приехал, но нервно заболел, напуган был прокламациями настолько, что выпускать его на сцену было рискованно, мой помощник Гнедич наблюдал за ним и доложил мне, что Ленский не в состоянии играть. Артистка Немирова-Ральф упала в истерике в уборной. Я пытался ее уговорить, но она плакала и уверяла, что у нее на сцене отнимется язык. А когда мне удалось ее уговорить все-таки, она понесла такую чепуху…

– Интересно, что за чепуху может нести актер в таком состоянии? – спросил Шаляпин. – В моей практике тоже много всякого бывало, но…

– Ну, она просила, в частности, переставить в пьесе «Лес» акты и начать играть со второго, а потом уже первый. Дело в том, что во втором акте она не занята и хотела, таким образом, оттянуть время своего выхода. Так что все мои попытки наладить спектакль рушились одна за другой, и я принял решение отменить спектакль. Зрители очень обрадовались и за пять минут освободили зал, все спешили домой пораньше. У нас тоже на улицах неспокойно, хотя и не так, как в Москве.

– Вот увидите, и в Питере сейчас наступит оживление, слышал я, что Горький здесь, выпускает со своей Марией Федоровной Андреевой новую газету, в которой прямо зовут к свержению самодержавия, говорят и о приезде главного большевика из Женевы или из Парижа, не помню точно, но главное в том, что активнее поведут себя питерские революционеры, а это просто беда для всех нас.

– Что ты, Константин Алексеевич, беду кликаешь на наши головы? Если люди борются за свои права, хотят жить по-человечески, жить свободными и независимыми от богачей, то чем же они виноваты, их, понимаешь, расстреливают на площади перед Эрмитажным дворцом, а они должны хлопать в ладошки этим министрам, отдавшим такое приказание…

– Ты, Федор, чужие слова повторяешь, наслушался буревестника революции, а подумай сам, вспомни рабочих, которые приходили к тебе в Харькове. Похожи они на забитых и голодных? Ты ж сам рассказывал, что поразили они тебя своей независимостью и трезвым мышлением. А это разве не показатель благополучия на заводе или фабрике? А вспомни крестьян наших краев! Умные, зажиточные, обходительные… Но вот появится какая-нибудь гадость, зараза, и начинает агитировать, сеять сомнения, внушать, что можно легким путем обеспечить свой достаток, свое будущее, и человек задумался: а может быть, действительно есть путь, который приведет его в светлое будущее, стоит только поделить созданное общим трудом, отнять у хозяина и поделить. Вот посмотри на Америку, ты собираешься туда поехать, там Генри Форд выпускает дешевые автомобили, все могут их купить, не только богачи, все довольны. И что же? Горький будет призывать любой ценой и любыми средствами свергнуть Генри Форда, поделить его имущество? Ведь это значит уничтожить производство и пустить по миру тысячи людей, нашедших себя в труде, более или менее обеспеченных, день за днем богатеющих от своего труда, покупающих дом, машину, улучшающих свой быт и уют. Наши революционеры-марксисты вносят в общество зло и ненависть, разжигают классовые противоречия, которые могут быть улажены мирным путем.

– Я уже много раз слышал, как ты ругаешь моего друга, много раз я говорил тебе, Костя, что ты несправедлив к нему, он хороший, добрый, он желает всем только добра и счастья. Но он не одобряет октябрьский манифестик…

– Вспоминаю, как восторженно все встретили манифест. 17 октября впервые, может быть, за последние месяцы люди шли по Невскому беспрепятственно, шли с красными флагами, единственный и первый раз, кажется, шли при благосклонном сочувствии полиции, как говорилось в некоторых газетах. Все радовались… Из уст в уста передавали слова Василия Розанова, якобы сказавшего: «Господа! Мы должны радоваться не тому, что манифест дан, но что он не мог не быть дан, что мы его взяли!» Помню, как все заволновались, пили шампанское, произносили тосты. Но что из этого вышло…

– А вышло то, что и следовало ожидать, Владимир Аркадьевич. – Коровин заговорил резко, даже агрессивно, что не вязалось с его обычным и привычным добродушием. – Ведь сказано: «Битой посуды будет много», но «нового здания не выстроится». Вышли на улицу те, кто хочет разрушать, а не строить. Сейчас многие одумались, поняли, куда зовут их радикалы-революционеры. Одумалось и правительство, стало наводить порядок. Нельзя же давать свободу двум-трем тысячам болтунов с револьверами в руках, требующих отдать им фабрики и заводы. А простой здравый смысл мой подсказывает: «Ну, получат они эти фабрики и заводы, но ничего путного сделать не смогут, разломают, разрушат, пустят все по ветру. Все пролетарские доктрины и вся пролетарская идеология пронизаны разрушительством. Вся эта уличная идеология сводится к одному: «Раз хочется мне кушать, то я могу и силой отобрать принадлежащее другому и накормить свой желудок».

– Пожалуй, вы правы, Константин Алексеевич, действительно, многие одумались, прошло-то с тех пор месяца полтора, не больше, но уже нет того единодушия, что было 17 октября, а ведь даже промышленники вышли на арену открытой политической борьбы. Оно и понятно: война ударила по текстильной промышленности, спроса нет, цены на товары падают, скопились большие запасы товаров у фабрикантов; положение в железной и каменноугольной промышленности складывалось такое же: производство падало, запасы росли, на рынке тихо. Производство чугуна тоже падало, уменьшался торговый оборот во всем. В нефтяной тоже неблагоприятно. Возникала угроза всеобщего промышленного застоя. Оно и понятно: неудачная война, поднимаются волны недовольных, обостряются процессы в рабочем движении, возникают экстремисты, террор, и все это бьет не только по самодержавию, но и по капиталистам. Вот они и заговорили. Сначала робко, потом громче и громче. Узость рынка – самое страшное для них. Еще после январских событий нужно было немедленно успокоить умышленно возбужденное состояние умов, и прекратить народное бедствие, и с высоты царского престола объявить, что вопросы общезаводского характера должны быть рассмотрены правительством при участии рабочих и представителей заводов. Правительство же постоянно сталкивает рабочих и заводскую администрацию, обвиняя ее во всех своих грехах. Заводская администрация заявила, что озлобления между промышленниками и рабочими нет. Заводчики не будут искать зачинщиков и главарей стачки, не будут применять карательных мер по отношению к ним. Может быть, впервые заговорили после января о взаимных правовых отношениях. У вас в Москве, в сущности в текстильной, легкой промышленности, больше левых фабрикантов типа Саввы Морозова, чем в нашем металлическом Петербурге.

– Похоже, что так оно и есть, Владимир Аркадьевич. Правительство хотело свалить всю вину на фабрикантов и промышленников, которые, дескать, виноваты в том, что не облегчили нужды рабочего класса, тем самым не устранили причины бурно проявившегося недовольства, а посему правительство предлагало богатым поступиться своими интересами и поделиться своими прибылями.

– И что ж ты тут усматриваешь, Костя? Какой-то подвох? – возмутился Шаляпин.

– Нет, Федор, нет! Просто заводчики и фабриканты обратили внимание правительства на то, что рабочие недовольны политикой, государственным устройством, выдвигают политические требования.

– Не понимаю все-таки, как это получается, – задумчиво произнес Теляковский. – Ни один слой общества не добивается так быстро в своих домогательствах, как рабочие. Стоит им забастовать, как тут же их положение существенно улучшается. Конечно, это замечательно, но так ведь и без конца можно бастовать… А кто работать будет? Только на первый взгляд кажется, что промышленники свободны в своих действиях. Ничего подобного, промышленная инициатива у нас до крайности стеснена. Акционерное дело, железнодорожное строительство, земельный, городской и коммерческий кредит – все это вопросы правительственного усмотрения, а не следствие свободно развивающейся народной жизни. Я, как директор театров, не раз сталкивался с бюрократическими рогатками, которые сдерживают меня. И вот обратите внимание, на всех съездах промышленных союзов постоянно говорят о том, что предприниматели лишены самодеятельности, их начинания скованы теми же бюрократическими рогатками. Все начали понимать свою экономическую зависимость от самодержавного государства, свое политическое порабощение, а потому предлагают поднять прежде всего благосостояние сельского населения, а это сразу создает многомиллионного потребителя, что и может стать лучшим условием для развития промышленности. Кажется,

о благосостоянии пекутся и социал-демократы, но они предлагают отбирать чужое, так скорее можно добиться благосостояния…

– Нет, грабежом ничего не добьешься, не разбогатеешь. То, что легко достается, улетучивается, рассыпается мгновенно. Но вы правы, Владимир Аркадьевич, и на этот раз: предприниматели на глазах сначала полевели, диву давался я их требованиям, а потом одумались, теперь взывают к правительству, требуя самых ожесточенных мер по наведению порядка в государстве. А раз качнулся вправо такой серьезный союзник, как предприниматели, то возникает уверенность, что порядок будет. Я с людьми порядка. Я тоже не с революционерами, хотя и крамольник по своим художественным убеждениям, люблю свободу, крамола в нормальных условиях не так уж опасна, пусть каждый говорит, что хочет, но наша страна переполнена ненавистью, и Федор Иванович вполне естественно опасается за свою жизнь, показывал мне эти отвратительные письма, написанные негодяями, трусливыми, скрывшимися за псевдонимами или анонимами. Да и народ чувствует себя обманутым, никому не верит: ни генералам, ни советникам, ни министрам. В народе накапливается ненависть, к тому же эту ненависть раздувают и направляют на помещиков и интеллигенцию. Нужно восстановить порядок, но восстановить его нужно так, чтобы все участвовали в этом, чтобы все были заинтересованы в нем, а не чувствовали себя обойденными, ибо обойденные снова могут стать врагами нового порядка.

– И ты, Константин Алексеевич, туда же, на правый фланг. Кто-то мне говорил, что богачи вроде бы заявили: слава Богу, дали нам конституцию, а теперь можно вводить военное положение. Не это ли ты предлагаешь, свободный художник? – выходил из себя Шаляпин.

– Ну что ты, Федор, злишься? – миролюбиво сказал Коровин. – Единый фронт буржуазного движения – это новость в общественном развитии, новость и для правительства, оно дрогнуло и приняло Манифест 17 октября. Все объединились – городские деятели, земские либеральные чиновники, ученые, политики, – все объединились, все стремились выработать главнейшие основания, на которых должен быть создан конституционный закон, воплотить их в форму законченных законопроектов. Муромцев, Набоков, Милюков, знаменитый ученый Вернадский, сгладив боевой дух своих резолюций, почувствовали, что достигли полной победы. Понимаешь, Федор, взволновалась вся страна, и правильный ход жизни остановился… Ученые, врачи, учителя, адвокаты, рабочие, крестьяне, учащаяся молодежь – все в один голос утверждали, что у всех есть одна общая цель: достижение истинного народного представительства путем всеобщей подачи голосов, ибо только такое представительство сможет разрешить как следует все назревшие и гнетущие народную жизнь нужды. И все – за мирный путь. Казалось, вот-вот и новый порядок восторжествует без великих потрясений, без потоков крови, без тысяч напрасных жертв. И подписали не только Милюков и Муромцев, но и Рябушинский, и даже Найденов с Крестовниковым. И все пошло бы нормальным путем, Федор, если б не социал-демократы, приятели твоего Горького. Это они уговорили бастовать.

– Почему это уговорили? Я ж не девка, которую можно уговорить пойти погулять. Народ восстал, значит, есть к тому серьезные причины. Уговорили, уговорили…

– Есть, конечно есть. Без причины, как говорится, и рак на горе не свистнет. Но ведь можно ж было договориться. После 9 Января появился царский манифест от 18 февраля, одни порадовались ему, лед, так сказать, тронулся, другие выразили недовольство половинчатым характером обещаний; на съездах, собраниях прямо об этом говорилось. Были, как вы помните, депутации, переговоры. Возникло такое положение, когда все стали понимать необходимость взаимных уступок, разумного компромисса. И вот тут-то твои приятели, Федор, закричали «Долой самодержавие!», внушали мысль, что самодержавие зашаталось, некоторые горячие головы и подумали, а не попытаться ли его столкнуть в пропасть. Ан не вышло и не выйдет. И все потому, что богатые одумались. Надеялись сделать лучше, а встали заводы и фабрики, железные дороги, почта, телеграф, не дают воды, погасло электричество… Наступил паралич всей хозяйственной деятельности. Кому ж это понравится. И только после этого богатеи Москвы и Петербурга поняли, что нужно обращаться не к народу, а к правительству. Особенно после 17 октября, когда народу были дарованы реформы, а рабочее движение продолжало нарастать, не довольствуясь полученным. Особенно плохо было в Москве, где рабочие стали вооружаться, стрелять, строить баррикады в отдельных районах. Три-четыре тысячи социалистов держат в страхе весь город. Вот тогда-то московские промышленники и обратились к генерал-губернатору с просьбой ответить насилием на насилие социалистов для того, чтобы защитить личность, а равно и имущество граждан, прежде всего в тех случаях, где затрагиваются интересы всего московского населения. Понимаешь, Федор, общество осознало, что жить по-старому невозможно, Россия оказалась у пропасти, но кровь-то зачем проливать…

– И если раньше, Федор Иванович, – заговорил Теляковский, с интересом наблюдавший за ходом то и дело обострявшейся беседы, – все самые консервативно настроенные голосовали за то, чтобы Дума была законодательной, то теперь нет такого единодушия, некоторые уже заявляют, что преждевременно проводить выборы на основании всеобщей, тайной и прямой подачи голосов, такая форма, дескать, допустима лишь в политически зрелом государстве. То есть напугались, и нельзя их осуждать. Введение военного положения, особенно в Москве, просто неизбежно. В иностранных газетах прямо говорят, что царь вместо того, чтобы действовать против поджигателей национального пожара, начинает уговаривать быть паиньками, в сущности, капитулирует перед стачкой, а стачка – наше разорение. Дальнейшее развитие революции противоречит интересам как предпринимателей, так и рабочих. Разорение страны больно бьет как тех, так и других. Жизнь стала игнорировать власть, идти независимо от нее, а ничего нет страшнее утраты нитей управления.

– Россия верит только фактам, а кровь и нищета – на улицах наших городов и сел, – грустно произнес Шаляпин. – Нельзя верить словам, которыми бросаются царь и его правительство. Витте тоже ничего не сделает путного, будет лавировать…

– Прав Константин Алексеевич, жизнь игнорирует власть, значит, жизнь не на стороне властей предержащих, надо не говорить, а делать, не обещать, а исполнять.

– Я согласен с вами: все качнулись вправо. Если после января собирали пожертвования пострадавшим рабочим, то ныне собирают «невинно пострадавшим исполнителям служебного долга». – Последние слова Шаляпин выделил, как только он мог. – А их тоже оказалось немало, особенно в Москве.

– А ты что, Федор, не согласен? На улицах Москвы действительно льется кровь безвинных исполнителей служебного долга, грабежи и пожары производятся не по воле правительства и не руками его сторонников, а революционерами и их подстрекателями. Революция зашла слишком далеко, она приобретает разрушительный характер, ее необходимо приостановить. И правильно поняли предприниматели, что пора устанавливать с правительством контакт, а то совсем разорятся, ведь они останутся без кредита в государственном банке. Вот ведь что происходит, Федор, все мы зависим друг от друга, надо жить мирно и дружно, а не размахивать револьверами. И правительство тут же сообразило, что нужно немедленно давать кредиты.

– Обратите внимание, господа, как умно сорвали забастовку почтово-телеграфных служащих… Банкиры, промышленники и биржевые комитеты обратились к забастовавшим с обращением и предложили им некоторые льготы и преимущества, призвали к их патриотизму, пробудили их государственные инстинкты, и забастовка захлебнулась. Так что наши предприниматели научились искать компромиссные решения.

– Но, Владимир Аркадьевич, тут же не забывают просить о высылке военной силы, рабочие становились особенно дерзкими и возбужденными, когда предприниматели объявляли локаут.

– Да, уж не вернуть тех патриархальных отношений между рабочими и хозяевами, которые были раньше, наивно на это надеяться, как иными стали отношения между крестьянами и помещиками после отмены крепостного права. – Теляковский посмотрел на часы.

– Человек имеет право на забастовку, – упрямо сказал Шаляпин.

– Согласен. Но правительство должно принять меры, чтобы забастовка не принесла ущерб национальным интересам нашего государства, не затопила половодьем безумия толпы, неорганизованной и дикой. Требования социалистов порой чрезмерны. И если у рабочих нет склонности к примирению, если фанатики-революционеры по-прежнему будут экспериментировать и предлагать дикие приемы борьбы для достижения своих несбыточных в ближайшем будущем целей, то предприниматели имеют право локаута, – сказал, как отрезал, Коровин.

Теляковский торопился на прием к князю Оболенскому, заведовавшему канцелярией министра двора барона Фредерикса, но разговор его захватил, давно копились мысли и искали выхода.

– Федор Иванович, – сказал он, – сейчас разные партии вырабатывают и определяют свои цели. Социал-демократы – это крайние, вряд ли их поддерживает большинство рабочих. Мне по душе те, кто призывает к благоразумию и благочестию, кто желает благоденствия и процветания родине, они хотят свободы, они против насилия, против грабежей и других преступных деяний. Такие русские люди составляют громадную и непобедимую партию – партию свободы и порядка. И я вместе с этими людьми выступаю против преступников и убийц, грабителей и поджигателей, а к таковым относятся не только те, кто сам режет и поджигает, но и те, кто призывает к убийствам, кто извиняет и прославляет грабеж и насилие с политической целью. Вы посмотрите, Федор Иванович, что пишут в «Новом времени»… Прочитаешь и воскликнешь вместе с ними: «Довольно революций! Да здравствует Россия!»

Коровин внимательно слушал Теляковского и все время кивал в знак согласия головой.

– Верно, верно, Владимир Аркадьевич, а главное в том, что правительство наконец-то одумалось и пытается власть употребить. Отныне нельзя безнаказанно устраивать забастовки на железной дороге, на почте и телеграфе, это подрывает экономическую жизнь страны, разоряет сельское хозяйство, промышленность и торговлю. И вы обратили, господа, внимание на малюсенький фактик: фабрично-рабочее население не играет активную роль в социал-демократическом движении, оно вовлекается, и часто насильственным образом, в этот маломощный поток. Это движение все более обозначается как политическое, а не экономическое, а потому промышленники не могут с ним бороться. Как администрация фабрики или завода может с этим явлением бороться, если на завод или фабрику врывается посторонняя толпа возбужденных агитаторами рабочих и насильственно приостанавливает работу, созывает на митинг, и таким же образом вовлекают нормальных рабочих в число манифестантов.

– Вот говорят, что надо ввести военное положение, и ты, Костя, с этим вроде бы согласен. Но ведь это повлечет за собой еще большее озлобление населения. Неужели правительство этого не понимает?

– Но, Федор Иванович, социал-демократы действуют с позиции силы, что, естественно, заставляет насилию противопоставить насилие, то есть военные меры должны применяться со всей строгостью при защите как личности, так и имущества граждан. Вы ж сами видите, что происходит! Останавливают действия водопровода, бойни, канализации, освещения, почту, телеграф, железные дороги, а следствием этих безответственных действий наступает полная анархия. Так что необходимо оградить мирное население от этих беспокойных элементов, силою вынуждающих к участию в забастовках. Хватит заигрывать с ними, этими крайними в своих действиях членами нашего общества! Вы же знаете, что социал-демократы тайно привозят в Россию оружие, готовят взрывчатые вещества и бомбы, готовят людей к вооруженному восстанию, брожение началось и в армии, и на флоте, даже в Кронштадте завелись эти безответственные элементы, пытавшиеся заразить своими идеями защитников крепости.

Теляковский вынул часы и еще раз посмотрел время: до приема у князя оставалось совсем немного. Шаляпин и Коровин догадались, что пора им уходить.

– Федор Иванович! Я расскажу вам потом о здешней реакции на ваше выступление в Большом театре; сейчас не до этого было, у нас был интереснейший обмен мнениями о современном положении в России, это так редко бывает у нас, все время у нас занимает театр, спектакли, что нормально и естественно. Но вот придется мне объясняться по этому поводу, а у меня нет вашей официальной записки, напишите мне слова «Дубинушки», которую вы исполняли в тот вечер.

– Хорошо, Владимир Аркадьевич, я завтра к вам зайду и принесу. Я остановлюсь в номерах Мухина, на всякий случай, если я понадоблюсь раньше.

– Да зачем? У Константина Алексеевича наверху большая квартира.

– Отлично, – согласился Шаляпин.

«Я ждал Шаляпина до вечера, – вспоминал Коровин, – но он как ушел с утра, так и не возвращался.

Когда стемнело, я ушел работать в мастерскую и вернулся к себе поздно ночью. В моей комнате на постели сладко спал Шаляпин. Я лег в соседней комнате. Утром Шаляпин продолжал спать.

Я ушел и вернулся в четыре часа дня – Шаляпин все спал. Спал до вечера.

Вечером мы пошли к Лейнеру.

– Знаешь ли, – рассказывал Шаляпин, – куда ни попадешь – просто разливанное море. Пьют. Встретил, помнишь, того ювелира – уйти нельзя, не пускает; все объяснял, как он после скандала в клинике лежал. Я ведь руку ему вывихнул. Оказался хороший парень: «Нет, уж теперь я тебя не отпущу, убийцу моего». Напились».

Только 4 декабря Шаляпин отправил письмо Теляковскому со словами «Дубинушки». Собирался и 2-го, и 3 декабря, но «был очень занят репетициями». Из приведенных только что воспоминаний Коровина ясно, что Федор Иванович, скрывшись из Москвы, отдыхал в Петербурге от постоянной слежки как левых, так и правых. В эти дни навестил Глазунова, который был занят подготовкой к концерту с участием и Шаляпина. С большим трудом Глазунову и Шаляпину удалось уговорить Теляковского разрешить Шаляпину участвовать в концерте. Теляковский разрешил, но просил не афишировать. Так что только из все того же письма от 4 декабря можно узнать: «Сегодня пою концерт» да из «Воспоминаний» Б.В. Ястребцова о Римском-Корсакове: «Вечером 4 декабря был в зале Тенишевского училища на благотворительном концерте… Весь сбор с этого музыкального вечера должен был поступить в пользу семейств нуждающихся рабочих… По окончании концерта молодежь запела свою знаменитую рабочую марсельезу «Вставай, подымайся, рабочий народ», а также «Варшавянку».

В эти дни Шаляпин виделся с Римским-Корсаковым и Глазуновым, устроителями концерта. Говорили о положении в Петербургской консерватории, о согласии Василия Ильича Сафонова быть директором Петербургской и Московской консерваторий, но эта мысль объединить две столичные консерватории не понравилась наверху, и Сафонов отказался от Петербургской консерватории, так что место директора вакантно. Глазунов пожаловался, что все лето тяжко болел, то одна, то другая болячка цеплялась к несчастному маэстро, настолько замучили, что пристрастился к спиртному. И раньше, конечно, бывало, но тут просто напивался, чтобы получить нечто вроде забвения.

– И знаешь, Федор, прослышал об этом Римский-Корсаков, он недалеко жил от меня, занудил своими наставлениями: губите свой бесценный талант, ну и прочее, сам знаешь, что может написать такой суховатый и сдержанный в своих страстях человек. Переписывались все лето, как ни тяжело мне было, сначала инфлуэнца, перешедшая в ревматизм, а потом ужаснейшая боль в ухе, все лето был прикованным к одному месту, сам знаешь, как это неприятно, только и было одно удовольствие – много читал, прочел книгу Мережковского о буддизме, не раз заглядывал в Библию, но все это надоедало, и я напивался. Ты поймешь меня, у каждого человека есть своя страсть: у Римского она направлена к благим целям – к труду, он сам говорил мне, что без труда ему не живется; у других страсть выражается в жажде наживы, у третьих, как у тебя, тяга к азартной игре, у меня же – в самозабвении. Николай Андреевич уверял меня, что моя страсть – это блажь. Если б кто знал, как я хочу избавиться от неудобства, вызываемого приступами моей страсти. Я люблю музыку и музыкальные дела, работаю много, но потом что-то находит на меня, что-то подлое проникает в мое существо и заражает, заставляет искать утешение в наркозе. Ты никогда этого не поймешь, как я не пойму твою страсть к азартным играм. Я страшно тягощусь этой пагубной страстью, но ничего не могу поделать с собой. А тут еще дела консерваторские не ладятся, пора начинать занятия, но учащиеся продолжают кичиться своей р-революционностью, опять же директора еще не выбрали.

– А ты почему не соглашаешься? – спросил Федор Иванович.

– A-а, Федор, все не так просто, хотя в жизни нашей всякое может быть. С годами становлюсь все более и более негодным для служения людям или идеям. Вот недавно дирижировал своей Шестой симфонией, три инструмента вступили неудачно, смазали все впечатление от моей музыки, публика, конечно, заметила и очень холодно приняла симфонию, это меня страшно расстроило, Федор, а после этого ничего не оставалось, как забыться… Понимаю, что это отвратительный порок, но ничего не мог в то время, когда все кипело во мне, сделать с собой. А ты говоришь, почему не соглашаешься… Главная дирекция консерватории никак не соберется, неспроста откладывали. Хитрят и подличают проклятые паразиты, то они в разъездах, а те, кто остался, играют в прятки и проволакивают время. Что за низкое издевательство! То сулят полную автономию, то становится известно, что свыше еще не готовы даровать эту автономию. Очевидно, что наши сановники – верх бессилия – не оказывают никакого влияния на покровителей… Так что вот и думай, как тут быть… Иных хватает до восьмидесяти лет, как Стасова, Петипа, иных до шестидесяти, как Римского-Корсакова, которому завидую за крепость сил, а меня хватило лишь до сорока лет…

Теляковский, получив объяснительную записку Шаляпина, попросил о встрече с министром двора. Слухи о выступлении в Большом театре обрастали небылицами и сплетнями, в искаженном виде, вполне возможно, доходили до министра императорского двора и уделов, а потому необходимо было рассказать все, как было. Понятно, барон Фредерикс осудит это выступление в императорском театре, просить, чтоб он ломал копья за Шаляпина, было бы неосторожно, но надеяться на его здравый смысл вполне возможно.

И Теляковский подробно рассказал о выступлении Шаляпина в Большом театре. Шестидесятисемилетний Владимир Борисович Фредерикс пользовался хорошей репутацией в художественных кругах, на него всегда можно было положиться, «чужой успех и удачу своего подчиненного себе никогда не приписывал», «отдавал должное человеку работающему и успеху его искренне радовался», «дело с ним вести было легко, и в театральных делах он допускал то, что Наполеон называл «мудрым непослушанием». Теляковский особенно ценил в своем начальнике редкое в то время качество: в своих отношениях с подчиненными ему чиновниками и артистами и артистками императорских театров он никогда не пользовался личными, близкими к сердцу симпатиями к женскому персоналу своего огромного хозяйства. «Золото пробуют огнем, женщину – золотом, а мужчину – женщиной» – это мудрое изречение греческого философа Теляковский часто вспоминал, наблюдая нравы императорского двора, особенно некоторых великих князей, в открытую тративших большие деньги на содержание очаровательных балерин. Барон Фредерикс с честью выдержал эту пробу, оставаясь непреклонным во всех домогательствах и искушениях.

– Ваше превосходительство! Немаловажно и то, что «Дубинушка» чуть больше месяца тому назад была издана в обработке Михаила Слонова с грифом: «Дозволено цензурою, Москва, 26 октября 1905 года». Придется наказывать сначала цензуру, а потом уж фон Бооля и Шаляпина, который не желал исполнять песню, но публика не хотела уходить, требовала, он ссылался на отсутствие хорового сопровождения, а в это время хористы заполняли проходы зала. Что ж ему оставалось делать? Тем более, что требование было всеобщим.

– А мне докладывали, что некоторые выходили из лож и уехали. – Барон Фредерикс был явно расстроен этим инцидентом. – Я думаю, что необходимо уволить Шаляпина, разорвать с ним контракт. Почему ж вы, Владимир Аркадьевич, сразу ко мне не приехали и не доложили? Со всех сторон доносятся до меня рассказы об этом выступлении; все осуждают этот поступок знаменитого артиста, а государь тоже очень возмущен и прямо спросил меня: «Как, неужели до сих пор не уволили ни Шаляпина, ни Бооля?» Хорошо, что императрица Александра Федоровна возразила государю, сказав, что Шаляпин прежде всего артист, и об этом нужно помнить прежде, чем осуждать его, не надо создавать из него образ опасного революционера. Но некоторые присутствовавшие при этом разговоре не успокоились и требовали уволить Шаляпина из театра для назидания другим: «До чего же мы дойдем, если в императорских театрах будут петь «Дубинушку»!»

– Можно объявить Шаляпину выговор или оштрафовать, но не больше, Владимир Борисович. Государыня Александра Федоровна совершенно права, не надо из Шаляпина делать опасного революционера. Если мы его уволим, можете себе представить, какой будет переполох, вся левая пресса поднимет такой вой, что тошно станет. И тут же запишут в свою партию. Кому ж не лестно иметь в своих рядах такого выдающегося артиста и певца, к тому же еще из крестьян. В тюрьму его не упрячешь, не те времена, он популярен не только в России, но и во всем мире. Помните, какой шум подняли в Европе, когда посадили Горького в Петропавловскую крепость? А петь запретить ему нельзя. Он будет продолжать петь не только в провинции, но и во всем свете, и «Дубинушку» услышат не только москвичи и петербуржцы. К тому же возникают и частные театры, вон купец Зимин собирается создать частный оперный театр и предлагает Шаляпину четыре тысячи за выступление. Он может рассердиться, он может так зажечь публику, что полиции придется закрывать театр за театром, а его высылать из одного города в другой. Если в России это еще возможно, то за границей его будут встречать с распростертыми объятиями, как пострадавшего за свободу. Дружба Шаляпина с Горьким станет еще теснее и придаст ему особый ореол.

– Но даже артисты, товарищи Шаляпина по сцене, возмущены его поведением. Мне рассказывали, что особенно возмущался Фигнер, он ушел, как только Шаляпин начал петь «Дубинушку», – не сдавался министр, хотя в его голосе уже не было недавних раздраженных нот.

– О Господи! Этот бездарный и безголосый Фигнер обнимал и целовал Шаляпина после «Дубинушки», поздравлял, а теперь, оказывается, осуждает, возмущается, пишет доносы… Это недоброжелательство, ваше превосходительство, в характере тех, кто сходит со сцены, завидуя более талантливым, выдающимся. Вот и Корсов недавно попытался облить грязью Шаляпина, теперь Фигнер… Выдающийся талант всегда будет бельмом на глазу большинства. Велика у нас, русских, злоба к выдающимся людям.

Теляковский чувствовал, что добился своего, заметив, что лицо барона чуточку посветлело.

– А что с фон Боолем вы предполагаете сделать?

– А в чем он виноват? Он ничего не мог предпринять… Посудите сами, ваше превосходительство. Ложа его находилась в бельэтаже, около средней царской. Сцена была далеко от него, и, конечно, пока он успел бы прибежать на сцену, можно было вполне «Дубинушку» спеть. Хотели опустить занавес, но потом одумались, глупо, революционная толпа устроила бы грандиозный скандал. Так что фон Бооль поступил правильно; если б он вмешался, было б хуже.

– Да, все правильно, но нельзя же так оставить безнаказанно, государь осудит нас.

– Ваше превосходительство! Владимир Борисович! Как вам будет угодно. Но если вы решите удалить из императорских театров Федора Ивановича Шаляпина, я немедленно подаю в отставку и покину пост директора. Без Шаляпина у нас дело не пойдет. В скором времени Шаляпин должен спеть четыре бенефиса, два для музыкантов и два для хоров – московского и петербургского. Они рассчитывают получить хорошие сборы от своих бенефисов. Можете себе представить, какие будут сборы, если Шаляпин не будет участвовать в этих бенефисах? Ясно, что будут недовольны, если соберут половину сбора, и поддержат Шаляпина как пострадавшего. А в театрах и без того очень много недовольных, чуть ли не все артисты, художники, рабочие сцены чего-то требуют, грозят забастовкой. Недовольны и великие князья, требования которых я никак не могу удовлетворить. Недовольны две враждующие партии в балете. Их стычки между собой доходят до смешного: как те, так и другие называют друг друга черносотенцами…

– Вряд ли эти члены враждующих партий, Владимир Аркадьевич, знают о том, что государь благосклонно относится к возникновению «Союза русского народа», поддерживает черносотенцев в надежде, что именно эта новая партия станет надежной опорой самодержавной власти и явится примером для всех и для всякого в осуществлении порядка и законности. Манифест 17 октября многое изменил в судьбах нашего Отечества, сейчас каждый имеет право законным путем добиваться торжества своих прав и своих убеждений. И какие бы разногласия, противоречия ни разъединяли людей, мы должны способствовать их объединению, звать к деятельной работе, нужно для этого забыть временные распри, раздоры, укротить личные амбиции. В тревожное и беспокойное время мы живем, Владимир Аркадьевич, и нужно сделать все, чтобы не воцарился хаос в нашей стране, чтобы не торжествовал Хам в его многочисленных разновидностях. Нашей стране после такой унизительной войны с Японией, а заодно и со всем миром, так нужен покой, единство, безопасность всех граждан.

С этими словами барон Фредерикс встал, позвякивая многочисленными орденами, давая тем самым понять, что разговор окончен. Решения не было принято, но Теляковский, как опытный царедворец, понял, что гроза миновала, надо лишь на время Шаляпину позабыть о «Дубинушке».

Между тем революционные события угрожающе развивались. В Москве и Петербурге волнения рабочих переходили в вооруженные столкновения. К обеим столицам стягивались войска. В газетах «Борьба» в Москве и «Новая жизнь» в Петербурге, принадлежащих Российской социал-демократической рабочей партии, трудовой народ призывали к вооруженному восстанию под лозунгом «Пролетарии всех стран, соединяйтесь». Повсеместно возникали боевые дружины. Всей подготовкой к вооруженному восстанию руководили большевики во главе с Л.Б. Красиным. Волнения начались и в Московском военном округе. Всей антиправительственной деятельностью в Петербурге руководили Ленин и Троцкий, в Москве – комитет РСДРП (В.Л. Шанцер, М.И. Васильев-Южин, М.Н. Лядов, Р.С. Землячка). По Москве распространяли листовки, в которых звали на бой против царизма: «На карту поставлено все будущее России: жизнь или смерть, свобода или рабство… Смело же в бой, товарищи рабочие, солдаты и граждане!» Генерал-губернатор Ф.В. Дубасов ввел чрезвычайное положение в Москве и Московской губернии. В ответ на разгон митинга в театре «Аквариум» на Страстной и Триумфальной площадях рабочие стали возводить баррикады. Москва запросила помощи у Петербурга. Семеновский гвардейский полк и Ладожский пехотный полк из Варшавы были переброшены на подавление вооруженного восстания. Девять дней дружинники (две тысячи вооруженных и четыре тысячи невооруженных бойцов), по свидетельству историков и современников, отбивали атаки жандармов и войск.

По многим городам и губерниям прокатилась волна вооруженных столкновений; на одну-две недели возникли Новороссийская, Красноярская, Читинская республики, беспокойно было в Грузии, Прибалтике, на Украине, в Польше.

В конце года повсеместно вооруженное сопротивление восставших было сломлено. Начались репрессии. Закрывались газеты, журналы, типографии… Повсюду искали зачинщиков, повсюду были обыски и аресты.

Горький, свидетель московских декабрьских событий, писал Пятницкому: «У Сандуновских бань, у Николаевского вокзала, на Смоленском рынке, на Кудрине – идет бой. Хороший бой! Гремят пушки – это началось вчера с 2-х часов дня, продолжалось всю ночь и непрерывно гудит весь день сегодня. Действует артиллерия конной гвардии – казаков нет на улице, караулы держит пехота, но она почему-то пока не дерется и ее очень мало.

Здесь стоит целый корпус, а на улицах только драгуны. Их три полка – это трусы. Превосходно бегают от боевых дружин. Сейчас на Плющихе. Их били на Страстной, на Плющихе, у Земляного вала.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.