Глава четвертая Ратухино – «имение наше замечательное»
Глава четвертая
Ратухино – «имение наше замечательное»
Больше двух недель Федор Иванович прожил в собственном доме в Ратухине, а никак все еще не может поверить в осуществление своей заветной мечты… И вот наконец-то после стольких поездок по городам и странам, после стольких выступлений, встреч и разговоров Шаляпин мог просто выйти из своего дома, побродить по окрестностям, полюбоваться крутыми берегами клязьминской Нерли, бросить взгляд на сосновый бор, успокаивающий своей свежей зеленью, а выйдя к речке, полюбоваться заречной поймой, уходящей вдаль… Года два тому назад, впервые побывав в гостях у Коровина, Федор Иванович полюбил эти красивейшие места и решил купить здесь землю, построить себе большой вместительный дом… Через год он купил землю, Коровин и Серов подготовили проект его дома, а ярославские плотники братья Чесноковы со товарищи возвели его со сказочной быстротой: русский терем возник на собственной земле Шаляпина, под наблюдением Иолы Игнатьевны был обставлен и обустроен, огласился детскими криками и смехом. Хорошо чувствовать себя в своем доме; делаешь, что хочешь, никто не попрекнет тебя, что слишком сильно «орешь», как это было всего лишь восемь-девять лет назад, когда он только начинал свою карьеру в Панаевском и Мариинском театрах… Сколько ж с тех пор произошло невероятных событий…
Все эти дни Шаляпин с удовольствием работал по хозяйству, красил крышу сарая, копал земляные лестницы на сходе к реке… Правда, после него архитектор Мазырин, друг Коровина, прозванный Анчуткой, всегда присылал мастера доделывать его работу, но это мало смущало Федора Ивановича, привыкшего к ухмылкам мастеров, глядевших, с каким рвением барин вмешивается в их работу, стараясь показать, что и он что-то умеет.
Сегодня – новоселье. Будут гости из Москвы. Коровин и Серов уже приехали. Архитектор Мазырин, наблюдавший за строительством, тоже, естественно, был здесь…
Федор Иванович, в холщовой рубахе, в портах и лаптях, в широкополой шляпе, отправился к дому Коровина, который при продаже земли оставил дом за собой.
Вошел в дом и увидел необычную картину: Константин Алексеевич лежит на кровати, рядом с ним стоит крестьянин-рыбак, а Серов с мольбертом в руках увлеченно работает.
– Подожди, Федор, – торопливо бросил фразу Валентин Серов. – Тут такой разговор пошел…
С завистью слушал Федор Иванович, с какой легкостью Коровин разговаривал с крестьянином то о рыбалке, то о сенокосе, о травах, о погоде, которая не радовала в этом году. Он так не мог, заговорит о чем-нибудь, и сразу крестьянин иронически улыбается, угадывая в нем барина, а с барином какой может быть разговор… Не убеждали и его слова, что он крестьянского происхождения. Пытался доказывать, что он свой, брался косить, дрова колоть, лошадь запрягать, но смотревшие на его работу крестьяне еще больше убеждались, что это не его дело…
– Что ты, Герасим Дементьевич, думаешь о нас? Видишь вот, я лежу на кровати, ты стоишь рядом, мы толкуем с тобой о том о сем, а Валентин Александрович зарисовывает нас, – серьезно спросил Коровин.
– Да что ты, Алексеич, нашел кого спрашивать, тут дело господское, нам не понять. Конечно, удивляемся мы на вас, никак не поймем, почему Валентин Александрович гнилой сарай списывает. Кому понадобится этот сарай. Вот все удивляемся…
– А потому, дорогой Герасим, что за этим сараем лес, луг зеленый, книзу дорожка спускается, там ручей, песочек виден, хорошее место, раздольное, – глухо произнес Серов, продолжая работать.
– Я понимаю, ваше дело господское, пиши, что хочешь. А я купил бы такую картину, как глухарь на весне токует. С ружьишком бреду я по лесу, вдруг встал как вкопанный, увидел глухаря на суку… Утром солнце только пробивалось на полянку, осветило его маленько, так он то синий, то малиновый – вот красота какая! Сразу вспомнил про тебя, Алексеич, списал бы такую картину, охапку бы денег дали. Я глядел, залюбовался, забыл и про ружьишко свое. А он взял и улетел. Я даже рад был, что улетел, пускай, его счастье.
– Возьму и нарисую, как ты стоишь разинув рот от изумления, – засмеялся Коровин.
– Да меня-то зачем, во мне красоты нет, – отпарировал Герасим.
Серов встал, отложил палитру. Поднялся и Коровин.
– Как почивали, господа хорошие? – спросил Шаляпин, снимая перед «господами» широкополую шляпу и сгибаясь в дурашливом поклоне.
– А как ты себя чувствуешь, новоявленный помещик? – не замедлил с ответом Константин Алексеевич.
Герасим понял, что он здесь лишний, тихо откланялся.
– Но оделся ты, Федор, явно не как помещик, – продолжал Коровин.
– А мы будем одеваться так, как местные крестьяне, в холщовые рубахи и кушаками подпоясываться, ты даже не представляешь себе, как это удобно.
– Вон посмотри на небо, тучи уже набегают, дождь пойдет, все твое снаряжение промокнет. Старики-то приходили к тебе? Просили землю продать?
– Просили, я им пообещал подарить эту землю, нужную им для прогона скота, но, оказывается, крестьянин Федор Иванович Шаляпин, каковым я являюсь по паспорту, не имеет такого права – дарить, я могу только обменять свою землю на какой-нибудь кусок общинной земли, отдал им пять десятин хорошей земли, а получил взамен три десятины оврагов и буераков. Дарить могут только дворяне, а я – всего лишь крестьянин-собственник, как говорится во всех губернских документах на мои владения. А посему не имею права подписывать свое имя полностью, а только – Федор Иванов Шаляпин, а полностью отчество поставить могут только опять же дворяне да богатейшие люди. Я еще буду покупать землю… До тех пор, пока это проклятое «ич» не будет стоять в моем паспорте. Я уже решил купить землю у отставного артиллерии поручика дворянина Полубояринова. Надоело мне чувствовать себя в своем Отечестве человеком второго сорта… А ты, Костя, уговаривал меня не подписывать письмо композиторов и музыкантов, в котором говорилось о бедственном положении творческого человека в нашем обществе. – Серов и Коровин молча слушали горячую речь Федора Ивановича, до сих пор вроде бы равнодушно наблюдавшего за происходившим действом в доме Коровина. – В этой стране нельзя нормально жить, все какие-то преграды возникают… Оказывается, и подарить землю я не имею права… Когда сталкиваешься с этим, вспоминаешь, конечно, Алексу Горького, смести необходимо все эти порядки, чтоб легче можно было дышать…
При упоминании Горького Константин Коровин хотел было возразить, но тут вмешался в разговор мрачно слушавший Валентин Серов:
– Федор прав, Константин Алексеевич, и ты не возражай, не произноси своих филиппик по адресу пролетарского буревестника. Я видел из окон Академии художеств Кровавое воскресенье, видел, как падали подстреленные люди… Этого я не забуду никогда… Сдержанная, величественная, безоружная толпа, а навстречу устремилась кавалерийская атака и ружейные прицелы… Ужасное зрелище… Кто же виноват в содеянном преступлении? Ведь то, что я узнал потом, было еще ужаснее… Неужели государь не мог выйти к рабочим и принять от них просьбу? Что означало их избиение? И как мог великий князь Владимир Александрович, главнокомандующий Петербургским военным округом и войсками гвардии и одновременно президент Академии художеств, отдать такой бесчеловечный приказ? Не знаю, в этом совмещении двух должностей что-то поистине чудовищное…
– И ты действительно написал письмо в Академию художеств и отказался от звания пожизненного академика? – спросил Шаляпин.
– Нет, друг мой Федор, от звания академика я не отказываюсь, я просто вышел из состава действительных членов Академии художеств, где президентом является виновник Кровавого воскресенья, только и всего. Но и этот скромный мой шаг Владимир Васильевич Стасов расценил как величайший подвиг.
На вопрошающий взгляд Шаляпина Серов ответил:
– Старик прислал восторженное письмо, в котором писал, что мои потомки не забудут моего подвига, дескать, великая вам, то есть мне, честь и слава за гордое, смелое, глубокое и непобедимое чувство правды, которое я проявил, и за мое омерзение ко всему преступному и отвратительному. Отечество не забудет меня, будет гордиться, с удивлением и почитанием будет передавать мое имя потомству. А мое письмо с отказом от членства в Академии художеств необходимо хранить в золоте и бриллиантах. Вам ясно, господа, с кем вы тут запросто общаетесь?! Я-то думал, что буду чем-то полезен Отечеству своему как художник, мои картины будут напоминать моим потомкам о Валентине Серове, оказывается, жалкий клочок бумаги, на котором я написал свое заурядное желание – ничего общего не иметь с нечистоплотными людьми, – возводят в подвиг… Как рушится наша мораль…
И Серов мрачно насупился.
– Вот ты, Антон, обвиняешь государя и великого князя Владимира Александровича в событиях Кровавого воскресенья. Действительно, ужасное событие, тут двух мнений быть не может. Но кто виноват? Государь был в Царском Селе, а узнав о случившемся, он скорбел вместе со всеми, выразил соболезнование семьям погибших столь нелепо. Это чистая провокация, организованная попом Гапоном, пошедшим за социал-демократами, вписавшими в петицию невыполнимые требования. Власти, конечно, знали об этой провокационной петиции, знали, что она невыполнима в своих требованиях. К тому же была выдержана в непозволительных, ультимативных тонах, почти в точности передающих социал-демократическую программу.
– Никто ведь и не собирался стрелять, – вмешался в разговор Шаляпин. – Я спрашивал одного высокого полицейского чина, оказавшегося за одним карточным столом со мной: как же такое могло произойти? Почему вы не остановили движения народа? Ведь нетрудно было предвидеть несчастье, раз улицы перегородили войска… «Нам не приказано препятствовать движению», – ответствовал сей высокий муж. Вот и разберись тут… Но залпы раздались, а кто приказал, никто не скажет…
– А ты не слышал, Федор, что в некоторых губерниях крестьяне нападают на помещичьи усадьбы, захватывают скот, хлеб, а то и жгут ненавистные дома? – спросил Коровин. – Хорошо, что ты надумал подарить землю крестьянам.
– На что ты намекаешь? Слава Богу, здесь об этом варварстве пока не слышно. Самое ужасное – это насилие как средство достижения политических целей, в сущности корыстных… А я бы сказал: «Долой штыки! Долой пули!» И когда слышишь о людях, которые грабят помещичьи усадьбы и разрушают их дома, то возмущению моему нет предела. Ведь помещики такие же люди. Пусть земля принадлежит всем, но разве можно гнать человека из того дома, где он вырос, родились и прожили жизнь его отец, дед… Неприкосновенность личности и жилищ должна быть свята для всех, – взволнованно говорил Федор Иванович.
– И от тебя, Федор, иной раз услышишь умные речи, – улыбался Коровин, но тут же посерьезнел. – А какого же дьявола ты подписывал то дурацкое письмо, направленное, в сущности, против государственного строя, который обеспечивает эту самую неприкосновенность личности и жилища твоего? И вы оба из этого Кровавого воскресенья, в сущности частного эпизода нашей общественно-политической жизни, делаете вывод, что в России «нет ни свободы мысли и совести, ни свободы слова и печати», вроде бы всем живым творческим начинаниям народа ставятся преграды, все кругом чахнет и глохнет, по рукам и ногам стреножена наша жизнь… И вы верите в эти гнусные слова? Значит, вы поете с чужого голоса… Вы оглянитесь и подумайте… Чуть ли не все газеты и журналы поносят власти предержащие, поносят наши порядки, наши законы, наши традиции. Видят лишь плохое и раздувают его до планетарных масштабов. Уже ничего святого нет в нашей жизни, все успели оболгать, высмеять…
– Нет уж, позволь, Константин, прервать тебя. Получается, что все у нас хорошо, а жить невозможно в нашей стране. Я чувствую себя второсортным.
– Да кто же говорит, что все хорошо…
– Подожди, подожди, дай мне сказать. Лет пять – семь тому назад были изгнаны из России духоборцы на Кипр, а потом в Канаду. Разоренные властями духоборцы, несчастные и непокоренные, разве они не желали жить по евангельскому идеалу? Они призвали сложить на костры все оружие, накопленное в мире, и сжечь его. Они выступили против зла войны, против порабощения человека человеком, они почитали царя, праведным властям повиновались, а их взяли и выкинули, как ненужную ветошь, на свалку. Молчишь? Мне приходилось общаться с духоборцами, в Тифлисе встречался. Интересные они люди, какие-то непохожие на нас. Как-то спросил я одного такого же умного, Костя, как ты, в чем заключается учение Иисуса Христа и Божий закон. И вот его ответ, запомнил на всю жизнь: «Учение Иисуса Христа состоит в том, что Он открыл всему миру вечную жизнь. Тело наше умирает, а душа, которая живет в нас, не умирает вечно – это наш разум от Отца всей Вселенной. Божий закон состоит в том, что мы, по учению Иисуса Христа, должны любить всех людей на всем земном шаре и почитать как своих братьев потому, что все люди одного Бога-Отца дети. Мы не должны обижать друг друга ни в каком случае, а тем более убивать людей нельзя ни под каким предлогом законов императорских и королевских, как военная служба, судейские казни и прочее – мы считаем невозможным и недопустимым. И потому мы не убиваем и животных, не едим мясо, не пьем водки и не курим табак и сожгли на костре все бывшее у нас смертоносное оружие еще в России, в 1895 году, в день Петра и Павла, святых апостолов…» Их выгнали потому, что они своими проповедями мешали властям по произволу своему наказывать людей, держать их в страхе… Еще привести тебе примерчики, как нами управляют Держиморды, все эти Треповы и прочая и прочая?..
– Дай слово молвить… Ах, Феденька, милый ты мой, хорошо ты рассуждаешь… Не надо было выгонять духоборцев, я с тобой полностью согласен, пусть живет каждый по своим верованиям, тем более по таким по-христиански праведным. Но что делать властям, если крестьянин зарится на собственность помещика, а рабочий плохо работает, а жить хочет, как Савва Морозов… Что тут можно сказать? Ты у нас такой умный, впитываешь все, что Горький скажет. А я вроде бы ничего не знаю и не понимаю. А у нас в доме пели антиправительственные песни тогда, когда тебя и на свете не было. Приходили к отцу студенты, а он учился в Московском университете, и пели: «Плачет государство, плачет весь народ, едет к нам на царство Константин урод…» Я заходил к отцу попрощаться перед сном, а мне вдогонку бросали слова «конституция», «свобода», «тирания». Знаю, знаю… Ходил с отцом и в тюрьму, куда забрали его знакомого по университету, он мне нравился, такой был тихий, мягкий человек. А его арестовали и сослали в Сибирь. Это посещение тюрьмы сильно повлияло на меня. Страшно было видеть солдат, одетых в черное и державших сабли кверху у плеча. Особенно было страшно смотреть, как люди, разделенные решетками, что-то кричали друг другу. И потом не раз еще сталкивался со всеми прелестями нашей жизни. Ну и что? Будем только об этом орать на весь мир? И во всем мире и во все времена человеку, особенно талантливому, хоть чуточку опережающему свое время, тяжко приходится, никогда он не укладывается в прокрустово ложе привычных человеческих представлений. Рембрандт был свободным художником? А Рафаэль? А Мусоргский? Художнику, в какой бы сфере искусства ему ни приходилось работать, живется трудно, если он не повторяет своих предшественников, а взрывает устоявшиеся каноны…
Шаляпин и Серов удивленно посматривали на своего друга, который редко терял самообладание, а тут просто выходил из себя.
– Вот здесь Валентин Александрович обвиноватил государя и великого князя Владимира Александровича. Не знаю, со временем будет известно, кто же виноват в этих трагических событиях, но то, что они были нарочно спровоцированы, чтобы потом демагогически обвинить царя и его правительство, у меня нет сомнений. Тот же Горький прекрасно знает причину этих событий, зря его выпустили из-под ареста, не допросив, как полагается… Но знаете ли вы о том, что все императорские театры содержатся за счет двора его величества? Конечно знаете… А то, что царь выдал из собственных средств четыреста тысяч рублей на строительство нового здания Московской консерватории?
– Я понимаю, что ты хочешь сказать, Константин Алексеевич, – мрачно сказал Серов. – А потому извещаю тебя и Федора, что перед отъездом сюда я подписал с другими художниками-единомышленниками петицию Николаю Второму, в которой мы прямо говорим, что все население России задыхается в тисках бюрократического произвола, доведшего нашу родину до полного разорения и поражения в русско-японской войне.
– Новость какую сообщили нашему государю. А без вас он не знает? 18 февраля он подписал три государственных акта – указ, рескрипт и манифест, в которых он обещал дать свои предложения о новом «государственном благоустройстве», обещал привлечь избранных от населения людей к участию в предварительной разработке и обсуждении законодательных предположений. Он хочет учредить новое правление страной на началах, свойственных нашему Отечеству.
– Ну, Коровин, не ведал я, что ты такой монархист, – озадаченно сказал Серов. – Ты готов все оправдать, даже явную затяжку в подготовке выборов свободных представителей от народа в законодательных и административных учреждениях России, дабы обновить ее государственное благоустройство, как ты выразился, монаршая воля не осуществляется, и можем ли мы, художники, артисты, композиторы, безучастно взирать на все происходящее, равнодушно взирать на трагические картины действительности, замыкаясь в скорлупу своих сиюминутных задач, свободно рассуждая лишь о технических задачах нашего искусства, единственной области, свободной от репрессий беспощадной цензуры… Нет, мы, художники, по своей натуре чутко воспринимаем все бедствия нашего Отечества, глубже других чувствуем опасности, которые возникают в нашем обществе, чутко предупреждаем об этих опасностях. Только немедленное и полное обновление нашего государственного строя, только свободно избранные представители народа могут приступить к законодательной и административной работе и спасти наше Отечество от загнивания и гибели. Только свобода совести, свобода слова и печати, свобода союзов и собраний, только неприкосновенность личности и жилища…
– Ну вот, ты извини, Антон, и ты говоришь о свободе личности и неприкосновенности жилища… Кто ж против этих слов и положений? Царь, император российский, гарантирует вам эту неприкосновенность. Но мы все должны усвоить одну абсолютную истину: художник не должен заниматься политикой. Да и поп Гапон предполагал заниматься сначала религиозно-нравствен-ной пропагандой, ведь «Собрание русских фабрично-заводских рабочих города Санкт-Петербурга» было учреждено для трезвого и разумного препровождения членами Собрания свободного от работ времени с действительной для них пользой, как в духовно-нравственном, так и в материальном отношении; для возбуждения и укрепления среди рабочих русского национального самосознания; для того, чтобы в рамках законности и правопорядка улучшать условия своего труда и повышать уровень своей культуры. И поначалу действительно устраивали читальни, концерты, вечеринки, лекции, возникали кассы взаимопомощи, похоронные кассы, открывались потребительские лавки и чайные. Разве это плохо? Такие общества удовлетворяли насущные нужды рабочего люда. И в таких обществах сразу пошло на убыль влияние подпольных противоправительственных организаций. Никто и не думал вести борьбу против царя… Эти рабочие лучше стали работать, больше получать, а значит, улучшились и жилищные условия… Но революционным бесам это не понравилось, всеми средствами они подталкивали рабочих к насильственному изменению государственного строя, подталкивали к революционному свержению самодержавия, традиционной формы правления в России…
– Выходит, Константин Алексеевич, ты поддерживаешь грозное всероссийское «молчать!», драконовы законы и полную беспощадность цензуры во всех областях нашей жизни. Ты знаешь, что при отборе экспонентов на декабрьскую выставку прошлого года забраковали несколько картин, потому что нашли «вредными по тенденциозности их содержания». А сколько картин не было допущено до выставок!.. И вот теперь мы ходим по выставкам, где собраны картины 60 —80-х годов прошлого столетия, и видим, что нет здесь ни «красивых художников», ни дерзких проповедников, так, ни рыба ни мясо, как говорится, все они искалечены цензурным гнетом, лишь изредка показывали правительству кукиш в кармане. Нет, нужно бороться против предварительной и карательной цензуры, против административно-полицейского вмешательства в область искусства. А если писатель, художник, издатель, устроитель, предприниматель совершает какие-то преступления или проступки, то он должен нести исключительно судебную ответственность по закону. Вот так!
– Ты, Антон, совершенно прав, даже мне приходится согласовывать мой репертуар с полицейскими чинами города, где я гастролирую, – сказал Шаляпин, воспользовавшись паузой. – Как-то не успели подготовить афиши предстоящего моего концерта, поехал к чиновнику, от которого зависело, состоится концерт или нет. Велят подождать, а у меня времени нет ждать-то. Оказывается, этот чин в ванне сидит. Ну и что? Пошел в ванную, лежит этакий боров… Познакомились, выпили по рюмке водки, и он, после этого душевного свидания, милостиво разрешил публикацию афиши, а значит, и концерта…
– О Господи! И ты видишь в этом происки императора Николая Второго? А не понимаешь, что это просто твоя рас ейская беззаботность… – агрессивно вел спор Константин Коровин. – Вот ты вышел на сцену… Кто мешает тебе творить так, как подсказывает тебе твой талант? Разве ты не свободный художник, не свободный творец образов Бориса Годунова, Ивана Грозного, Мефистофеля? Скажи мне! А ты в том письме жалуешься, что ты не свободен…
– Может, действительно ошибся я, Костенька, что подписал тот манифест, но уж очень уговаривал меня Гольденвейзер подписать его. Да и слова там были подходящие, соответствуют моему духу: «Жизненно только свободное искусство, радостно только свободное творчество».
– Ну и твори! Кто тебе мешает? Кто? Теляковский? Министр двора? Николай Второй? Скажи мне… Твое внутреннее самоопределение художника ничем не ограничено, ты свободен на сцене, как и я свободен, когда беру кисти в руки и вижу чистое полотно перед собой… Или напомню вам недавний эпизод из петербургской жизни… Разбушевались студенты Петербургской консерватории, Римский-Корсаков поддержал их, его отправили в отставку… Все это я, как вы сами понимаете, осуждаю, как и вы, вижу по вашим глазам. Но… В этом «но» и заключается суть моих размышлений о текущем моменте, как говорится… Что же дальше произошло?
– Да, знаем… Мне рассказывали, – вмешался в разговор Федор Иванович, почувствовавший, что разговор принимает острый характер. – Говорили, что весь Петербург устремился на «Кощея Бессмертного», поставленного учениками консерватории в марте этого года. Успех был грандиозный. Николая Андреевича засыпали цветами, зеленью, букетами. Вызывали, он выходил, он кланялся, а его венчали венками. Ну и само собой, рукоплескания, восторженные крики… А Николай Андреевич, рассказывали, недоумевал, что из-за подписанного им в феврале письма, поддержавшего хартию о свободе художников и музыкантов, возникло такое неожиданное для него политическое брожение в умах.
– В знак протеста против увольнения из консерватории Римский-Корсаков вышел из Петербургского отделения Русского музыкального общества. Вот что побудило всех честных людей поддержать его, – сказал Серов. – А ты, Костенька, в это время удрал в Париж…
– Так по делам же, заранее эта поездка готовилась… И не я один… Твой друг Саша Бенуа надолго слинял, а за ним потянулись и Юон, и Сомов, и Грабарь, Клодт… Подписали воззвание, а сами в Париж, ловкая позиция, – не унимался Коровин.
– А ты не протестовал даже против увольнения из консерватории Римского-Корсакова… Вот ты вспомнил моих друзей, все они выставляли вместе с тобой свои картины на выставке Союза русских художников в конце прошлого года. А помнишь ты картину Леонида Пастернака «Воспоминание об Италии»?..
– Ну, помню. Хорошие воспоминания, я тоже люблю Италию, – миролюбиво ответил Коровин, не почувствовавший подвоха.
– А помнишь подпись под этой картиной? – продолжал допрашивать Серов.
Коровин отрицательно покачал головой.
– «Мне сладок сон и слаще камнем быть во времена позора и паденья, не слышать, не глядеть одно спасенье, умолкни, меня не разбудить». Это четверостишие из микеланджеловского сонета. И по всему чувствую, что эти слова точно отражают позицию таких, как ты, друг мой. Боюсь, тебя не разбудить, в сладком сне ты до сих пор пребываешь.
– Начитались Горького, все о политике говорите, как будто других тем нет для разговора. Вот ты, Антон, вспомнил нашу выставку прошлого года в Петербурге…
– В этом уже году ее показывали в Москве.
– Да, я помню, не об этом речь… Ты обратил внимание, Антон, как много картин на исторические темы. Особенно привлекательны картины Александра Бенуа: «Парад при Павле I», «Петербургский канал при Екатерине II», «Прогулка Елизаветы Петровны»… Очень богатая выставка… И Врубель, и Серов, и Пастернак, и Борисов-Мусатов, и Грабарь, и Остроухов…
– И Коровин, и Переплетчиков, – рассмеялся Серов, до того мрачно смотревший на Коровина и Шаляпина. – Ты что? Всех экспонентов хочешь перечислить? 39 художников Москвы и Петербурга объединились, и в самом деле, как писал Саша Бенуа, художники разных направлений продемонстрировали «равенство талантов перед Аполлоном». Эта выставка объединила нас, мы все почувствовали, что над каждым из нас висит дамоклов меч, угрожающий нашей свободе. Но Трепов, святой Синод, царь-батюшка разочаровали всех нас, безумцев. А ведь некоторые из нас в то время прямо говорили, что надо или идти на баррикады, или плюнуть на все и уехать безвозвратно из России. После Кровавого воскресенья мы все надеялись, что ценой пролитой крови должна же рассыпаться эта старая российская рухлядь, должны же власти внять общему стону народному…
– Опять ты про политику… – перебил Коровин. – А мне больше всего понравились иллюстрации к «Медному всаднику», совершенно согласен с теми, кто хвалил Александра Бенуа за то, что он точно передал подробности, а главное – дух той эпохи. Действительно, это 20-е годы, тогдашний Петербург и тогдашние люди, словно сам Пушкин стоял за его спиной и водил его рукой. Эти рисунки и в самом деле, как и отмечалось в печати, лучшее из всего, что было рисовано к Пушкину.
– А ты, Константин Алексеевич, обратил внимание на «Сибирский путь» и «Петербург при Петре I» Евгения Лансере?
«Слава Богу, кажется, успокоились, а то просто беда, новоселье, а друзья мои чуть ли не до драки дошли, доказывая друг другу свою правоту», – подумал Федор Иванович.
– Ну как же! Вообще наблюдается большой интерес к исторической теме, хочется понять истоки сегодня происходящего, а корни-то там, в прошлом…
– И меня интересует время Петра и сам Петр, все собираюсь о нем написать картину, – сказал Серов. И после минутных размышлений продолжал: – Ну, скажем, «Ботик Петра I», тема, которая окрашивает всю нашу государственность.
– Опоздал, Антонпус, Евгений Лансере уже пишет на эту тему, – миролюбиво сказал Коровин.
– Пожалуй, ты прав, опоздал, он действительно собирался написать такую картину. Да сколько тем о Петре, допустим, «Петр на прогулке», идет по недостроенной набережной, сильный ветер сбивает с ног, можно сказать, обычных людей, еле поспевающих за могучим Петром, гордо вышагивающим впереди. Огромный, как и реальный, исторический, с огромной тростью или палкой, знаменитой тем, что не раз гуляла по спинам мздоимцев, казнокрадов, таких, как светлейший Меншиков и другие… А кругом столько недоделанного, лодка на причале, парусники вдали, строятся дома, дворцы… Петр – интересная тема… А?
– Конечно, конечно… Кстати, друзья мои, совсем недалеко места петровские, съездим в Переславль-Залесский, посмотрим ботик Петра, походим по историческим местам. Может, действительно вдохновитесь? – ласково уговаривал Шаляпин.
– Нет, я уже начал картину «Кафе в Ялте», – медленно, словно в нерешительности, ехать или не ехать, сказал Коровин. – Южное солнце, яркие краски, нарядные человеческие фигуры. Люблю писать с натуры, никто мне не мешает в этом случае: ни царь, ни псарь, ни цензура… Художник не должен заниматься политикой, а то все мы скоро станем стоголовым Максимом Горьким или, что еще хуже, многочисленными «подмаксимками».
– И за что ты, Костя, так не любишь Алексу? Что он тебе сделал плохого? Все ведь восхищаются им, читают его книги, дают деньги на революционную пропаганду. А Стасов, только год тому назад узнавший его, просто в восторге от него. Исключительный, говорит, талант и превосходный человек, один из умнейших и глубочайших людей России, один из крупнейших и оригинальнейших наших талантов. Горький, говорит, сродни Байрону и Виктору Гюго, сделан из того же теста и той же опары, гораздо выше Тургенева, выше Достоевского, которого он называет «ретроградом, ханжой, неизлечимым консерватором и ломакой», а выше всего у Горького он ставит «Человека».
– Терпеть не могу его «Человека», – резко прервал Шаляпина Константин Алексеевич. – Претенциозно и натужливо, совершенно согласен с Бурениным, который его отделал в «Новом времени», а твой Стасов ответил ему слабовато, потому что защищать-то нечего. Ты пойми, Федор, что он проповедует… «И только Мысль – подруга Человека, и только с ней всегда он неразлучен, и только пламя Мысли освещает пред ним препятствия его пути, загадки жизни, сумрак тайн природы и темный хаос в сердце у него…» А Любовь он воспринимает как коварные и пошлые уловки грязной чувственности, Надежду – как пугливое бессилие человека… Да что говорить-то о нем, не хочу, а старик Стасов действительно выживает из ума, что поддерживает такую чушь. Извини, Федор, Горький – твой друг, но истина для меня дороже… Так что прими меня таким, каков я есть… Вот вы меня вроде бы уговариваете вторгаться в сиюминутную жизнь, упрекаете за то, что я не подписываю ваши петиции, письма, не выхожу на демонстрации. И я ведь знаю, господа, что искусство опутано плевелами, а критика наша за малым исключением только и занимается колебанием треножника артиста, выражая тем самым страшную психологию унтера Пришибеева. Но почему-то мне кажется, что этот закон несознательной воли, злобы, зависти… И не только у нас, посмотрите во Франции, каким гонениям и насмешкам подвергались Гоген, Писарро, Сезан, вообще импрессионисты… Да, они декоративны: пятно, цвет, концепция разложения – всё, самые цвета и ритм живописи – все декоративно. Эти ковры, эти аккорды цветов и форм в куске холста – это и есть задача декоратора. Красота сочетания красок, их подбор, вкус, ритм – это и привлекает меня в художестве, это и есть радость аккорда, взятого звучно… Художник – тот же композитор, тот же певец, словом, тот же артист. Краски должны быть праздником глаза, как музыка – праздник слуха души. Неожиданностью форм, фонтаном цветов мне хочется волновать глаза людей, давать им радость и интерес. Меня не волнует тема, подробности жизни, социальные конфликты, колдуны на свадьбе, все эти неравные браки и прочий паноптикум натурализма, верней, подделки под правду жизни. Все это вздор дешевого вкуса и следствие полного непонимания искусства. Нельзя искать актера-убийцу, чтобы играть Отелло… Реализм в искусстве имеет нескончаемые глубины, но пусть ваш Горький не думает, что протокол судебного заседания или натужливая выспренность, как в «Человеке», есть художественное произведение…
Столько страстной увлеченности и энергии послышалось в голосе Коровина, что Серов и Шаляпин удивленно переглянулись: откуда что и взялось в этом обычно спокойном и выдержанном человеке, ко многому относившемуся с юмором, добродушием и жизнелюбием.
– Ну что, господа ниспровергатели? А вы надеялись, что я вас поддержу в ваших вздорных попытках ниспровергать самодержавие или в ваших мальчишеских попытках исправить царя и правительство? Это не дело художника, повторяю, нужны картины, которые близки сердцу, на которые отзывается душа… В мастерской или на природе – вот где спасение художника от мира подлости, зла и несправедливости. Художник думает год, а делает красоту в течение дня. Правильно я говорю, Антон? – спросил Коровин.
Серов кивнул:
– С этим я согласен.
26 мая 1905 года Федор Шаляпин сообщает В. Теляковскому: «Сейчас из Ратухина втроем, я, Костя и Серов, едем в Переславль-Залесский – собираемся с Костенькой приехать в первых числах июня к Вам. Живем, слава богам, ничего себе, грустим о событиях – что-то Вы? Как Гурля Логиновна, здорова ли? Ужасно соскучился о всех Вас. Имение наше замечательное – хозяйствую вовсю, крашу крышу, копаю земляные лестницы на сходе к реке и вообще по хозяйству дошел до того, что самолично хочу выводить гусей и кур…»
В историко-художественном музее Переславля-Залесского сохранилась память о посещении Мастерами усадьбы-музея «Ботик» в деревне Веськово: «Вечная память величайшему монарху-работ-нику Петру Первому. Ф. Шаляпин, В. Серов, Конст. Коровин. Май. 28.1905 г.».
Данный текст является ознакомительным фрагментом.