Погибла смертью храбрых

Погибла смертью храбрых

Летчики, вернувшиеся с задания, доложили, что экипаж Егоровой погиб в районе цели. Как и положено в таких случаях, матери моей, Степаниде Васильеве Егоровой, в деревню Володово Калининской области послали похоронную.

Смерть, однако, отступила и на этот раз. Каким-то чудом меня выбросило из горящего штурмовика. Когда я открыла глаза, увидела, что падаю без самолета и без парашюта. Перед самой землей, сама уже не помню как, рванула кольцо тлеющий парашют открылся, но не полностью.

В себя пришла от страшной, сдавливающей все тело боли — шевельнуться не могу. Огнем горит голова, нестерпимо болит позвоночник и обгоревшие едва не до костей руки, ноги.

С трудом приоткрыла глаза и увидела над собой солдата в серо-зеленой форме. Страшная догадка пронзила меня больнее всех болей: «Фашист! Я у фашистов!..»

Это, пожалуй, было единственное, что я больше всего боялась. Моральная боль страшнее огня, пуль, боли физической во сто крат. Лихорадочно бьется мысль: «Я в плену!» Беспомощная, лишенная возможности сопротивляться. Даже руку не могу протянуть к пистолету. А немец уперся ногой в грудь и зачем-то потянул сломанную руку.

Забытье…

Очнулась я от удара о землю. Это гитлеровцы пытались посадить меня в машину, но я не удержалась на ногах. Чуть отпустят — падаю. Принесли носилки, положили на них. Как во сне слышу польскую речь. «Может, партизаны отбили?..» — мелькнула надежда. Ведь все происходит на польской земле, мы и воевали бок о бок с польской армией. Но нет, опять вижу гитлеровцев, слышу их речь.

— Шнель, шнель! — торопят они двух поляков-медиков побыстрей обработать мои раны: идет налет советских самолетов. И вот с криком «Шварц тод! Шварц тод!» панически исчезают куда-то. А у меня опять мелькнул маленький лучик радости — наши прилетели! Хорошо бы ударили по этому помещению, где лежу…

Медикаментов мне никаких не дали, и поляки просто забинтовали меня и под бинтами ловко скрыли все мои награды и партибилет. Когда штурмовики улетели, фашисты снова сбежались, обступив носилки, на которых я лежала. Я собирала в себе все силы, чтобы не выдать перед врагами стона…

Помню разговор шепотом между поляками-медиками — что-то о Радомском концлагере. Потом — в провалах сознания — какой-то бесконечно длинный сарай, и я лежу на полу…

— Что же сделали с тобой, ироды! Мазь бы какую сейчас ей наложить… слышу молодой женский голос.

— Где ее взять, эту мазь-то? Немцы не заготовили для нас лекарств, ответил мужской и тут же спросил: — А ты, девушка, собственно, кто будешь, как сюда попала?

— Санинструктор я. Юля Кращенко. А попала, как и вы, на магнушевском плацдарме за Вислой. Танк проутюжил окоп, где я перевязывала раненых, а затем гитлеровские автоматчики нас и захватили.

— Вот какое дело, сестричка, я ведь тебя знаю. Ты из второго гвардейского батальона. Командир твой, капитан Цкаев — мой земляк. Двигайся-ка сюда поближе к нам, санинструктор Кращенко, поговорим. Мы тут осмотрели летчицу, и, понимаешь, под бинтами у нее… ордена. Надо бы снять да спрятать куда подальше, чтобы фрицам не достались. Сделай это ты, сестра, тебе сподручнее, а нас могут обвинить фашисты бог весть в чем.

— Понимаю. Но куда же спрятать их?

— Давайте положим в ее обгорелые сапоги — они фашистам ни к чему, им хорошие подавай, — предложил кто-то еще.

Когда я услышала родную речь, спазмы сдавили горло, вместе с первым стоном у меня вырвалось первое слово:

— Пи-и-и-ть!..

С этого времени около меня постоянно находилась Юля. Гитлеровцы не могли отогнать ее от меня ни руганью, ни побоями. Теперь лежу на топчане в какой-то комнате барака. Около меня сидит плачущая Юля. Вошли три человека в резиновых фартуках и марлевых повязках на лицах. Содрали с моих обожженных рук и ног повязки, которые наложили поляки, засыпали каким-то порошком и ушли.

Как впоследствии расскажет Юля, я металась от боли, билась головой, кричала, теряла сознание. Заступились за меня поляки, находившиеся в Радомском лагере за участие в Варшавском восстании. Они стали бить стела окон, ломать все. Стали требовать, чтобы перестали издеваться над русской летчицей.

Пришли опять эти трое «врачей» и смыли мне с ожогов все, что насыпали раньше. На второй день нас погрузили в товарный вагон и куда-то повезли. Видимо, фронт приближался, ведь шел уже сентябрь 1944 года. Нас — это меня, Юлю, израненного, еле живого солдата из штрафной роты и замполита батальона совершенно здорового капитана. Он все мечтал убежать, но не было удобного случая и капитан с отеческой заботой ухаживал за умирающим солдатом. Половину вагона занимали мы, пленные. Все лежали в ряд на полу. На второй половине были встроены большие нары, на которых лежали, спали, ели, пили шнапс, играли в карты, пели, рассказывали анекдоты два немецких солдата и три украинских полицая. Немцы держали себя сдержанно, но вот полицаи напрочь были лишены, мягко говоря, милосердия к нам, их соотечественникам.

К счастью, рядом была Юля. Я металась в бреду. Все казалось, что падаю в горящем самолете, что огонь обручами стягивает голову, что нужно что-то сделать, чтобы вырваться из жестких тисков…

Когда сознание возвращалось, я видела сидевшую рядом со мной Юлю.

— Потерпи немножко, миленькая, привезут же нас куда-нибудь. Найдем мы лекарства, обязательно найдем, — плакала и причитала она.

Пять суток эсэсовцы везли нас по Германии. На остановках с грохотом открывалась дверь товарного вагона.

— Смотрите! — кричал эсэсовец, и много глаз — и злобствующих, и сочувствующих, и равнодушных — смотрели туда, где на полу лежали полумертвый-полуживой пленный солдат и я.

Мне очень хотелось пить. Но как утолить жажду, если вместо лица страшная маска со склеенными губами? И Юля через соломинку, вставленную в щель рта, поила меня.

Стояла жара. На ожогах появились нагноения. Я задыхалась. Хотелось, чтобы скорее кончились все эти муки… Пять суток ада. Наконец эшелон прибыл на место назначения. Колонна пленных, окруженная многочисленными конвоирами, прошла через ворота гитлеровского лагеря «ЗЦ». Меня несли на носилках, как носят покойников на кладбище, товарищи по беде. Ворота закрылись за нами. Носилки поставили на землю. И тут сбежалось много немцев посмотреть на русскую пленницу. А я лежала беспомощная, обгоревшая, с переломами — умирающая…

После мне расскажут о том, что лагерь весь был ошеломлен, как разорвавшаяся бомба — русская летчица. Немцы, окружившие меня, о чем-то громко спорили. Я поняла одно — карцер!

И вот опять несут носилки по узкому коридору из колючей проволоки, мне видны вышки, на них автоматчики. За проволокой с обеих сторон слышу какой-то гул, а затем в меня что-то полетело. Оказывается, это французы, итальянцы, англичане — пленные Кюстринского лагеря бросали мне куски хлеба, сахара… — в знак поддержки и солидарности. Юля, шедшая рядом с носилками, все подбирала и складывала в подол армейской юбки.

Нас с Юлей Кращенко поместили в каменный изолированный бокс. Гладкие бетонные стены. Возле одной стены двухярусные нары. Низкий цементный потолок с деревянной перекладиной и лампочкой на ней. Два небольших окошечка с двойными решетками. Раньше в этом помещении размещался карцер.

Юля высыпала мне в ноги — больше некуда было положить собранные куски хлеба, и в это время вошел громадного роста гестаповец, прилично говоривший по-русски, и два немецких солдата с ним.

— Вам тут будет карошо! — обратился он ко мне и тут же: — А это что за мусор? — немец показал плеткой на лежавший у меня на наре хлеб. — Убрать! Солдаты сгребли все, не оставив даже кусочка. Юля стала просить, чтобы оставили хлеб и сахар, но гестаповец был неумолим. Ушли.

У дверей карцера замер гитлеровец с деревянным лицом и автоматом на шее. Подо мной, вернее под моим ложем, Юля спрятала в обгорелом сапоге мой партбилет, два ордена Красного Знамени и медаль «За отвагу».

Началось полное душевной и физической боли мое кошмарное существование в фашистском лагере «ЗЦ».