Накануне
Накануне
«Еще раз, братья, обернемся
К местам, где прожили года.
Мы не вернемся, не вернемся,
Мы не вернемся никогда».[97]
Этот год, пожалуй, счастливейший в истории России, был последним счастливым годом и в нашей жизни. Мало думалось о том, что ожидало нас впереди…
По мере приближения к Петербургу мы стряхивали грустные мысли, и перед нами вставало радостное «завтра». Чем далее, тем веселее становилось наше путешествие. Осень завалила своими дарами все на нашем пути. На каждой станции виднелись пирамиды абрикосов, винограда, яблок и груш, стояли возы с арбузами и дынями. На платформах суетились бабы с крынками топленого молока, зажаренными курами и поросятами. На станциях нас ждали накрытые столы с дымящимся борщом, жарким… Все дышало довольствием и изобилием.
Солнце сияло всю дорогу до Москвы. Под Питером нас поразили чащи тонкоствольных берез, осины, пустыри, занятые городом, и дым тысячи фабрик, сливавшийся с серыми тучами пасмурного неба. Но, «и дым Отечества нам сладок и приятен»… Вот мы уже мчимся по знакомым улицам, влетаем по парадной лестнице дома Гарновского; звонок — двери отворяются, и мы бросаемся в объятия родных…
— Тетя Аля! Зайка! Как вы загорели у вас там на юге!
— А это кто же? Дети? Боже, как они выросли! Какая чудная у вас квартира! А где же Махочка и Ангелиночка? Живут подле папы на Сергиевской? Получили наследство?
— Вы, конечно, у нас — вот ваша комната, подле нашей спальни.
Тут дети не будут мешать вам. Идите к себе, раздевайтесь, помойтесь, и сразу же будем обедать. А ты надолго? На два месяца! Ну, будет время потолковать обо всем.
Ночью мы кувыркались на большой городской постели, прыгали по паркету, гоняясь друг за другом, как дети, пока не раздался голос из соседней комнаты:
— Может быть, у вас что-нибудь случилось, что вы так распрыгались?
Сбылось предчувствие нашей милой тети Ади. Она скончалась, не дождавшись нашего возвращения. Умер в Варшаве и профессор А. Л. Блок, муж моей сестры[98]. Первая жена его, восемнадцатилетняя дочь профессора Бекетова[99], известного ботаника, покинула мужа сразу же после замужества и вернулась к родным с ребенком. Через несколько лет после этого А.Л. стал ухаживать за моей сестрой, которая жила в доме отца тогда командовавшего 4-й батареей 3-й бригады. Положение ее в доме мачехи было тяжелое, она преподавала в гимназиях… Будучи религиозной, как вся наша семья, она постоянно бывала в церкви. Блок все время являлся туда же, становился за нею, опускался вместе с ней на колени и производил впечатление кающегося грешника, обожающего свой идеал.
Летом сестра уехала к нам в деревню, где находился и я с родными. Мне было всего 14 лет, я ничего не понимал в ее разговорах с тетей Туней, которая была, видимо, против брака. Осенью другая моя тетя потихоньку от сестры пошла к Бекетовым и просила профессора сказать ей чистосердечно свое мнение о Блоке. «Человек он порядочный, — отвечал старик, — но ваша племянница не уживется с ним и года. Его обуревают такие страсти, что, при всем желании, она не останется с ним.»
Так и случилось: первый ребенок родился у нее мертвый, вторая, девочка, рисковала погибнуть, и сестра решилась бежать. Тетя Туня прислала ей телеграмму от имени отца, которой он звал ее проститься перед смертью.
— Я предчувствую, что ты ко мне не вернешься, — сказал Блок, — но Тимофей Михайлович не позволит себе солгать. Поезжай.
Отец не мог простить тете ее обмана, но сестра спаслась от верной гибели. Ее приютил брат мой Михаил и, когда муж приехал требовать ее обратно, твердо настоял на отказе. Блок клялся, что в корне переменит свое поведение, сестра волновалась между горькой правдой и иллюзиями, но брат настоял на своем.
Девочка была в ужасном состоянии. Она заикалась, и это осталось у нее даже до окончания Педагогического института, где она получила золотую медаль, и это же помешало ей следовать своему призванию: быть учительницей.
Умирая, Блок оставил все сыну. Его пенсию профессора выхлопотали сестре, которая тогда служила в Гимназии, где воспитывалась ее дочь, и обе ютились под кровом самоотверженного брата.
Александр Александрович Блок познакомился с сестрою уже после смерти своего отца, который оставил ему все. С редким великодушием он принес ей половину наследства (75 тыс.), представился со своею женой, эффектной дамой, дочерью профессора Менделеева, и затем стал часто бывать в нашей семье. Все время он проводил с сестрою, сидя на диванчике в темном углу зала. Ангелина[100], прелестная, чистая, даже святая девушка с привлекательной наружностью, с нежные сердцем, сильно реагировала на все, что могло коснуться ее брата, который, со своей стороны, почувствовал к ней неотразимое влечение. О чем они беседовали, посторонние, могли только догадываться. Думаю, что одна лишь «мамти», с которой Ангелиночка делилась всем, могла знать происходившее.
К чаю все собирались в столовую. Общий разговор завязывался. — Скажите, Александр Александрович, — говорил простодушно мой брат, — отчего я никак не могу понять ваших стихов? — Ангелиночка бросала на него взгляд, полный упрека.
— Чтоб понять стихи, — скромно отвечал поэт, — нужно особое настроение.
Впоследствии, в конце 16-го года, Ангелиночка, как всегда застенчивая, робко подошла ко мне.
— Дядя Ваня, у меня к тебе большая просьба!
— Прикажи.
— Александра Александровича призывают. Он хотел бы узнать, не возьмешь ли ты его к себе вольноопределяющимся.
— С радостью! Будь спокойна, я сделаю для него все.
Она бросила на меня благодарный взгляд: «Ты знаешь, он очень изнежен… Утром он не может встать с постели, не напившись чаю. Он боится всех этих суровых испытаний, которым он будет подвергаться у вас».
— Пусть не боится, мы его побережем. Я буду держать его у себя в штабе, он помаленьку втянется в нашу жизнь, сам не замечая. Без чая мы его не выпустим, — прибавил я смеясь, — если я сам не буду иметь чего-либо, он всегда получит желаемое.
Несколько месяцев спустя Блок устроился в «земгусары».
Теперь сестра моя устроилась в скромной квартирке на Сергиевской улице, на втором дворе на 4-ом этаже, но со всеми удобствами. Она завела себе нашу деревенскую Феклушу в качестве кухарки, с племянницей Сашей[101] вместо горничной. Одну комнату отдала старшей дочери дяди Феди, который скончался после японской войны, а маленьких его детей брала в отпуск из института и корпуса. Сама с Ангелиночкой постоянно ходила в церковь и держала себя как святая.
Это, впрочем, не мешало ей принимать молодежь, старших Эллиотов, служивших в Преображенском полку[102]. Алечка, ее подруги, а также заезжие офицеры вносили в их жизнь живую струю, играли на рояле, пели, хотя сами хозяева держались как-то в стороне.
Как-то за обедом, после визита одного молодого человека с еврейской фамилией Фишер[103], всегда молчаливая и сдержанная, Ангелиночка обратилась к моей жене:
— Чудо Алька! Скажите мне, пожалуйста, какого вы мнения вообще о евреях?
— Что же я могу вам сказать? — отвечала Аля. — Я ведь не знаю их как народ. Но между ними я встречала, и не раз, прекрасных, достойных людей, которые превосходно относились ко мне.
— Чудо Алька, — сказала задумчиво Ангелиночка, — вы действительно Чудо, Алька! — Это название, которое как-то сорвалось с моих губ, так и осталось за нею.
Отец мой, уже генерал от артиллерии и почетный опекун нескольких институтов, доживал последние годы. Мачеха увезла его на дачу где-то за Нарвой, по Балтийской ж.д., и я поехал к нему туда. Он уже заметно сдал и относился ко всему пассивно, но мое прибытие оживило его. Вскоре он вернулся в Питер и поселился на Греческом пр. № 6, где она (мачеха) устроила ему небольшую, но вполне аристократическую квартиру.
Как ни странно, но на старости лет он начал писать масляными красками прекрасные портреты.
Прочие братья были уже на зимних квартирах. Дети их подросли, но жены, все еще цветущие и моложавые, придавали уют и прелесть их вполне налаженному и счастливому очагу.
Заседание Комиссии по перевооружению артиллерии открыл мой двоюродный брат Михаил Алексеевич Беляев, впоследствии последний военный министр Российской империи. Выказав большую заботливость о прибывших артиллеристах и их личных нуждах, он сказал несколько общих фраз и передал председательство своему помощнику ген. Каменскому, моему товарищу по артиллерийскому училищу.
— Надо знать, господа, — начал Каменский, — что мы делаем все усилия, чтоб догнать рост вооружений Германии… К 1 января 1916 года мы надеемся достичь этого. Времени мало, и, чтоб не задержать хода вооружений, мы должны ускорить свои работы. Сейчас распределим их и назначим сроки. От времени до времени будем собираться для обмена мнений. Благоволите оставить свои адреса и, по возможности, телефоны.
Казалось невероятным, чтоб в Европе нашлись сумасшедшие, которые пожелали бы разрушить все успехи мирового прогресса, достигшего, казалось, апогея. Мы приписывали это безумие Кайзеру. Это была грубая ошибка. Это безумие охватило весь германский народ, и начало болезни надо искать еще сто лет назад.
«Если правительство твердо, а народ верен своему правительству, то нет силы в мире, которая могла бы сокрушить его», — эти слова Клаузевица, сказанные им после наполеоновских войн, вошли в плоть и кровь тевтонского племени. С присущей им методикой немцы ковали оружие, испытывая его на слабых соседях — Дании, Австрии, Франции, но это была лишь подготовка к мировому владычеству.
«Все или ничего» — стало девизом Германии.
В 1910 году Кайзер сделал попытку вовлечь Англию в Мексиканскую авантюру, надеясь столкнуть две величайшие мировые державы, С.Ш. и Англию, и завладеть морями. С Россией можно было подождать. Японская война низвела ее на степень второстепенной державы, и она и так была под ферулой могущественной немецкой партии. Немецкая фамилия была дворянским титулом, купленная в Берлине за 8000 рублей частица «фон» делала аристократом почти любого человека. Чтоб сделать карьеру, надо было жениться на немке или закончить образование в Германии. «Умлаут»[104] давал доступ ко двору — Рейн становился Рейном. Можно было быть сыном простого мужика, но германофилом — и доверие высших сфер открывало карьеру.
Первым прозрел император Александр II[105], он женился на природной русской княжне и уже дал новый курс политике, но он погиб. Преждевременная кончина русского душой императора Александра III вновь оживила германофилов. Все это сулило Германии паралич русского фронта. Кайзер решил довершить его трактатом в Биорке, необдуманно подписанным Царем. Но обстоятельства еще раз изменились. Победа славян над Турцией вызвала новое вмешательство центральных держав на Балканах. Необычный рост России, вооружившейся с помощью Франции, назревавший союз с Англией вызвали необходимость немедленного решения. Но все еще не верилось в неизбежность мировой катастрофы…
С зажмуренными глазами встретили мы 1914 год.
Счастливые и отдохнувшие, возвращались мы из Питера… Нас уже не пугали чуждые небеса, чужие лица. Все казалось родным. Тотчас по приезде ген. Абациев сообщил мне о новой попытке со стороны моего ближайшего начальства. Полковник Кожин дал мне возмутительную аттестацию, могшую погубить всю мою карьеру. Когда ее открыли, представитель аттестационной комиссии заявил Кожину, что если он немедленно не переменит ее на соответствующую, то комиссия единогласно подпишет ему волчий паспорт, и он уйдет в отставку ошельмованным. Угроза подействовала.
Когда мы приехали в Гомборы, все было тихо и спокойно. Батарея была в великолепном состоянии, служба доведена до идеала. Молодые и женатые, все с восторгом встретили наше возвращение, один только Коркашвили первое время пытался держаться в стороне, но тотчас же и он не выдержал и снова занял обычное место у нашего очага.
По инициативе Расторгуева меня выбрали председателем офицерского собрания, прося организовать его в хорошеньком домике, который мы сняли подле церкви, где проходило шоссе. Мы тотчас же оборудовали его по образцу прежних наших работ, все было обставлено чрезвычайно уютно, и он сразу же послужил нам не только для приема проходивших пластунских батальонов, но и для более редкой цели.
Молоденький офицер, только что назначенный ко мне в батарею, уже женился на прелестной княжне Амираджиби, которая с матерью и сестрами явилась умолять выхлопотать ему разрешение раньше положенного срока. Переговорив с командиром дивизиона, мы нашли выход. Жених подал мне рапорт о вступлении в брак, не дождавшись разрешения, за что я арестовал его на две недели — но за неимением гауптвахты — в офицерском собрании, где молодые и провели счастливо свой медовый месяц. Молодежь все время посещала их, родные безотлучно находились подле них, словом, все были в восторге, и слепая Фемида зажмурилась еще более.
Занятия наши шли своим чередом, чтоб увеличить интерес, мы приняли участие в зимней стрельбе с пехотой, и в одно прекрасное утро на вьюках поднялись на вершину Вераны, откуда дали пушечный выстрел, прокатившийся по всем горам. Герой Дзюба внес на плече главную часть орудия туда, куда уже никто не мог пробраться со вьюком.
— Это оставил его прадед, — говорили солдаты, убиравшие мой кабинет, указывая на олеографии, изображавшие долину Рейсы и знаменитый Чертов мост — память швейцарского похода, — тот ходил с Суворовым, да и этот не отстанет.
В этом году наши весенние смотры закончились блестящим праздником в честь начальника бригады.
…Молчаливая долина под окнами нашей резиденции, прорезанная белыми зигзагами шоссе, сегодня полна народа. Все жители и многие горцы из соседних селений уже здесь, даже раньше, чем первые лучи солнца озолотили скалистую вершину Вераны, замыкающую амфитеатр. По зеленым откосам боковых косогоров виднеются группы солдат, заканчивающих дорожку, трассированную для пробега в конной запряжке. Другие расставляют машины для рубки с коня — высокие прутья, соломенные жгуты, натянутые на машины, конусы свежей глины, набитые травой чучела в рост всадника и пехотинца, которые наездники будут колоть и рубить под всякими углами.
Начальник бригады подъезжает в коляске и под звуки артиллерийского марша здоровается с конным строем и со взводом всадников под командой Коркашвили, героя праздника.
Подается сигнал «Рысь». Под звуки карусельной польки «Говорят, что я кокетка» орудия, каждое со своим фейерверкером во главе, выходят, одно за другим, проходят под разукрашенной флагами аркой и идут на препятствия. Они спускаются с крутого ската, проходят опасный мостик, подымаются на крутой берег, змеей извиваются по «восьмеркам» и поворотам и, наконец, стрелой летят к триумфальной арке, где наблюдающие офицеры собирают данные о скорости пробега, о числе сбитых колышков. А между тем, машины для рубки уже на местах, подле них рабочие, готовые заменить их новыми прутьями и жгутами. Появляется соломенный барьер и «корзина» из двух рядов ощетинившегося хвороста.
— Шашки вон!. - командует Коркашвили. — Справа по одному, на десять лошадей дистанции… Галопом, марш!
Петрос сегодня в ударе. Откуда у него такая верность глаз, такая львиная хватка? Впереди всех, на своем вороном коне, он рубит и колет во всех направлениях — сверкая своим острым булатом, и от него во все стороны летят срубленные колья, прутья и куски глины, срезанные, словно бритвой. За ним — лихой Кулаков… фейерверкеры… разведчики, трубачи — все как один. Вот они берут соломенный барьер, рубят направо… корзину… колют налево и, один за другим, становятся снова в линию, сдерживая разгоряченных и взмыленных коней, которые нетерпеливо грызут удила и рвутся на новое препятствие — это линия стрелков с колена, изображенная рядом шапок на низких колышках.
— Марш — марш… — шашки сверкают молнией, шапки летят в воздух, и вся линия всадников, как вкопанная, останавливается перед зрителями под громом аплодисментов. Начальник бригады горячо пожимает руку Коркашвили, но тот едва слышит, что ему говорят.
— Довольны вы мной сегодня? — шепчет он командирше.
— Ах, милый Петя! Сегодня вы превзошли самого себя…
Начинается выдача призов: серебряных часов, портсигаров, кружек. Все присутствовавшие офицеры и дамы идут к нам в дом, где неутомимый и невозмутимый «Ватель и К°» уже разносит чашки с горячим бульоном и роскошную кулебяку. Сико приходит в волнение: «Грицко, трубочки? — Никак нет, пломбир с вафлями, а потом кофе и ликеры».
— Вы нам готовите еще что-то? — спрашивает Постовский.
— В программе уже нет более ничего, ваше превосходительство… Но я хотел предложить вам и всем желающим прокатиться в Цинандали, где заведующий давно приглашал меня провести с ним одну ночь.
— В Цинандали? Едем! Едем все!
Нечего задерживаться: дорога далека, а солнце уже за полдень. Кавалькада поднимается на перевалы и, любуясь чудной панорамой всей Кахетинской долины и окружающих ее лесных шапок, спускается по излучистому пути в долину, уже подернутую предзакатной дымкой.
— Боже ты мой! Вот неожиданный визит! — встречает нас простодушный хозяин. — Да сколько же вас всех-то? У меня ничего не заготовлено. Придется посылать в Телав. Ну, не беда, не беда. Не останетесь голодными. А пока пойдем в библиотеку.
Ужин действительно немного запоздал. Его подали только в десять часов. Но жалеть об этом не приходилось. Дамы пошли отдыхать в царские приемные комнаты, где несколько лет назад останавливался Император Александр III с супругою, а мужчины в «библиотеку», огромный погреб, уставленный винами, хранившимися от начала организации имения за тридцать с лишком лет.
Перепробовав марки всех сроков, мы решили двинуться на соединение с дамами. Но так как большинство едва могли двигаться на своих двоих, решили встать на четвереньки, чтобы всем караваном явиться пред их ясные очи и сперва испросить себе прощения за долгую отлучку, а потом уже идти к ужину.
Ужин простой, но удивительно вкусный, прошел быстро, и милый хозяин указал каждому свою кровать. Аля устроилась на постели Императрицы Марий Федоровны, а мне отвели покой Императора Александра III. Где положили генерала Постовского и всех прочих гостей, я не помню, так как остаток вечера я уже провел в тумане и заснул как убитый. А утром, тем же порядком, от души поблагодарив радушного хозяина, мы двинулись на перевал.
С выходом в лагерь пошли прежние интриги. Кожин остался в Гомборах, доживая там последние дни до приезда нового командира. Заместивший его подполковник Шауман вместе со старыми командирами окружили нового начальника артиллерии, генерала Менайлова, который сразу поддался влиянию моих завистников. Но им не повезло: Менайлов объявил тревогу, моя батарея только что сменилась, и лошади пошли было на водопой. Тем не менее она все-таки пришла во втором номере.
— Что же это такое? — говорил возмущенный Кулаков. — Извольте взглянуть на приказ. Наша батарея пришла почитай что первой, после дежурной, а они нам клеют выговор!
Действительно, выговор за то, что, будучи дежурной, батарея вышла по тревоге второю.
Я бросился к начальнику артиллерии. Тот сначала не поверил, напялил очки и стал читать по складам.
— Ведь после 12 часов на дежурство вступила батарея 39-й бригады.
— Да ведь я же приказал им играть тревогу до 12 часов!
— А трубач исполнил ваше приказание на несколько минут позднее.
— Ну, тогда извините меня! Я исправлю свою ошибку в приказе. Но это хорошая примета: раз сразу у нас начались шероховатости, потом все пойдет как по маслу.
Но дальнейшего уже не предвиделось: неожиданно ко мне в барак вошел Шауман с телеграммой в руках.
— Австрия объявила войну Сербии, — читал он голосом, прерывающимся от волнения, — Россия объявила войну Австрии, Германия — России…
— Ура! — отвечал я. — Да здравствует Россия — смерть врагам!
— Сумасшедший, — прохрипел Шауман и как ужаленный выскочил из барака.
Лагерь опустел с самого утра. Я подъехал к батарее, стоявшей в резервной колонне на сомкнутых интервалах, и прочел солдатам телеграмму, прибавив:
— Вы знаете, мы исполнили долг наш перед Царем и Родиной в мирное время… Теперь смело можем тягаться с любым врагом и не посрамим русского имени. За нашу будущую славу — ура!
Солдаты встретили войну сдержанно. Они отдавали себе отчет в ее последствиях.
Мобилизация — дело трудное и спешное — для нас не представляла затруднений. Во-первых, мы только что проделали ее в условиях мирного времени, во-вторых, за одиннадцатидневной мобилизацией оставался еще полуторамесячный срок до посадки на станции железной дороги.
Но встретились два крупных затруднения: работа на совесть при керосиновых коптилках была задачей, я решил пожертвовать запасным капиталом, оставленным Гахом, — деньги все равно быстро теряли ценность. За дело взялся неистощимый Володя Сокольский и его «Лейба-телефонисты». Сам он полетел в Тифлис за установками, а его люди занялись проводами, и через несколько дней машины застучали, а казарма вспыхнула огнями, как жар-птица.
С водой дело грозило худшим. Горный ручей, бежавший с перевала, летом превращался в жидкую струйку воды, едва достаточную для питания сотни-другой лошадей. Колодцами с трудом пробавлялось население. Пришлось снова, как в сказке, прибегнуть к «Коньку-Горбунку».
— Братцы, — говорил я перед фронтом, — через две недели пригонят тысячу коней. Инженерное ведомство составляет смету уже третий год, и лошадей придется гонять за десять верст на реку Иору. Надо задержать здесь воду водоемами. Может, кто из вас знаком с этим делом?
— Я знаю, — бодро отозвался один из молодцев, — Мы работали на цемент. Пожалуйте две бочки портланду и людей с инструментом, и через три дня наладим водопой.
Любо-дорого было смотреть на их работу. Они вырубили в известняке три квадратные цистерны — одну для водопоя, другую пониже, — для купанья и третью для стирки белья. За одну ночь вода накапливалась до краев, и когда утомленные дорогой и путевыми лишениями кони прибыли в Гомборы, они могли вдоволь пить и фыркать, полоща ноздри в кристальной влаге.
— Вы прямо, как Моисей в пустыне, — говорил мне почтенный столетний батюшка, настоятель церкви, — Каково? Воду из камня высекли?
И он, и его сестра, как и он — столетняя грузинка, очень полюбили нас и всю нашу батарею. Он журил нас только за празднества во время поста, связанные с неожиданным прибытием гостей. Он был прав — это был пир Валтасара[106]. Спешившие в Тифлис запасные, тянувшиеся всю ночь с перевала, главным образом, туземцы, тушины и пшавы, оставались погреться подле разложенных для них костров; мы их подкармливали остатками из котла, так как свиней и поросят жалеть уже не приходилось. Музыка гремела почти всю ночь, костры пылали, и все принимало вид какого-то туземного праздника.
— Этак и умирать легко, — говорили горцы, прощаясь. — Спасибо вам за все!
Подходили и наши пополнения. Орудийного расчета комплектовать не приходилось: он был великолепен. Но с ним прибыло несколько прекрасных конных разведчиков: взводный унтер-офицер Хаджи-Мурза Дзаболов, которого мы сразу же назначили старшим в команду разведчиков, кавалерийский унтер-офицер Алавердов, тихонький и скромный на вид; бывший конный разведчик 22-го Сибирского стрелкового полка унтер офицер Кириленко, георгиевский кавалер, идеал русского солдата. Всегда исправный, всегда на сытой, вычищенной лошадке, без рисовки, готовый на любой подвиг, незаметный, но безукоризненный всегда и везде. Остальные пошли к зарядным ящикам и в парк. Бывшие пехотинцы были вооружены карабинами и кинжалами: в трудные минуты эти «чукчуры» или «килипучуры», как мы их прозвали, рассыпались впереди батареи или патрулировали ее фланги, заменяя прикрытие, рыли окопы и производили все вспомогательные работы.
Но вот настал назначенный день. Нас отправляли не на турецкий фронт, а на западную границу, куда — неизвестно. Но к посадке мы должны были прибыть на станцию Закаспийской ж.д., в Тифлис.
Батареи выстроились на церковной площади. После молебна батюшка обошел конный строй, кропя коней и всадников святой водою. Все население высыпало на площадь, теснясь между запряжками: многие плакали. Плакал и сам престарелый священник. Вот точное описание нашего выступления:
Помню я, как выступали мы в этот последний поход… Радостно трубы звучали, кони рвалися вперед. Вышел с крестом седовласый батюшка наш полковой, Благословил нас, заплакав, на подвиг наш боевой.
— Добрые люди, прощайте, — был командирский ответ.
— Со славою нас ожидайте — или возврата нам нет. От командирского слова дрогнули наши сердца, Музыка грянула снова и прокатилось «Ура!» Много годов пронеслося, многих в живых уже нет. Только буквально сбылося то, что пророчил ответ. Страха не зная, мы дрались, наш трепетал супостат…
Жертвой измены мы пали и не вернулись назад!
Во главе уходила наша батарея с командиром и конными разведчиками впереди. За ними трубачи на белых конях, далее, одно за другим, орудия с прислугой, за батареями — парки. Позади всех мчался только что приобретенный щегольской экипаж с неизменным Шеф-фером на козлах, в белых перчатках и щегольском кафтане. В нем, — закутанная вуалью и улыбаясь, словно не отдавая себе отчета в будущем, с верой во все лучшее, — верная подруга моей жизни, а рядом с ней — молоденькая Тася, сестра мм. Кузнецовой.
Вот и мост на Иоре, за Мухрованью… Копыта тысячи коней посылают ей наше последнее «прости»…
Шуми волнами, Иора! Красавица, прощай! Вернемся мы не скоро, Так нас не забывай…
Два дня в Тифлисе прошли под угаром. Улыбки, слезы, поцелуи, объятия… Один за другим грузятся и уходят пехотные эталоны… Раздирающие сцены…
Свистит поезд, старушка мать на фаэтоне увозит молодую даму, раскинувшуюся в полном обмороке… Кому было нужно все это?
Только что приехавший совершенно юный офицерик, князь Сосико Церетели (брат веселого Самсона), забился под койку, откуда его вытащили лишь в момент отъезда. «Не могу видеть, как плачет мама», — говорил бедняжка. Его мама, модель грузинской красавицы, вне себя от горя, спрашивала мою молодую жену, можно ли надеяться, что сберегут жизнь ее сына.
— Когда объявили войну, — говорила Але Фируза, — я увидала, что соседка-немка бросилась в церковь ставить свечку. Я за ней. Она поставила налево, за Кайзера, а я за нашу Россию…
Аля все время держалась бодро. Только когда трубач дал сигнал к отходу, она разразилась рыданиями у меня на груди.
Она оставалась среди друзей… Но… когда и где нам суждено было встретиться опять?