«Никогда я не был на Босфоре…»

«Никогда я не был на Босфоре…»

«Охота к перемене мест» прочно завладела поэтом. 3 сентября 1924 г. он, воспользовавшись давним приглашением П. И. Чагина, выехал в Баку. Чагин обещал, кроме Азербайджана, показать поэту Персию. Есенину почему-то казалось, что, побывав в Персии, он лучше поймет восточную поэзию и философию. (Как он надеялся это сделать без знания языка?) А почему бы и не поехать? Ничто не привязывало Есенина к Москве, ведь у него там не было ни дома, ни семьи. Правда, перед отъездом у Есенина появилась новая пассия — Анна Абрамовна Берзинь,[132] но такие «мелочи» никогда его не останавливали.

«Милая, любимая Абрамовна!

Прости, прости.

Уезжаю — года на два. Не ищи. Только помоги.

Так нужно. […] Люблю тебя, люблю.

Прощай.

Сергей».

«Еду с радостью в надеждах хорошо отдохнуть», — сообщал Есенин своему приятелю В. П. Яблонскому. Отдохнуть от чего? От работы? Но Есенин знает: где бы он ни находился, он не расстанется с «лирой милой». От московских кабаков? Да, в какой-то степени он надеялся на Кавказе «забыть ненужную тоску/ И не дружить вовек с богемой». Но от себя не уедешь — в глубине души он не мог этого не понимать.

В последнее время все громче и громче раздаются голоса: от преследований. Есенину действительно казалось, что за ним все время следят. Было ли это только порождением больной фантазия поэта? «…Лучше об этом не думать, ибо кто знает, что скрывалось у Есенина за этой манией преследования и что это была за болезнь», — писал А. К. Воронский.[133] Сказать больше в 1926 г. было невозможно.

А вот документ, опубликованный уже в наши дни:[134] «Начальнику СО ОГПУ тов. Дерибасу. Агентурно-осведомительная сводка по 7 отделению СО ОГПУ за 2 января 1926 г. [sic!].

В Москве функционирует клуб литераторов «Дом Герцена» (Тверской бульвар, 25), где сейчас главным образом собирается литературная богема и где откровенно проявляют себя Есенин, Большаков, Буданцев[135] (махровые антисемиты) [далее называются еще некоторые фамилии. — Л. П.) и прочая накипь литературы. Там имеется буфет, после знакомства с коим и выявляются их антибольшевистские инстинкты […]» (На сводке — резолюция: «Покойников можно оставить в покое».)

Более ранние агентурные донесения нам неизвестны, но можно не сомневаться: они были… А за кем из писателей тогда не следили? Есенин, как очень крупная фигура, наверное, пользовался особым вниманием Большого брата. Но — будем объективны — и прощалось ему больше, чем другим.

В первых числах сентября — Есенин в Баку. Там он неожиданно сталкивается с Блюмкиным, ставшим к тому времени членом коллегии Закавказского ГПУ. Блюмкин бешено приревновал поэта к своей жене. (Были ли к тому основания — неизвестно.) Дошло до того, что он поднял на Есенина пистолет. Зная повадки этого человека, Есенин перепугался не на шутку и срочно выехал в Тифлис.

Сторонники версии о насильственной смерти Есенина утверждают, что история с женой — выдумка, ее вообще в то время якобы не было в Баку. (Возможно, то была не жена, а какая-то другая дама, на которую Блюмкин положил глаз, — какая разница.) На самом деле, мол, Блюмкин получил задание, если не убить Есенина, то, во всяком случае, сильно напугать его. Между тем опубликованная справка Центрального архива ФСБ гласит: документами «о преследовании С. Есенина Я. Блюмкиным по заданию ГПУ архив не располагает». (Есть и еще одна версия: Блюмкин был лично зол на Есенина за строчку «Не расстреливал несчастных по темницах», в которой он усмотрел намек на себя.)

Вернулся Есенин в Баку через 10 дней. С пистолетом. И по некоторым сведениям, Чагин приставил к нему охрану. (Вернуться было совершенно необходимо: Есенин впопыхах оставил в Баку все свои вещи.) Почти каждый день «Бакинский рабочий» печатает его стихи. Почти каждый вечер — выступления. И в больших аудиториях, и в редакции газеты. Об одном из таких выступлений (в редакции) вспоминает вышеупомянутый В. Мануйлов: «Народу было много. Сидели на стульях, столах, подоконниках, стояли в дверях. А Есенин, ни на кого не глядя, облокотившись на редакционный стол, совсем тихо, вполголоса читал свои недавно написанные стихи. Раньше я никогда не слышал, чтобы он читал так, замкнувшись в себе, как бы только для себя. […] ни озорства, ни улыбки уже не было.

Мы теперь уходим понемногу

В ту страну, где тишь и благодать.

Может быть, и скоро мне в дорогу

Бренные пожитки собирать.

Милые, березовые чащи!

Ты, земля! И вы, равнин пески!

Перед этим сонмом уходящих

Я не в силах скрыть своей тоски.

Или:

Этой грусти теперь не рассыпать

Звонким смехом далеких лет.

Отцвела моя белая липа,

Отзвенел соловьиный рассвет.

В комнате стояла настороженная тишина. Никто бы не решился прервать Есенина каким-нибудь вопросом. Конечно, никто по окончании чтения не аплодировал. Мы не понимали причины глубокой депрессии Есенина, но чувствовали, как ему трудно, в каком он состоянии».

Оставаться в одном городе с Блюмкиным Есенину не хотелось, и вскоре он снова выезжает в Тифлис.

В Тифлисе Есенин начинает работать над циклом «Персидские мотивы». Он закончит его только через год — в следующий приезд на Кавказ. Поговорим пока о том, что написано в 1924 г. А что, собственно, говорить? Эти стихи прекрасны. Как музыка Моцарта. Как лучшие строчки Пушкина. Как восход солнца на Ай-Петри. Цитировать? Но кто же не помнит наизусть:

Я спросил сегодня у менялы,

Что дает за полтумана по рублю,

Как сказать мне для прекрасной Лалы

По-персидски нежное «люблю»?

Или:

И на дверь ты взглядывай не очень,

Все равно калитка есть в саду…

Незадаром мне мигнули очи,

Приоткинув черную чадру.

«Этот, это написал?» — удивлялась Цветаева стихам еще совсем юного Есенина. Этот усталый и измученный и немножко сумасшедший и больной человек написал эти стихи, из которых словно исходит сияние? «Чтобы так писать, надо так чувствовать» (М. Цветаева). Пока еще Есенин не перестал любить «все, что душу облекает в плоть».

Похоже, что «перемена мест» все-таки в какой-то мере пошла Есенину на пользу («Улеглась моя былая рана,/Пьяный бред не гложет сердце мне»). Он скучает по России, по близким (особенно по младшей сестренке Шуре — он любил ее больше всех своих детей, она напоминала ему собственную «утраченную юность», но совершенно не рвется в Москву. Почти во всех письмах с Кавказа — «вернусь не скоро»,«…делать мне в Москве нечего. По кабакам ходить надоело».

Я из Москвы надолго убежал:

С милицией я ладить

Не в сноровке.

За всякий мой пивной скандал

Они меня держали

В тигулевке.[136]

В письме Рите Лившиц: «Живу скучно. Сейчас не пью из-за грудной жабы.[137] Пока не пройдет, и не буду. В общем, у меня к этому делу охладел интерес. По-видимому, в самом деле я перебесился. Теперь жену, балалайку, сесть на дрова и петь […] «Прошли золотые денечки». Ну, да это успеем сделать по приезде в Русь».

Ну а пока на Кавказе, когда приступы отступали, пивные (скорее, «винные») скандалы случались. (Мемуаристы говорят об этом очень глухо, сам Есенин в письмах тоже особенно не распространяется.) Были и «тигулевки». Но на Кавказе Есенин — гость. А кавказское гостеприимство известно. О нем заботились, оберегали. Если он пропадал — тут же начинали искать и вовремя вытаскивали из погребков и «тигулевок».

Из Тифлиса Есенин собирается в Персию. («Зачем черт несет, не знаю».) И зовет с собой Анну Берзинь. (Как он надеялся достать для нее визу?) Галина Бениславская нужна в Москве, и не только для того, чтобы заниматься его издательскими делами, но и присматривать за сестрами. (С осени 1924 г. в Москву — по инициативе Есенина — перебралась и тринадцатилетняя Шура.) Письма к Бениславской этой поры поражают своей сухостью. «Милая Галя!», а дальше: сделайте то-то и то-то… и длинный список поручений. Ни одного ласкового слова. Только совет: «Не баловаться». А Анне Берзинь полные нежности весточки отправляются регулярно. Когда нет времени на письмо или уже больше нечего сказать, тогда телеграмма: «Привет любовь и прочее Есенин». Впрочем, она тоже не остается в долгу («Сережа! Солнышко! Люблю Вас так же, а может быть, даже больше, не знаю»).

С Персией ничего не выгорело… Ну, тогда, на худой конец, пусть будет Турция. Один из членов Закавказского правительства, большой поклонник Есенина, дал ему письмо к начальнику Батумского порта с просьбой посадить поэта на какой-нибудь торговый пароход, курсирующий по маршруту Батум — Константинополь — Батум. Матросом.

Еще в Тифлисе, во время поездки в горы и посещения духана, Есенин в легком пальто («а в горах зверский холод») «развеселился» и сел на автомобиль верхом около передних колес. Так проехали 18 верст. Все это время Сергей Александрович играл на гитаре и пел песни. «И напел»… В Батуме, в гостинице, где он остановился вместе с Вержбицким,[138] Есенин сразу же слег. И тут же стал уверять Вержбицкого, что у него чахотка и он скоро умрет. Хотя врач диагностировал всего лишь ангину.

То ли сам Есенин испугался «чахотки», то ли по каким-то другим причинам, но поездка в Константинополь, к счастью, тоже не состоялась. Мы говорим, к счастью потому, что почти трехмесячное пребывание в Батуми стало для Есенина его «болдинской осенью». «Работается и пишется мне дьявольски хорошо», «Я чувствую себя просветленным, не надо мне этой глупой шумливой славы, не надо построчного успеха. Я понял, что такое поэзия. Не говорите мне необдуманных слов, что я перестал отделывать стихи. Вовсе нет. Наоборот, я сейчас к форме стал еще более требователен. Только я пришел к простоте […]. Путь мой, конечно, сейчас очень извилист. Но это прорыв. […] Я один. Вот и пишу и пишу. Вечерами с Левой[139] ходим в театр или ресторан. Он меня приучил пить чай. И мы вдвоем с ним выпиваем только две бутылки вина в день. За обедом и за ужином. Жизнь тихая, келейная. […] Так много и легко пишется в жизни очень редко. […] Назло всем не буду пить, как раньше. Буду молчалив и корректен. Вообще хочу привести всех в недоумение. Уж очень мне не нравится, как все обо мне думают. Пусть выкусят. Весной, когда приеду, я уже не буду никого подпускать к себе. Боже мой, какой я был дурак. Я только теперь очухался. Все это было прощание с молодостью. Теперь будет не так».

Увы, хронический алкоголизм — болезнь практически неизлечимая. Ни в XX, ни в XXI в. (Не верьте, девушки, ни обещаниям «завязать», ни рекламе, гарантирующей исцеление.) Но при благоприятных обстоятельствах она может на время… хотелось написать: отступить… да наткнулись мы на письмо Есенина из Батуми: «Я здесь еше один раз познакомился со 2-м отделением милиции». Ну, значит, не совсем отступить, но хотя бы перестать требовать постоянной дани. Повицкий установил такой режим: до 3 часов дня он запирает Есенина в своей квартире. Он не может выйти из дома, и никто не может к нему войти. В три часа они вместе идут обедать. После обеда Сергей Александрович волен делать что угодно.

Этих дневных часов Есенину хватило, чтобы дополнить несколькими шедеврами цикл «Персидские мотивы», написать стихотворения «Цветы», «ЛьвуПовицкому», «Батум», маленькие поэмы: «Письмо деду», «Мой путь» и др. Начать и вчерне окончить «Анну Онегину». Сам Есенин считал эту вещь лучшим из всего созданного к тому времени.

Если бы нам довелось объяснять школьникам, что такое лиро-эпическое произведение, мы бы сделали это на примере «Анны Онегиной». «Евгений Онегин» и «Мертвые души» относятся к этому жанру из-за наличия в них лирических отступлений. У Есенина лирическое начало и сюжет (эпос) неразделимы. Время действия — 1917–1918 гг., а потом 1924 г. Ретроспективно говорится и о Первой мировой войне, и о войне Русско-японской, и о дореволюционной деревне (эти места поэмы заставляют вспомнить о ранней есенинской повести «Яр»). Точнее, не «говорится», а говорит лирический герой по имени Сергей. Поэма написана по автобиографическим мотивам. (За что автор и получил нагоняй от восходящей звезды нашего литературоведения: зачем не сообщил ему подлинных фактов своей жизни?) Совершенно невозможно провести границы: вот здесь рассказывается о событиях в деревне, а здесь о жизни и внутреннем мире Сергея. И это лучшее доказательство того, что автор — подлинный «крестьянский сын» не в анкетном, а в сущностном понимании этих слов. Еще в 1919 г. И. Эренбург писал: «Деревня, захватившая все и безмерно нищая, с пианино и без портков, взявшая в крепкий кулак свободу и не ведущая, что с ней, собственно, делать, деревня революции — откроется потомкам не по статьям газет, не по хронике летописца, а по лохматым книгам Есенина». В 1924–1925 гг., в зените своего таланта, обогащенный опытом послереволюционных лет, Есенин в «Анне Снегиной» создал подлинную энциклопедию деревенской жизни (самые разные типы крестьян) и — одновременно — поэму-исповедь. (Не хронику!) Трагическая по материалу, это, по общему впечатлению, самая светлая из поэм Есенина. Ибо построена на самом светлом, что было в жизни поэта, — воспоминаниях юности. И хотя Анна Онегина говорит: «Сергей!/ Вы такой нехороший,/Мне жалко /Обидно мне, / Что пьяные Ваши дебоши / Известны по всей стране", в действительности в 1917–1918 гг. никто не мог сказать этого Есенину — ни пьянства, ни дебошей еще и в помине не было. Кажется, что «Снегина» написана не автором «Москвы кабацкой», а автором «Радуницы», поднявшимся на новую ступень мастерства. Чистые воспоминания, ничем не замутненные, — это всегда источник живительных сил, света.

«Читая ее [ «Анну Снегину»], испытываешь чувство, словно сидишь летом, в жаркий, палящий полдень в прохладном саду под тенью ветвистого, душистого дерева. Безоблачная синева неба. Движутся солнечные узоры. Пенье, гимн природе раздается кругом. Так ясно, так покойно, светло…» — писал малоизвестный провинциальный критик В. Галицкий. Критики более именитые в основном поэму не приняли. Обвинения были стандартными для того времени: не понял, не сумел отобразить, неуместный романтизм и т. д. и т. п. А как же иначе, ведь поэма написана с позиций не классовой, а общечеловеческой морали, не тем Есениным, который в 1918 г. кричал: «Я — большевик», а тем, кто давно понял: «Идет совсем не тот социализм». К сожалению, поэму не оценила не только советская, но и эмигрантская критика. Зато оценили читатели. Такова вообще судьба Есенина. Ни один критик не выразился о Есенине так точно и четко, как обычная читательница: «Мне кажется, что Вы владеете тайной простых, нужных слов и создаете из них подлинно прекрасное».