КТО ЗАКАЗЫВАЕТ МУЗЫКУ

КТО ЗАКАЗЫВАЕТ МУЗЫКУ

Дефицит в миллион шестьсот тысяч?

Пустяки. Париж видел и не такое.

Так бывало. Так будет.

— В Париже, — заявил Берлиоз еще в 1848 году, — существует только один музыкальный театр — Опера, но управляет им кретин. Прикрываясь мнимой доброжелательностью, он презирает музыку почти в той же степени, в какой она его, и делает лишь глупости и нелепости.

Берлиоз уверяет, что коньком этого господина — а зовут его Шарль Эдмон Дюпоншель — был и остается «кардинал в красной шапке и под балдахином. Оперы, в которых нет кардинала, нет балдахина и нет красной шапки, — а таких много — его не интересуют».

Но и под балдахином нет спасения от дефицита.

Впрочем, разве дело именно в Дюпоншеле?

— Директора театров всегда одинаковы, — говорит Берлиоз Жозефу Дюку. — Ужели ты думаешь, что после устранения Дюпоншеля — если его все-таки устранят, — не найдут десятка-двух таких же?

Дюпоншель серьезно болен, но еще остается у власти, когда в театр назначается Нестор Рокплан: нужно менять отживающие порядки!

Рокплан приказывает сконструировать механизм, который подавал бы в директорский кабинет накрытый стол и восточный диван. Для престижа Империи и ее первого театра, разумеется.

Рокплан вовсе не расточитель. Он намерен привести кассу театра в образцовый порядок. Разве это не он строго-настрого запретил увеличивать жалованье всяким там мелким сошкам? Но престиж есть престиж! Экономить на малом — но не трогать большого! Не касаться устоев!.. Не добьемся эффекта?.. Ну что же… Я мечтаю умереть разорившимся и элегантным.

Он достиг идеала — разорился и разорил. Дефицит Большой Оперы за пять лет руководства Рокплана оказался внушительным — под миллион! Его личный — чуть меньше.

При господине Перрене — «великом ламе Оперы», как его называет Бизе, порядки мало изменились, а отношения с авторами усложнились.

Перрен — критик, художник, ученик Гро и Делароша — выставлялся в Салоне 1841 года! Мнит себя и немножечко драматургом — как же, как же, писал!.. И по этой причине его замечания, нет — указания… да… драгоценны!

— Что за балаган этот театр Op?ra, — возмущался Верди, — автору постоянно приходится встречаться с тем, что идеи его оспаривают и замыслы его искажают. В ваших музыкальных театрах (говорю это совершенно серьезно) слишком много ученых! Каждый хочет судить с точки зрения собственных знаний, собственных вкусов… Каждый хочет дать отзыв, и автор, находящийся долгое время в этой атмосфере сомнений, не может не поколебаться, наконец, в своих убеждениях и неминуемо начинает исправлять и прилаживать или, говоря точнее, портить свою работу…

И ему отвечают:

— У нас есть Тюильри! Театр — лицо государства! Император велел — мы поставили «Бога и баядерку», совершенно забытый шедевр Обера. Ну и память у нашего императора! «Опирайтесь на классику!» — так указали. И мы опираемся. Там — незыблемо. А современные произведения…

Да. Печально. «Директора театров всегда одинаковы. Ничто не сравнится с их проницательностью в погоне за очередной пошлостью, не считая разве того инстинктивного отвращения, какое они питают к любому произведению, носящему на себе следы тонкого стиля, величия и оригинальности», — не устает повторять Берлиоз.

Так что, если хорошенько подумать — Карвальо еще лучше прочих. Ну, бывает, конечно, что ради облюбованной мизансцены или собственной блажи он доводит до истерики композитора, заставляя маэстро дирижировать медленнее или быстрее, прибавить шестнадцать тактов, восемь тактов, четыре такта, или выкинуть два или три, или один, потому что — он так считает! — не мизансцены должны приноравливаться к музыке, а музыка к мизансценам — не концерт ведь, а театр!.. Да, все так. Но все же здесь не давит груз мертвых традиций и порой двери театра открываются для молодых музыкантов. Бизе это ценит. Вот опять Карвальо заказал ему оперу.

…Как хорош этот вечер в Париже! Стоит теплый июнь… Цветут розы… Переполненные кафе… Мягкий свет газовых фонарей… Всюду музыка… Принаряженная, легкомысленная толпа… Взгляд случайно останавливается на витрине ювелирного магазина. Филигранное мастерство!.. Но и цены же!.. С ума можно сойти… На одних этикетках надпись «золото», на других — «имитация». Правительство обязало привязывать эти таблички, чтобы покупателю не всучили подделку… Если бы так и в искусстве!.. Что же, будем надеяться, что Адени и Сен-Жорж сделают что-то путное из «Пертской красавицы» Вальтера Скотта… Такие известные драматурги… Девять либретто для покойного Фроманталя Галеви, три — для Обера, четыре — для Клаписсона… Говорят, Клаписсон сейчас при смерти, или, может быть, уже умер… Бизе вспоминает, как бранила его Эме за ту траурно-триумфальную композицию… Бедная мама… А либретто может быть интересным… Романтическая Шотландия… Борьба кланов… Средневековые улочки, чинные днем и взрывающиеся потасовками ночью, когда горожанам приходится пускать в ход оружие, чтобы отстоять честь своих дочерей… Как это там у английского романиста? «Дом был его крепостью, но этот дом был в осаде»… Гарри Гоу — он же Гарри Смит — «когда я кую клинок и закаляю его для войны, возможно ли при этом не вспомнить, как им орудуют?»… Женщина-менестрель Луиза… Легкомысленный и распутный герцог Ротсей и его друг и наставник, интриган Джон Раморни… Какие характеры!.. Ну, конечно, из этого можно сделать что-то очень хорошее… Написал же — и очень удачно! — Сен-Жорж и «Цыганку» для Бальфе, и «Марту» для Флотова, и «Дочь полка» для Доницетти…

Как прекрасен Париж… Позади остаются центральные, шумные улицы… Он идет по старинным кварталам… Ощущение праздника — и покоя. А покой сейчас дорог… Так что это — «золото»? Или лишь «имитация»? Неподалеку от Франции, совсем рядом, назревает война… Пруссия с Австрией… Из-за Шлезвиг-Гольштейна…

Он уже написал Галаберу: «В середине XIX века, когда так называемое цивилизованное общество терпит и даже одобряет глупые и бесполезные чудовищности, отвратительные убийства, которые совершаются на наших глазах и в которых наша прекрасная Франция, конечно, скоро примет участие, честные и интеллигентные люди должны объединиться, договориться, любить, просвещать друг друга и сожалеть о том, что в каждой тысяче, 999 — идиоты, плуты, банкиры, несносные болтуны, отягощающие нашу бедную землю».

Да, война. Война — всюду. И здесь, в Париже — тоже. Особая.

1 января он обратился к Шудану с отнюдь не новогодним письмом. «Что вы имеете против меня? Ведь вы не ребенок. Я не верю, что вы способны на необдуманный шаг. Шудан, я поверю всему, что вы скажете. Надеюсь узнать у вас правду. У меня нет против вас зла. Тон моего письма доказывает это. В нем нет ни оскорбленного самолюбия, ни аффектации, ни стратегии. Повторяю, будьте искренни, скажите мне все. Если необходимо сохранение тайны, даю вам честное слово не повторить никому ни слова из того, что услышу от вас».

Но Шудан, видимо, вовсе не склонен быть искренним.

В марте Бизе написал ему снова.

«Слегка упрекну вас, дорогой друг. Считайте мою музыку плохой, отвратительной, словом, какой вам будет угодно. Это ваше право, и я не воспользуюсь этим против вас. Но прошу вас, молчок об этом. Роль ваша как друга заключается в том, чтобы частным образом высказывать мне свое мнение, но не говорите об этом публично. Ведь я не самодоволен и не мстителен.

На вас я не сержусь. Нахожу свою музыку превосходной, а ведь я редко ошибаюсь! Время покажет. Пока, как видите, меня вовсе не освистали!»

Прошло время — и ситуация начала разъясняться. Оказывается, Шудана раздражает, что Бизе имеет дело с фирмой его конкурента Эжеля. В прошлом году компаньоном основателя стал его сын, двадцатилетний Анри — и Бизе ему симпатичен. Отношения оживились. Шудан не удерживается от публичных высказываний по поводу произведений Бизе, изданных этой фирмой.

Как это странно! Неужели Шудан не понимает, что он не может — даже если бы очень хотел! — ограничить свои деловые контакты! Жить-то ведь нужно! Связи с фирмой Эжель тоже далеки от идиллии: издатели заказали Бизе переложение для пения с фортепиано сначала отрывков, а потом полностью всего моцартовского «Дон Жуана» — шедевр Моцарта пользуется популярностью, он идет сразу в трех театрах Парижа — Большой Опере, Лирическом и Итальянском. Аделина Патти блещет в роли Церлины, Кристина Нильсон в роли Эльвиры… Бизе пришлось сделать еще обработку для фортепиано в четыре руки наиболее знаменитых фрагментов — увертюры, арий, ансамблей. Ноты идут нарасхват — и Бизе стал бы полностью обеспеченным, если бы сам получал за свой труд. Но доходы поступают в карман Эжелей… Все же и ему что-то перепадает… Вот недавно Эжели издали его «Песни Рейна» — их-то, кстати, и ругает Шудан… Но с Шуданом нельзя портить отношения… Пришлось, отложив сочинение новой оперы — «Пертской красавицы», — написать шесть романсов и для него.

…Бизе часто прогуливается по Парижу. Он любит город. А домой как-то не тянет — там пусто: Жан, Мария и отец в Везине, но он не может уехать туда, пока не получит либретто, — приходится ежедневно курсировать между площадью Шатле, где теперь дает спектакли Лирический театр, покинувший старое здание на бульваре Тампль, и домом под номером 6 на улице Тревиз, где обитает Сен-Жорж.

Получить бы хоть какую-то часть либретто «Пертской красавицы»!..

И вот — написано! Сделано!

Радоваться или огорчаться?

— Это эффектная пьеса, — говорит Бизе Галаберу, — но характеры обрисованы очень слабо. Надеюсь, исправлю эту ошибку. На роман очень мало похоже. А стихи… Ох!.. Да вот — наудачу:

Катерина: Итак, довольно ревновать!

Смит: А вам довольно флиртовать!

Катерина: Условились.

Смит: Договорились.

Ах! Отныне счастье мне возвращено!

Или еще:

Что здесь за приключение,

В него мы впутались, увы,

Хоть непонятно все, но клятву

Даю, дружище Смит невинен!

Дружище Смит — это очаровательно! И все-таки над этим надо работать. При сочинении я не пользуюсь словами: иначе не нашел бы ни одной ноты.

…А в мире уже воцарилось безумие: война в полном разгаре. В сражении 3 июля в районе Садова-Кениггрец пруссаки одерживают решающую победу. Но кровь продолжает бессмысленно литься.

«Война, холера, наводнение — ну и дела! — пишет Бизе в октябре Галаберу. — Я не покидаю моего Везине».

Война еще, к счастью, за пределами Франции. Наводнение — на юге страны, где разлились Гаронна и Рона. Это уж в непосредственной близости от Галабера. А холера — в самом Париже.

В Везине пока мир и покой.

Есть и еще причина, удерживающая его там до крайней осени. Назовите ее как угодно — Селеста Велар, Могадор или графиня де Шабрийан, — все это действительные имена, под которыми эту женщину знает Париж.

Они встретились в поезде, по пути в Везине. В эту пору ей было 42 года, а ему 28. Она ехала посмотреть, как строят ее виллу «Лионель». Оказалось, что их участки расположены рядом.

Она была личностью очень известной. Особенно после того, как в свет вышли ее нашумевшие мемуары «Прощание с миром».

«Мне было шесть лет, когда я потеряла отца. Это был добрый и честный парень, который задушил бы меня в колыбели, если бы знал, что я превращусь в Могадор.

Девяти лет я еще не умела читать, и какого труда стоило приобщить меня к краткому катехизису! Невозможно было принудить меня учиться; когда меня отправляли в класс, я плакала и кричала без остановки. Кончалось тем, что меня оставляли в покое.

Я не упрекаю мать в этой слабости, но жалею о ней. Я была слишком увлечена разными играми. Но меня вовсе не интересовали развлечения девочек, я играла чаще всего с мальчуганами, предпочитая солдатиков куклам».

Мать во второй раз вышла замуж. Отчим пытался изнасиловать девочку, а когда мать вмешалась, сбросил ее с лестницы. Уже в госпитале она узнала, что мужа арестовали. Она боялась его возвращения и, едва оправившись, ликвидировала маленькую прачечную, где под ее началом работали 5–6 человек, и бежала с Селестой в Лион. Несмотря на предосторожности, муж ее разыскал, подкараулил Селесту на улице и, избив, продал в публичный дом. Но оттуда ей удалось бежать.

Попав снова в Париж, одинокая, бесприютная, она покатилась по наклонной плоскости. То, чего она до сих пор избегала, — случилось. Из Консьержери она вышла с желтым билетом.

В публичном доме одним из ее клиентов оказался Альфред де Мюссе. Он ей запомнился — и она прочла его сочинения. Так состоялось приобщение к литературе.

Она была очень красива — ее даже сравнивали с Венерой, в ущерб безрукой богине. Произошла ее встреча с прославленным Бридиди, владельцем «Bal Mabile». Вместе с ним она стала демонстрировать новый танец, начинавший тогда входить в моду — польку. Бридиди придумал Селесте и псевдоним — Могадор: это неплохо выглядело на афише.

Фотография полуодетой танцовщицы обошла всю парижскую прессу. Могадор получила приглашение на Ипподром — она стала наездницей. Париж словно сошел с ума. Все мужчины желали ее. Какой-то герцог подарил ей карету с упряжкой в придачу. Она стала своим человеком в доме известного литератора Альфонса Руайе, автора многих либретто, написанных для Доницетти и Верди. Там собирались парижские бонвиваны. «Мне нравился круг этих умных людей, я старалась почаще слушать их речи и… побольше молчать. Я была так невежественна, что порою запутывалась в их изысканном остроумии и в конце концов брякала что-нибудь несусветное».

Падение с лошади оборвало карьеру на Ипподроме. Но Селеста была уже знаменита. Ее приняли в труппу театра «Варьете». Язвительный и надменный Тома Кутюр ввел ее в погребок Андлер — это было равносильно признанию в мире богемы. Она позировала Кутюру, потом он сделал слепок с ее руки, по сей день хранящийся в музее Карнавале.

Случай свел ее с графом Лионелем де Шабрийан — и Селеста в первый раз полюбила. Ее страсть доходила до безрассудства. Узнав, что графу, никогда не считавшему нужным соразмерить расходы с доходами, грозит долговая тюрьма, она бросилась к одному из любовников — не за деньгами: он написал под ее диктовку мемуары, потрясшие весь Париж. Пять томов, 1758 страниц, полных самых невероятных признаний. Это было скандальное разоблачение интимной жизни весьма многих уважаемых лиц. И хотя имена в мемуарах были изменены, для Парижа они оказались тайной Полишинеля. Книги вышли в том же издательстве, где печаталась «Дама с жемчугами» Александра Дюма-сына, «С вечера до утра» Дюкассе, «Внук Ловеласа» Ашара и «Охотники за черепами» Майн Рида. Намекая на это последнее сочинение, один острослов заявил, что Селеста оскальпировала стольких, что ей позавидовал бы самый кровожадный из дикарей. Томики рвали из рук.

Она выручила необходимую сумму и спасла Лионеля де Шабрийан. Возмущенный вмешательством в его дела, граф дал Селесте пощечину и уплыл за океан — влиятельные родственники добились его назначения французским консулом в Австралию, с глаз подальше. Через год он вернулся — и женился на Селесте Велар, зачеркнув таким образом ее прошлое. Она стала графиней.

Ей было скучно в унылом Мельбурне — и от нечего делать она занялась творчеством. Началом литературной карьеры оказался роман из жизни «дна». Мишель Леви, издававший Флобера, Жорж Санд и Бальзака, тотчас же опубликовал эту рукопись — и, в восторге от финансового успеха, попросил присылать новые сочинения. Она написала 13 романов, 26 пьес, 7 оперетт, 12 поэм и 17 песен — фантазия этой женщины поистине бушевала.

Муж умер. Селеста вернулась в Париж. Гуляя в районе Елисейских Полей, она обратила внимание на пустующее здание театра «Фоли-Мариньи» — в 1855 году Оффенбах именно здесь открыл «Буфф-Паризьен» и до тех пор, пока не подвернулось более подходящее помещение, ставил свои первые эксперименты. Селеста сняла театрик за 9000 франков в год и вложила еще большую сумму в ремонт и переустройство. За три месяца до открытия собрали труппу — дело было поставлено на серьезную ногу. Репетиции шли полным ходом, когда выяснилось, что по французским законам привилегия на руководство театром не может быть выдана женщине. Неунывающая Селеста за 300 франков в месяц нашла подставное лицо — однако ведающий вопросами культуры в Париже Камилл Дусе не согласился дать разрешение на незнакомое ему имя.

О-ла-ла! Существуют ведь старые связи! Госпожа де Шабрийан проникла в Пале-Руайяль, где добилась аудиенции у принца Наполеона — Плон-Плона, как его (за глаза, разумеется) непочтительно называли. Устоять перед дамой Плон-Плон не сумел, и Камиллу Дусе ничего не осталось, как пожелать госпоже де Шабрийан большого успеха.

19 апреля 1862 года театр был открыт водевилем Ланделля, опереттой Алексиса Бувье и комедией самой Селесты (госпожи Лионель, как она объявила себя на афише). Три одноактных пьесы имели успех, мадам Лионель стяжала лавры первой актрисы.

Она показала еще несколько музыкальных спектаклей, потом, дабы избавиться от нападок не в меру дотошных критиков, копавшихся в ее прошлом, покинула слишком заметный пост и перешла в театр Бельвилля, где поставили пьесу по мотивам ее романа «Похитители золота». Недостатка в этом металле у нее давно уже не было — и когда объявили распродажу земли вдоль новой дороги Кюльтюр, Селеста купила участок — недалеко от Парижа, в уютном, благоустроенном Везине. Так Селеста Велар оказалась соседкой Бизе.

Ей льстило знакомство с молодым композитором. Селеста приобрела великолепный рояль — она к тому времени перешла на эстраду, где ее песенки быстро приобрели популярность — и предложила Бизе пользоваться инструментом в любое время. Он часто импровизировал в ее присутствии. «У вас я могу работать… мое же гнездо слишком мало и звуки не рождаются в нем. Мне кажется, что меня вдохновляет ваше присутствие. Если я видел вас днем, я вечером возвращаюсь в Париж с таким чувством, будто получил какую-то добрую новость».

Бизе был влюблен. А Селеста смеялась над этой страстью. «Мой характер, наверно, был выдуман в добрый час… Я люблю до безумия и ненавижу до бешенства… Способна желать смерти тех, кто мне ненавистен… В моем характере нет ничего, раз отмеренного. Веселье, скука, привязанность, ощущения, лень, деятельность — я все преувеличиваю… Моя жизнь — затянувшаяся чрезмерность… Никому из разумных женщин их «да» не доставляет такой радости, как мне мое «нет». Мне больше всего нужны мужчины, которым я не нужна».

Характер Кармен!

Но в Селесте вовсе не, было рокового начала. Она даже пыталась помочь карьере Бизе, стараясь заинтересовать его музыкой влиятельных лиц.

— В один из вечеров, — рассказывает Селеста, — Бизе сыграл свое новое произведение двум господам, желавшим с ним познакомиться. То была партитура его оперы… Я, очарованная, воодушевленная, много раз начинала аплодировать и кричала: «Браво! Это прекрасно от начала до конца! Это не сельский домик, который вы строили раньше, это дворец!» Это доставляло ему некоторое удовольствие. Естественно, вечер окончился поздно. Все они провожали меня домой. Я еще раз обняла Жоржа и сказала о его несравненном таланте. Я прижалась к нему очень сильно, сама того не заметив. Тогда он сказал, глядя мне прямо в лицо: «Я очень часто ловил себя на том, что стараюсь быть как можно ближе к вам, но в этот вечер вы сами меня поощрили…»

— Друг мой, — отвечала я, смеясь, — не стоит обманываться, я обожаю ваш талант, я горжусь вашей дружбой, я вам раскрыла объятия при свете луны, стоя рядом, — но мое поведение полностью платонично. И я вовсе не хочу занять место в сердце, похожем на меблированный дом, где всякая может заночевать.

Он ответил мне также со смехом: «Я готов отпустить остальных постояльцев! — Но ведь там обитает жена близкого вам человека!» — «Я дошел до предела и, мне кажется, не люблю ее больше». — Вы ее стали любить, может быть, несколько меньше, но чувство еще не пришло к концу. Сначала пусть завершится одно — уж потом мы решим, что нам делать с нашей доброй и искренней дружбой. А пока ограничимся тем, что есть: будем только друзьями.

Селеста была свидетельницей будничной жизни семейства Бизе в Везине. Не Мария ли Рейтер имелась в виду?

Он ценил ее юмор и старался ответить ей тем же. Веселое озорство было неотъемлемо от характера этого человека. Но то, что одних забавляет, подчас раздражает других… Порою, если Селеста ночевала в Париже, а Жорж за полночь поездом возвращался домой, по дороге с вокзала он проходил мимо дома Селесты, «грубо стучал тростью или зонтиком в ставень и, смеясь, продолжал путь. Лаяла собака, это поднимало нас всех ото сна — мою мать, мою крестницу, наших слуг и меня, рассказывала Селеста. — Моя мать, женщина очень нервная, не могла уже больше заснуть. Она сказала: «Если он позволит себе еще раз эту выходку шалопая, я сама с ним расправлюсь». Окно ее комнаты находилось как раз над моим кабинетом. Однажды я что-то писала, у дома явился Жорж, увидел полоски света, пробивающиеся сквозь жалюзи, и постучал, чтобы сообщить какую-то касающуюся его радостную новость. Я была полуодета и ответила: «Подождите немного». Но в этот момент я увидела, что сверху плеснули чем-то горячим. А Жорж закричал: «Что за глупость! Зачем этот душ, которого я не просил!» Он ругался на улице, в это время моя мать, моя крестница и ее нянька в ночных рубашках появились в моей комнате и, хохоча, как идиотки, превратили жилище в подобие сумасшедшего дома. Собака, ощетинившись и сверкая глазами, лаяла, как безумная. А Бизе кричал с улицы: «Это свинство — выливать содержимое ночных горшков на головы бедных запоздалых прохожих!» — на что моя мать отвечала: «Шел бы своею дорогой, распутник!»

Бизе заподозрил, что Селеста тоже принимала участие в этой проделке — ведь она же просила его «подождать»! Когда через год он простил ее, оказалось, что рядом с нею уже кто-то другой.

Разочарование было ужасным. Ощущение одиночества обострилось до болезни.

Может быть, именно этим продиктованы строки письма к Галаберу: «Эдмон издевается над мной… да простит мне Бог… над моей примерностью… несколько запоздалой… и, быть может, не окончательной!.. Конечно, вы счастливцы… и если бы я мог начать сначала!.. Хотя нет, я вру… Никогда не нужно быть неблагодарным… даже ко злу…»

Приблизительно в эту пору Галабер пожаловался ему на скуку провинциальной жизни юга Франции, откуда он присылал Бизе отличное вино с виноградников своего отца.

— Дорогой друг, — ответил Бизе, — если бы вам, как мне, пришлось оркестровать гнусный вальс Годфруа для Шудана, вы бы благословляли сельский труд. Поверьте, в высшей степени досадно на два дня прервать любимую работу, чтобы писать соло для пистона. Ведь нужно жить!.. Но я отомстил, я сделал оркестровку сверхъестественно канальской. Пистон испускает в ней вопли, как на пирушке в низкосортном кабачке, офиклеид и большой барабан приятно акцентируют первую четверть вместе с бас-тромбоном, виолончелями и контрабасами, в то время как вторую и третью четверть глушат валторны, альты, вторые скрипки, два первых тромбона и барабан! Да, да, именно барабан!

…Опера, симфония — все в работе. Но когда я кончу? Боже, как это долго, но и как занятно! Я начинаю обожать работу! В Париж езжу не чаще одного раза в неделю, делаю сразу все дела и галопом возвращаюсь. Я просто себя не узнаю! Становлюсь примерным! Мне так хорошо у себя, вдали от скучных бездельников, пустых болтунов, словом, от света. Увы, я больше не читаю газет. Бисмарк мне надоел. Приближается Выставка. Приезжайте-ка. Погуляем вместе, займемся наблюдением всяких курьезов. Будет над чем пофилософствовать.

…Поразмыслить действительно есть над чем. Тема вечная — жизнь, религия и искусство под натиском времени и прогресса. Но нынче ею заняты многие — и тому есть причина.

Два года назад Пий IX опубликовал в Риме «Силлабус, или Перечень главных заблуждений нашего времени». В этом «перечне» оказалась вся человеческая культура, были осуждены коммунизм, социализм, достижения науки, декларировался отказ от веротерпимости и верховенство католической церкви над всеми религиями и государствами.

Возник шумный скандал, умаляющий авторитет Ватикана. Наполеон III даже запретил публикацию «Силлабуса» во Франции, но это только усилило интерес. Появился, конечно, и перевод на французский.

Отношение Жоржа Бизе к духовенству определилось издавна: «Все они комедианты!» Он цитировал журналиста Лео Таксиля Делора: «Капуцины, попишки, семинарские пудели, церковные клопы, блохи из ризницы проникают в наше время всюду. От времени до времени необходимо стряхивать эту клерикальную нечисть». «К счастью, — сказал он в другой раз, — можно любить Бога, не любя кюре».

Любит ли Бизе Бога?

Пожалуй, это все-таки отношения «по заказу». Еще в римские годы не получился Те Deum, написанный для участия в конкурсе. «Я не способен писать религиозную музыку», — сказал он тогда. Сейчас, в 1866-м, по просьбе одного из бельгийских хоровых обществ, сочиняет хор a Capella «Святой Иоанн Патмосский» на текст из «Созерцаний» Гюго — об одном из апостолов, которому приписывается создание Евангелия от Иоанна и «Апокалипсиса» — ниспосланного ему Богом, когда он находился на пустынном острове Патмосе, откровении о судьбе человечества, втором пришествии Христа, Страшном Суде, конце света. «Внемлите! Я Иоанн. Я видел страшное!» — так начинается произведение Бизе, «замечательное по трагической просодии, партии баса и сложной фуге, где Бизе предстает перед публикой как создатель монумента впечатляющего, но пустого, достойного воспитанника Консерватории», — скажет потом один из французских критиков.

Но, конечно, не труд по заказу, а иная причина обращает сейчас его мысли к проблеме духовности в творчестве. Дело в том, что недавно, желая как-то смягчить неблагоприятное впечатление от «Силлабуса», епископ Дюпанлу, ярый реакционер-клерикал, опубликовал брошюру «Конвенция 15 сентября и энциклика 8 декабря». Бизе только что с ней познакомился.

— Этот добрый епископ Дюпанлу дошел до спиритуализма 1820 года! — иронически говорит он Галаберу. — Откровение и авторитет церкви… в этом все… Не будем заниматься подобным вздором. В нем прошлое, умирая, испускает последний крик ярости!.. Боги уходят! — «Requiescat in pace», — пишет Бизе Галаберу из Везине в октябре 1866 года.

И все же…

«Не будем ничего преувеличивать… будем гибки…: Истина прекрасна… — делится Бизе своими соображениями с Галабером в парижском письме, отправленном чуть ранее. — Она даже источник всех абсолютных красот… политических, артистических, философских, пластических… но, поверьте мне, в нашем мире есть все же немало обольстительных обманов… Мы все сходимся в одном принципе, который можно, мне кажется, сформулировать так: религия для сильного — способ угнетения слабого; религия — покров, скрывающий честолюбие, несправедливость, порок. Прогресс, о котором вы говорите, прогресс этот движется медленно, но верно, понемногу он уничтожает все суеверия. Истина освобождается, наука делается всеобщей, религия обречена на гибель; она скоро рухнет, может быть, через несколько веков… но это все равно, что завтра… Но не забудьте, что эта самая религия, без которой можете обойтись вы, я и некоторые другие, была некогда превосходным орудием прогресса; это она, особенно католическая, научила нас тем заповедям, которые сейчас нам дают возможность обходиться без нее. Подобно неблагодарным детям, мы раним грудь, которая нас вскормила, потому что такая пища нас уже более не удовлетворяет; мы презираем этот ложный светоч, который, однако, приучил наши глаза видеть истинный свет. Без нее мы были бы слепы в колыбели и навсегда!.. Не думаете ли вы, что такой великолепный обманщик, как Моисей, совершил крупный шаг в развитии философии, а следовательно, в развитии человечества? Посмотрите на вдохновенную абсурдность, которая называется Библией! Разве так уж трудно извлечь из всего этого великолепного хлама большинство тех истин, которые мы сейчас приемлем? В то время нужно было их одеть в современнее им костюмы, нацепить на них ливреи заблуждений, лжи, обмана… Нужны были алтари, Синай с бенгальским огнем и прочее. Нужно было воздействовать на зрение, в то время как позднее достаточно стало воздействовать на воображение… В недалеком будущем мы станем обращаться только к разуму… Мне кажется, главное в будущем — это усовершенствовать наш общественный договор… Если общество будет усовершенствовано, не будет больше несправедливостей, а следовательно, не будет недовольных, не будет и покушений на общественный договор, не будет священников, жандармов, преступлений, прелюбодеяний, проституции, не будет сильных эмоций, страстей… постойте… не будет музыки, поэзии, Почетного легиона, не будет прессы (ах, вот это я приветствую!), ни в коем случае не будет театра, не будет заблуждений, а следовательно, не будет искусства. О, черт! Но это ваша вина! Несчастный, но ведь ваш неизбежный, неумолимый прогресс убивает искусство! Мое бедное искусство!.. Общества, наиболее зараженные суевериями, были великими двигателями искусства: Египет с его архитектурой, Греция с ее пластическими искусствами, Ренессанс — Рафаэль, Фидий, Моцарт, Бетховен, Веронезе, Вебер — все они безумцы! Фантастика, ад, рай, джинны, видения, призраки, пери — вот область искусства. Ах! Докажите мне, что у нас будет искусство разума, истины и точности, и я перейду в ваш лагерь со всем вооружением и обозом… Как музыкант, я вам заявляю, что если вы уничтожите адюльтер, фанатизм, преступление, обман и сверхъестественное, невозможно будет написать ни одной ноты. Черт возьми, у искусства своя философия! Но чтобы определить смысл некоторых слов, нужно немножко ободрать с них кожу… Наука мудрости… — это именно то, что надо, но вместе с тем как раз и обратное! К примеру, я жалкий философ (вы сами это прекрасно видите!), — ну так вот, уверяю вас, что я писал бы музыку куда лучше, если бы верил во все сверхъестественное! — Итак, сделаем вывод: искусство вырождается по мере развития разума… — Вы не верите… однако это правда! Создайте-ка нам сегодня Гомера и Данте. С чем? Воображение живет химерами и видениями. Вы уничтожаете химеры — прощай, воображение! Конец искусству!.. Одна наука!.. Это жаль, очень жаль… Литература спасется философией. Вольтеры будут. Это утешительно…»

…Что же — сказано ясно!

И все-таки вспомним, что среди многих героев Бизе — только один фантастический персонаж: Адамастор из «Васко да Гама». Будет еще Кларибель из конкурсного «Кубка фульского короля», но пока что с либретто Бизе не знаком и сюжет будет выбран не им… «Воображение живет химерами и видениями»? Чем же в таком случае живет воображение Бизе?

Творчество — дитя фантазии, воплощение ирреального. В споре между фантастикой и реализмом Бизе занимает все же позицию серединную — но прекрасную. Русский критик Герман Ларош, знавший далеко не все сочинения композитора, отметил тем не менее едва ли не самую существенную черту: «из четырех опер, завещанных нам рано умершим Бизе, нет ни одной, которая не была бы «романтической» по сюжету и месту действия».

Сказано метко. Романтики — его герои. Спустившийся с поэтической высоты, отказавшийся от любви Зурга, разумеется, уступает по яркости Надиру и Лейле. Реальный, по своему благородный, готовый пожертвовать жизнью, защищая честь отвергшей его Катерины, Ральф из «Пертской красавицы», над которой сейчас работает Жорж Бизе, все же менее симпатичен, чем ревнивый Смит. Реальные люди будут убедительно выписаны в «Кармен», — но их жизнь несозвучна с романтическим миром цыганки: она среди них задохнется.

— Я закончил первый акт «Пертской красавицы», — сообщает Бизе Галаберу в сентябре 1866 года. — Кстати, о романе Вальтера Скотта, должен вам признаться в моей ереси. Считаю его отвратительным… Вы понимаете, я этим хочу только извинить Сен-Жоржа, офицера Почетного легиона, изменившего интригу английского романиста.

Изменившего к… лучшему?

В том-то и дело, что нет. Бизе иронизирует. Он встретился с «заземленным» сюжетом.

— Куда девались все эти сцены и образы, которые с такой правдивостью нарисовал в своем произведении Вальтер Скотт! — сетует Шарль Пиго. — Куда девалась борьба между кланами, описанная с мастерством и размахом, достойным Гомера — в частности, состязание двух музыкантов-волынщиков, трагическая сцена Торпиля и его восьмерых сыновей? Все убрано из этого либретто, все, что составляет очарование и поэзию… Пьеса сделана ловко, но все сведено к примитиву.

Бизе это видел, конечно, — видел в самом начале. «Характеры обрисованы очень слабо. Надеюсь, исправлю ошибку».

Он вносит непредусмотренные либреттистами краски, пытается «изнутри» осветить жизнь героев, строит их поведение на неожиданно резких контрастах… Получится или нет? Что скажут его первые слушатели — Карвальо, дирижер, артисты?

Декабрь 1866-го. В кабинете Леона Карвальо Бизе играет клавир «Пертской красавицы».

Ветер романтики врывается в действие с того момента, когда Смит укрывает в своей кузнице молодую цыганку, преследуемую герцогскими соглядатаями. Решение благородно — но легкомысленно: ведь Смиту известно, как ревнива его невеста, прекрасная Катерина… И сама же цыганка предсказала их скорую встречу вот здесь, в этом доме!.. Но душевная щедрость, мужское достоинство и благородство не позволяют поступить иначе: Катерина поймет.

Катерина действительно почти тотчас же появляется — и кузнец дарит невесте выкованную им из золота розу.

Вторжение герцога разрушает идиллию и… дает Бизе повод для великолепной находки. Герцог, которому приглянулась Катерина, пришел в кузницу под тем предлогом, что ему нужно выправить погнувшееся лезвие кинжала. Изысканные любезности герцога начинают злить Смита и хотя он не слышит их разговор — ведь он вынужден бить молотом по наковальне — разгневанный Смит готов обрушить молот на голову волокиты. Жизнь герцога спасает лишь вмешательство цыганки Маб, выбежавшей из укрытия, — и это же губит Смита. Катерина удивлена и разгневана присутствием Маб в этом доме. Она бросает на пол выкованную Смитом золотую розу. Маб поднимает ее.

Большой ансамбль венчает весь первый акт.

Небольшая передышка. Бизе вглядывается в лица собравшихся. Но какой-то определенной реакции пока нет. Его спрашивают — кого думает пригласить композитор на роль Смита — в труппе, вроде бы, достойного исполнителя этой партии недостает… Нужна ли первая хоровая сцена и не получится ли, что у кузнеца слишком много подмастерьев, — ведь для того, чтобы хор прозвучал, пятью-шестью исполнителями не обойдешься… Все это — сомнения практиков театра, и с ними нельзя не считаться… Ну что ж, посмотрим, подумаем… Дальше!..

Второй акт переносит собравшихся в гущу народного праздника. Бизе использует музыку из финала «Дона Прокопио», своего «итальянского» сочинения, о чем его слушатели, разумеется, не подозревают. Лишь много позднее на некое несоответствие колорита намекнет в своей книге, посвященной Бизе, Шарль Пиго. «Эта сцена — веселое сумасшествие. Где мы? В Риме? В Неаполе? Нет, оказывается — в Перте; в стране сплина, в крае черной меланхолии, под туманным небом Шотландии, в угрюмых и черных улицах, окаймленных унылыми, несмотря на всю их живописность, домами… Нет, эта сцена, скорее, все-таки напоминает карнавалы в Италии — где праздник пьянит, бурлит радостно, без меры и удержу… Бизе отлично знал все эти сатурналии — он сам участвовал в них в свою римскую пору, в свои двадцать лет. Вот почему, рисуя карнавал в Шотландии, он придал ему чисто итальянский характер».

Сейчас здесь, на этом рабочем прослушивании, когда композитор впервые демонстрирует театру произведение, участники встречи об этом не думают — они искренно увлечены. Казалось бы, весь второй акт построен по законам сюиты — номер, номер, еще один номер… Почти друг за другом идут песня стражников, карнавальное шествие, застольная песня, цыганская пляска, куплеты Маб, серенада Смита, ария Ральфа… Но как тесно все связано, как драматургически необходимо!.. Застольная песня, которую поет герцог, — не просто его музыкальная характеристика в минуту безудержного веселья, но и объяснение многих дальнейших событий: герцог приказывает принести громадный кубок с вином и, осушив его, обещает объявить «благородным» любого, кто сможет выпить столько же. Сильное опьянение герцога — вот причина, по которой он приказывает не кому-либо из приближенных, а именно Маб, брошенной им любовнице, привезти к нему нынче ночью красавицу Катерину. И станет понятно, почему герцог не догадывается, что в спальне с ним — вовсе не Катерина, а замаскированная Маб.

Но вот праздник, достигнув своего апогея, понемногу стихает — и на площади, перед домом любимой, остается лишь Смит. Он хочет примириться с капризной невестой, объяснить Катерине, как было дело.

Говоря откровенно, знаменитая серенада Смита — это тоже «итальянская ария». Она также из «Дона Прокопио». Только там это был замкнутый концертный номер, а здесь — целая сцена: Бизе уже опытный драматург. Эта мелодия, полная страсти, здесь оборвана, недопета, кончается горестным «нет… никого… молчанье и ночь… еще одна несбывшаяся надежда… О, появись же, моя красавица!»

К Смиту подходит какой-то приятель и уводит его в кабачок. Появился подвыпивший Ральф — он тоже страдает из-за Катерины. «Когда безнадежно любишь, даже небо кажется черным. Эй, хозяйка! — стучит он в дверь кабачка. — Мою чарку, где я утопил свой рассудок!»

Замечательные, достойные гения страницы… Мелодия тянется медленно и принимает почти роковой оттенок. Неожиданно прорвавшиеся рыдания сменяются зловещим «тра-ля-ля», которое Ральф пытается выдать за взрыв веселья.

Он готов уже скрыться за дверью, когда вдруг замечает, как к дому, где живет Катерина, подносят портшез и женщина, вышедшая неизвестно откуда, занимает в нем место. «Вы — Катерина Гловер?» — спрашивает посланец Герцога. Жестом незнакомка призывает его к молчанию. Ральф не подозревает, что вместо Катерины в портшез села Маб. Он спешит к Смиту. Оба отправляются в погоню.

…Бизе снял руки с клавиатуры. На сегодня — довольно. Да, говоря откровенно, он и сам не вполне еще удовлетворен тем, что создано для второй половины произведения.

Эти два акта написаны в октябре. Оставалось еще два — и девятьсот страниц оркестровки.

«Я совершенно измучен усталостью, продвигаюсь, но близок предел, больше так не могу», — признался он в ноябре Галаберу.

Но сейчас, в декабре, ему ясно, что он зря торопился: запутавшийся в денежных затруднениях и набравший громадные суммы у состоятельных авторов в долг под обещание поставить их опусы в первую очередь, Карвальо все откладывает и откладывает начало работы над «Пертской красавицей».

Нет, Бизе не позволит водить себя за нос. Еще одно невероятное усилие, и он сдает партитуру в театр точно в установленный срок — 29 декабря. «Я хочу, чтобы меня оплатили или сыграли; для этого нужно строго держаться сроков договора, — пишет он Галаберу по окончании оперы. — Я очень доволен собой. Это хорошо, уверен в этом, ибо для меня это ново… Меня хотят отложить, я это чувствую, но я не пойду ни на какие отсрочки. За репетиции или суд».

Но в суд он, конечно, не подает.

— Право же, можно подумать, что все сговорились меня погубить, — жалуется Бизе. — Может быть, они поймут, но слишком поздно, что прославление, основанное на сговоре и личной заинтересованности, не может выдержать тщательной и длительной проверки… «Дебора» Девен-Дювивье, «Сарданапал» Жонсьера, «Васильки» Коэна — все, вопреки первоначальному договору, пойдет раньше «Красавицы»… Моя вещь не пройдет раньше июня. Авторы «Ромео» сделали все возможное, чтобы задержать и даже скомпрометировать мою оперу. Человечество гнусно… Если в один из этих прекрасных дней я умру от беспокойства, разочарования и, следовательно, от голода, тогда, быть может, кому-нибудь и придет в голову сделать что-нибудь для «Красавицы» и «Ивана». И если эти произведения и будут иметь какой-то успех, никакого полезного урока на будущее не получится, ибо славословие группировки будет продолжаться.

…Дело, конечно, не в «славословии». Да нет и группировки — каждый тут ратует лишь за себя. Просто — практичные люди видят то, что, может быть, и понимает, но не хочет принять Жорж Бизе. Дни Карвальо в этом театре уже сочтены — и нет гарантии, что преемник (если театр вообще не закроют в связи с финансовым крахом) захочет унаследовать обязательства прежней дирекции: в этом прелесть и смысл любой смены руководящего кабинета во все времена. Принятые Карвальо к постановке и, в большинстве своем, действительно оплаченные их авторами произведения могут при новой дирекции вообще не увидеть свет рампы — такое неоднократно бывало. Вот откуда борьба за очередность премьер.

Наконец, Шарль Гуно властным жестом устраняет всех конкурентов — в том числе «дорогого Бизе». Удалось убедить Карвальо, что постановка «Ромео и Джульетты» — спасение театра от краха.

Премьера «Пертской красавицы» отодвинута на неопределенное время, и Бизе принимается за работу над фортепианным переложением пятиактной партитуры Гуно. Шудан торопит — в дни Всемирной выставки возрастет спрос на ноты, ведь в Париж приедет множество иностранцев!..

Музыка «Ромео» действительно великолепна. Но репетиции идут плохо, труппа издергана, разочарована, потеряла надежду, опасается полного краха — и дело не ладится. «Гуно в ярости на всех! Шудан в подавленном состоянии! У Карвальо достаточно денег, чтобы протянуть две-три недели, но если будут дальнейшие задержки… кто знает?» — пишет Бизе Жюлю Адени, одному из либреттистов «Пертской красавицы».

27 апреля Лирический театр, наконец, дает первый спектакль «Ромео». Успех превосходит все ожидания. Гуно получает 90 аншлагов — и рекламу в дни Всемирной парижской выставки 1867 года.