Воскрешение правды
Воскрешение правды
Две толстые тетради с остатками черного дерматинового переплета и пожелтевшими, рассыпающимися по углам листами… когда они впервые попали в мои руки, я долго привыкал к мысли, что на этих полуистлевших страницах химическим карандашом писал солдат в 1943–1945 годах.
Аккуратно переворачиваю листы, а с их краев, словно мишура, сыплются кусочки бумаги с фиолетовыми буквами и даже целыми словами, из которых сложились два труднопостижимых года между жизнью и смертью. Да, это — дневник рядового той войны. Казалось бы, какие причины для особых волнений? Солдатские письма военного времени можно увидеть под витринным стеклом многих краеведческих и школьных музеев. А уж боевых эпизодов, подробностей фронтового быта достает и в художественной, и в мемуарной литературе. Сейчас мы, люди послевоенных поколений, считаем, что о той войне знаем почти все…
И тем не менее и сегодня ни в каком музее не увидишь столь обнажающего фронтовую действительность документа. Потому что и сегодня еще никто из авторов мемуаров (а среди них, как правило, нет рядовых) не решился сказать то, что записано рукой разведчика Григория Лобаса шестьдесят лет назад. Уж слишком в необычном, точнее сказать, непривычном для нас свете предстает Великая Отечественная война с его слов. Принять такую войну сразу трудно. Трудно не только тем, кто, пройдя через нее, зная ее и такой, тем не менее в печати и на трибуне никогда не выходил за рамки «массового героизма», «беззаветной преданности» и «стойкости».
Трудно принять войну Григория Лобаса и нам, родившимся после нее и знавшим о ней только то, что освящало ее, только то, что порождало трепетное отношение к отцам-командирам всех рангов, к преимуществам и достоинствам Страны Советов.
Солдатский дневник разрушает многие святые для нас понятия. Воспроизведенная в нем война поражает цинизмом, обнаженностью страстей и нескрываемой болью. Я думаю, что солдатская правда поможет нашему современнику в трех значительных обретениях.
Первое. Нельзя идти к правде через фарисейство. Оно не может быть оправдано никакими высокими целями. Наш современник знает об одном из самых трагических периодов истории своей страны во многом из учебников и воспоминаний маршалов, генералов, командиров различных степеней, если не всегда конъюнктурно написанных, то практически всегда конъюнктурно отредактированных. И сегодня уже нельзя лишать права знать о войне из уст простого солдата. Правда, не приспособленная к официальным установкам и оценкам авторитетов, возвращает современнику утерянное доверие.
Второе. Мне кажется совершенно несостоятельным распространенное мнение, будто невозможно прийти к пониманию высоких целей и моральных ценностей через материал, воспроизведенный на уровне обыденного сознания. Вспомним об исторической онтологии — учении об основах бытия. Убежден, что страшные и безобразные натуралистические картины в восприятии рядового солдата, не имевшего понятия об онтологии, тем не менее стоящего к истине зачастую ближе, чем иные всеобъясняющие философы, помогут современнику сделать свой непредвзятый нравственный выбор. И выбор этот будет не в пользу войны, не в пользу насилия, не в пользу бездушия и бездуховности.
И, наконец, третье. В дневнике немало таких мест, которые истинному патриоту и просто совестливому человеку невозможно прочесть вслух. Но сколь бы однозначными ни показались суждения и поступки автора дневника, проницательный читатель увидит главное: нравственная позиция простого русского солдата, его отношение к Отечеству являют собой тот глубинный, неодолимый патриотизм, о котором русский писатель и мыслитель Василий Розанов сказал так: «До какого предела мы должны любить Россию?.. До истязания самой души своей. Мы должны любить ее до «наоборот нашему мнению», «убеждению», голове. Сердце, сердце — вот она любовь к родине — чревная».
Как же воскрес солдатский дневник из полувекового забвения?
Однажды, в 80-х годах, на пороге дома моих родителей в Севастополе появился пожилой человек. Он сказал, что знает их сына по двум книгам очерков и поэтому решил передать для него записки своего брата. Это был Павел Тимофеевич Лобас, который с 1945 года хранил тетради брата Григория у себя. Когда один раз в год — 9 мая — у него за столом собирались однополчане-фронтовики, они всегда просили Павла Тимофеевича почитать эти записки. Слушали, смеялись, горевали и вспоминали тот, другой лик войны, о котором сами они тоже никому и никогда не рассказывали. «Вот если бы все это опубликовать…» — неизменно говорили фронтовики, но никто из них даже мысли не допускал, что такое возможно.
Так дневники Григория Лобаса оказались у меня, корреспондента газеты Черноморского флота «Флаг Родины», где я проработал до 1985 года.
Ознакомившись с дневником, я поехал к его автору — Григорию Тимофеевичу Лобасу в приазовскую станицу Гривенскую. Честно говоря, очень опасался, что старый солдат испугается своих фронтовых откровений и не решится вместе со мной еще раз прочесть свои записи, но теперь уже — и между строк. К счастью, мои опасения оказались излишними. У бывшего разведчика сохранилась цепкая память, открытый взгляд, военная прямота. Очень часто, не стесняя себя в выражениях и сравнениях, он говорил так решительно и твердо, словно казацкой шашкой отсекал ложь от правды. Жизнь он прожил такую, в которой ему, кроме доброго имени, нечего терять. До войны рыбачил с отцом на Азове, после войны и до 19 апреля 1981 года, когда исполнилось шестьдесят, шоферил в местном рыбколхозе. В 1947 году у Григория Тимофеевича и Марии Ивановны здесь же, в Гривенской, родилась дочь Нина. Спустя шестнадцать лет в их семье появилась двухмесячная Наташа, которую они подобрали ночью на одной из станичных улиц и назвали своей дочерью. Потом дочки выросли, вышли замуж, родили внуков.
Однако с каждым днем, словно мартовский снег, таяло здоровье, напоминали о себе фронтовые раны. А ранен Григорий Тимофеевич трижды. Кстати, с ранениями совпадает и количество наград: два ордена Отечественной войны I и II степени и медаль «За отвагу».
Привез я с собой в Гривенскую не только полуистлевшие тетради, но и с большим трудом восстановленный и отпечатанный текст. Из-за утраченных уголков страниц и выцветших чернил (автор иногда изменял химическому карандашу) не все удалось разобрать дословно, многие места в записях были просто непонятны, требовали расшифровки. Поэтому решили так. При включенном диктофоне читаем восстановленный текст, и попутно Григорий Тимофеевич комментирует свои краткие записи и отвечает на мои вопросы о том, что осталось между строк. Именно в таком порядке я и воспроизвожу весь материал: текст дневника и комментарии к нему автора. Часто хронология событий нарушается. Дело в том, что сохранились записи только с 11 сентября 1943 года, а дневник был начат зимой 1942-го. Поэтому пришлось расспрашивать Григория Тимофеевича о том, что произошло до сентября 1943 года, об отношении автора к отдельным событиям военной поры в связи с упоминающимися в дневнике эпизодами. Иногда аналогии и воспоминания значительно отдаляются от основного повествования, но их кажущаяся фрагментарность в конечном счете служит воссозданию целостной картины жизни, быта, настроений рядовых солдат войны через восприятие одного из них.
Первые неизбежные вопросы:
— Как появилась идея вести дневник? Ведь, насколько известно, во время войны это было категорически запрещено. Где хранил тетради? Попадали они в руки командиров? Как к этому относились товарищи и как удавалось делать записи почти каждый день?
Рассказывает Григорий Тимофеевич Лобас:
— Зимой 42-го под Сталинградом взяли контрольного пленного. У ефрейтора никаких важных документов оказаться не могло, поэтому никто не обратил внимания на толстый блокнот, который я тут же конфисковал и показал переводчику. Это был дневник. И что меня поразило: бои почти не прекращались ни днем, ни ночью, а записи ефрейтор делал каждый день. Может быть, он меня и подтолкнул к этой идее… Хотя толком объяснить, почему я стал вести дневники, не смог бы тогда и не могу сейчас. Просто была тетрадь, была полевая сумка, где ее можно хранить, и был химический карандаш. Как в блиндаже согреюсь, так под видом письма домой начинаю писать. Чтобы тетради не попали в плохие руки или к командирам, я всегда носил их при себе — даже когда ходил в разведку, за «языком». Но разведчики в это время сами, случалось, становились «языками», и тетради, таким образом, могли оказаться у немцев. Поэтому я многие подробности в дневник не заносил. Писал намеками или условными сокращениями.
В моем отделении все следили за тем, как я делал записи, и к вечеру обязательно кто-то напоминал: ты не забыл записать? Во время сильных боев или длительных марш-бросков вести записи каждый день, конечно, не удавалось. При первой возможности мы с ребятами восстанавливали события всех предшествующих дней. Иногда записи делали самые близкие друзья из моего отделения разведки: Шитиков, Лозуков, Шуралев, Коба. Лозуков и Шуралев до Берлина не дошли, погибли. Шитиков погиб уже в Берлине. Следы Кобы после войны затерялись. Все вместе берегли тетради от командиров, а особенно от нашего особиста. Однажды командир взвода, которого все называли Ванька-взводный (фамилию его не помню, звали Иваном), углядел-таки. Подходит ко мне, когда рядом никого не было, и предупреждает: «А ты, Лобас, не боишься со своей тетрадкой попасть куда-нибудь далеко?» Нелюдимый был этот Ванька-взводный, все как-то сам по себе, молчал. Понадеялся я, что никому не скажет, и пообещал выбросить тетрадь. Не знаю, от него или от кого-то другого узнал-таки о моих тетрадках начальник особого отдела нашего полка. Можно только предполагать, что было бы со мной, а дневники, конечно, пропали бы навсегда. Но помогли обстоятельства.
Как раз в это время, летом 43-го, мы находились на отдыхе в одном украинском селе. Постирались и развесили мокрую одежду на плетень. А тут бомбежка. Хата горит, плетень тоже загорелся, и вся одежда наша, конечно, сгорела. Осталась у меня одна полевая сумка, с которой я даже голый не расставался. Пока старшина после бомбежки искал нам одежду, решил написать домой письмо. Ну и написал в письме: «Лежу голый…» На следующий день вызывает меня особист капитан Трусов: «Ты почему пишешь в тыл, что в армии ты служишь голый?» Я ему все объяснил. Тогда он говорит: «Мне стало известно, что ты ведешь какие-то записи. Где они?» Если, думаю, буду отпираться, все равно дознается и арестует меня. Решил сознаться, а потом «чистосердечно» сообщил, что тетрадь сгорела вместе с одеждой под тем плетнем. Особист поверил и больше не приставал. Не думал я тогда, что Трусов вспомнит о моем дневнике через два года, уже после войны.
В июне 45-го долечивался я в харьковском госпитале. Точнее, это был совсем не госпиталь, а какой-то техникум. Раненых и искалеченных тогда столько было, что нас размещали во всех школах, техникумах, институтах… Однажды во дворе встречаю капитана Трусова, на костылях, без ноги. Обрадовался он мне, как родному: «Гриша, мне с тобой поговорить надо. Нет ли тут укромного местечка? Выпивку беру на себя». Была у меня тогда кралюшка Маруся. Пошли к ней на квартиру. Выпили. И когда остались наедине, он мне предлагает:
— Посвидетельствуй в том, что во время боев ты видел, как я поднимал солдат в атаку… И вот, когда в очередной раз я поднимал роту или, нет, лучше батальон, меня ранило в ногу.
Я ему:
— Какая атака? Когда поднимал? Я ничего не видел. Тем более что меня ранило раньше, чем вас.
— Да кто будет разбираться, раньше или позже. Главное, что ты видел и можешь подтвердить…
Тогда я подумал, что Трусов говорит все это несерьезно, по пьянке. Он правда сильно пьяный был. Но через два дня снова нашел меня в техникуме: «Ну как, подтвердишь?» Как я мог подтверждать, если встречался с Трусовым только в штабе полка, а на переднем крае его ни разу не видел. Вот тогда Трусов и вспомнил про мои дневники. И так мне стало муторно на душе. Если бы ни рана в спине, брызнул бы я ему, чтобы костыли в разные стороны… У меня это не задерживалось. В общем, послал его — на том и расстались. Но, очевидно, Трусов никуда не докладывал о моих дневниках, потому что ни в госпитале, ни потом никто меня по этому поводу не вызывал.
Когда меня ранило в последний раз, под Берлином, тетради остались у Амоса Шитикова. После того, как погиб Шитиков, они оказались у Мишки Роговского — водителем у нас служил. Он-то мне и написал в госпиталь, что они у него. Я, как вылечился, сразу поехал к Роговскому в Донбасс, забрал тетради и переправил их брату Павлу, который в то время служил на флоте в Севастополе. О нашем разговоре с капитаном Трусовым в харьковском госпитале я не забыл…
Далее воспроизводится текст дневника с сохранением авторской орфографии и пунктуации. Встречающиеся в тексте многоточия — это не редакторские сокращения, а пропуск не восстановленного текста или ненормативной лексики.
Валерий Мясников