ГЛАВА ТРЕТЬЯ. НА ЦАРСКОЙ СЛУЖБЕ. 1914 - 1917 ГОДЫ

ГЛАВА ТРЕТЬЯ. НА ЦАРСКОЙ СЛУЖБЕ. 1914 - 1917 ГОДЫ

За Веру, Царя и Отечество

Приезд на службу. Новогеоргиевск. Полковой жид. 8-й Запасный кавалерийский полк и его состав. Служба и забавы. Жизнь в маленьком гарнизоне. Весенний роман. Перевод в Туземную дивизию. Отъезд на фронт. Галиция во время войны. Приезд в полк. Его состав и служба. Охота на кабанов. Курбан-байрам в Волковицах. Первые окопы. Кавказская туземная конная дивизия и её состав. Её типы. Фронтовые впечатления. Бой 29 октября 1915 года у селения Петликовцы Новые. Моя контузия и эвакуация. Санитарный поезд и приезд в Курск. Лазарет Курского дворянского собрания. В родных местах. Возвращение на фронт с братом. Новая эвакуация. Киев, Новороссийск, Туапсе, Сухум. Морская катастрофа. Гагры. Независимое герцогство Ольденбургское и его нравы. Абхазия и её типы. Дорога в Тифлис. Боржом, Аббас-Туман. Сумасшедший дом и жизнь в нём. Революционная пропаганда и сердечные дела. Тифлис и скандал в штабе армии. Снова Аббас-Туман. Первый роман. Последние дни перед революцией. Назначение в генерал-губернаторство областей Турции, занятых по праву войны.

Под Рождество 1914 года, после недолгой побывки в Покровском, я подъезжал к унылому и глухому полустанку Павлыш Южных железных дорог, стоявшему одиноко в голой степи. На последнем перегоне со мной произошёл очень глупый инцидент по молодости лет и из-за служебной неопытности. Поезд подходил к железнодорожному мосту через Днепр, имевшему во время войны большое стратегическое значение, почему мост усиленно охранялся. В вагоны каждый раз, когда поезда подходили к предмостной станции, ставились вооружённые солдаты, а все двери и окна закрывались.

Вагон, в котором я ехал, был почти пуст, а потому солдатик с винтовкой расположился против моего купе, единственного занятого. Солдат оказался из так называемых «крестиков», т.е. бородачом лет сорока пяти, призванным из ополчения. Военная форма мало изменила его чисто мужицкий, деревенский вид. Заметив у меня на диване газеты и журналы, страж почесал затылок и попросил «газетки».

Готовый по молодости лет обнять весь мир и, в особенности, чувствующий симпатию к солдатам, моим будущим подчинённым, я, руководствуясь этими похвальными чувствами, немедленно вручил ополченцу целую кучу всевозможных «Огоньков» и «Синих журналов». Солдатик поблагодарил и, удобно облокотившись о свою «берданку», занялся рассматриванием картинок. В это время хлопнула наружная дверь, зазвенели шпоры, и против моего купе остановился жандармский офицер.

? Ты что же это делаешь?! ? строго обратился он к солдату. ? Ты, борода, здесь часовым поставлен, а вместо этого… газету читаешь? Ведь ты как часовой не имеешь права и в руки её взять! Да кто тебе её дал?

? Вот… ейное благородие, ? пробормотал смущённый «крестик», ? они чичас издесь у купе сыдять.

Усатое лицо жандарма удивлённо заглянуло ко мне в дверь, но, увидев моё юное и явно новоиспечённое «благородие», ротмистр только усмехнулся и прошёл дальше, ничего не сказав. Я, что называется, «спёк рака» и сообразил только теперь в пустой след, что оба мы с ополченцем по неопытности грубо нарушили устав гарнизонной службы: я ? тем, что дал, а он ? тем, что взял газеты.

Высадившись со своими чемоданами и вьюками на полустанке, я нанял в Новогеоргиевске (или, как его называли местные жители, Крылове) странный иудейский драндулет на полозьях. Путь наш шёл 70 вёрст по голой, как ладонь, степи, с которой ветер сдул все признаки снега, так что, несмотря на декабрь, полозья гремели и визжали по замёрзшей в чугун земле.

Ещё более неуместным, чем экипаж, оказалось в этой проклятой ледяной степи моё петербургское, подбитое ветром, пальто, лёгкая цветная фуражка и в особенности лакированные сапоги. К вечеру, совершенно закоченевший от холода и весь избитый на ухабах, я был доставлен к месту назначения. Вдобавок ко всем несчастьям крохотные, как мыши, жидовские кони всю дорогу обдавали нас таким зловоньем, что я несколько раз вылезал из саней, чтобы продышаться. Жид объяснял это странное для меня явление тем, что он питал своих «коняк» ячменём, а не овсом, как в наших местах.

Новогеоргиевск в декабрьских сумерках показался мне совсем жалким и пустынным городишком, каким он и был на самом деле. Возница доставил то, что от меня осталось, к подъезду единственной гостиницы, которая тоже, как и весь город, имела совсем необитаемый вид. Кое-как устроившись в ободранном и холодном «номере», я заснул в самом скверном настроении под унылое завывание ветра за дощатой стеной.

Первое утро новой жизни началось сначала осторожным, а затем всё более смелым стуком в дверь. Недовольный прерванным сном, я крикнул: «Входите!» Дверь приотворилась и в неё боком протискалась обшарпанная штатская личность, явно еврейского происхождения. Личность вежливо поклонилась и поздравила меня «с благополучным прибытием», а затем отрекомендовалась сама коротко и внушительно:

? Каплан… полковой жид.

? Что же тебе нужно… Каплан?

? Хе-хе…? осклабился «полковой жид», ? это как раз то, что я хотел спросить у вашего благородия… Я же вам доложил, что состою при полке… для усяких поручениеф…

? Мне, Каплан, много чего нужно… Но что же ты можешь для меня сделать?

? Что значит… «что»? ? удивленно поднял он плечи. ? Я могу сделать усё… что вам нужно по вашему офицерскому палажению… матерьял на бруки… закуску… вино… квартиру, девочкэ… одним словом, усё.

Как я убедился впоследствии, «полковой жид» нисколько не преувеличивал и мог действительно достать «усё», конечно, в пределах местных потребностей. Такие оборотистые еврейчики из поколения в поколение обслуживали прежде кавалерийские полки, стоявшие, как правило, во всевозможных дырах Западного края и Новороссии. Пока я одевался и умывался, Каплан сообщил, что я, по всей вероятности, буду назначен в четвёртый маршевый эскадрон, как и все мои товарищи по выпуску. Он был действительно в курсе всех дел полка не только хозяйственных, но и строевых. Вслед за этим Каплан провёл меня в полковую канцелярию, помещавшуюся недалеко от гостиницы, после чего тактично скрылся.

Когда одетый в походную форму, т.е. обмотанный накрест ремнями снаряжения, только что введённого и похожего на конскую упряжь, я вошёл в длинное одноэтажное здание полковой канцелярии, моё появление не произвело ровно никакого впечатления на адъютанта, пожилого штаб-ротмистра и на дюжину писарей, скрипевших перьями. Поздоровавшись, адъютант молча указал мне на дверь, на которой значилось, что это кабинет полкового командира. Обрюзгший толстый полковник с рыжей неопрятной бородой нехотя приподнялся с кресла и выслушал казённую форму рапорта. Сев снова и не предложив мне стула, он сообщил скучающим голосом, что я назначаюсь в 4-й маршевый эскадрон.

? Господин полковник! ? взмолился я. ? Нельзя ли в 3-й маршевый? Я слышал, что он на днях уходит на фронт.

? Незачем-с! Нужно сначала службе поучиться, а на войну ещё успеете.

Явившись вслед затем командиру маршевого эскадрона Ульгрену, пузатому и пожилому корнету запаса, я окончательно упал духом. Первые впечатления в Новогеоргиевске, увы, были очень далеки от тех картин предстоящей мне кавалерийской службы, которые мы себе составили в Школе.

12-й Стародубовский драгунский полк, в который я вышел прапорщиком и форму которого теперь носил, был на фронте. Попасть в его ряды я мог не иначе, как с маршевым эскадроном, т.е. с пополнением, которое должно было влиться в него на место понесённых на фронте потерь. Эти пополнения формировались в Новогеоргиевске и отправлялись на войну по мере надобности. В момент моего приезда на очереди был 3-й маршевый эскадрон, а значит, следующий за ним четвёртый, в который я был назначен, мог выйти на фронт, во всяком случае, не раньше полугода.

Было обидно, что приходилось начинать службу не среди полковых товарищей в обстановке своего полка, а с чужим начальством и в среде призванных из запаса прапорщиков и давно отставших от кавалерийской службы запасных офицеров. Вся эта публика по сравнению с нами была уже в годах, давно утеряла всякий воинский дух и уж никак не подходила в товарищи нам, напичканному традициями и рвущемуся на войну «зелёному» корнетству. Офицеры запаса в большинстве своём были все солидные помещики, считавшие нас за белогубых младенцев, и годились нам в отцы. Что же касается прапорщиков запаса, или на кавалерийском языке «злостных прапоров», то это была совершенно штатская публика, ни по воспитанию, ни по взглядам не имевшая ничего с нами общего. Кадровый состав офицеров 8-го Запасного кавалерийского полка нас почти не касался, да и состоял он всего из немногочисленных ротмистров и полковников, некогда так или иначе потерпевших крушение своей карьеры и потому нашедших здесь тихую пристань.

В довершение несчастий я из излишнего служебного усердия, как оказалось, явился в Новогеоргиевск раньше всех своих товарищей по выпуску и потому в городе не нашёл никого из моих однокашников по Школе. Между тем из Николаевского кавалерийского училища в Новогеоргиевск должно было собраться немало публики, так как 8-й Запасный полк формировал маршевые эскадроны для двух дивизий, а именно: для 8-го драгунского Астраханского, 8-го уланского Вознесенского, 8-го гусарского Лубенского, 12-го драгунского Стародубовского, 12-го уланского Белгородского, 12-го гусарского Ахтырского и Крымского конного полка. В офицерских собраниях, куда я отправился в тот же вечер после официальных визитов, сидело около двух десятков совершенно незнакомых молодых офицеров, корнетов и прапорщиков чужих училищ.

Поужинав, я вернулся в самом минорном настроении в гостиницу и застал в ней, к своей радости, однокашника по Школе и смене Рыбальченко, кубанского казака, по какой-то фантазии вышедшего в уланы. На другое же утро мы вместе с ним при помощи вездесущего Каплана переселились на «квартиру», т.е. в холодную и на редкость неуютную комнату против собрания.

Рыбальченко оказался истинным малороссом по характеру, т.е. человеком поразительной медлительности, флегмы и… лени. Его одевание по утрам занимало столько времени, что в течение его можно было одеть целый балет. Попасть с ним вместе куда-нибудь к определённому часу было предприятием совершенно невозможным. Положительной стороной в характере моего сожителя было неизменное благодушие, благодаря которому он мне всегда помогал разбавлять горький настой жизни розовой водицей оптимизма. Период нашей совместной жизни с Рыбальченко, к счастью, совпал с полным бездельем, и так как торопиться нам было абсолютно некуда, то он оказался для меня очень удобным сожителем и компаньоном. До ухода на фронт третьих маршевых эскадронов, четвёртые, куда мы оба были предназначены, числились пока только на бумаге и службы в них мы поэтому нести не могли. Всё времяпрепровождение наше по этой причине ограничивалось томительным ничегонеделанием от завтрака до обеда и ужина, служивших единственным развлечением. В довершение неблагополучно сложившейся ситуации оба мы после неумеренных празднеств в Петербурге сидели теперь без гроша. Без денег же и знакомств найти какие бы то ни было развлечения в глухом Новогеоргиевске было невозможно.

Городок этот, заброшенный в самой глуши приднепровских степей, стоял в 70 верстах от Кременчуга и являлся в то время совершенно гоголевским захолустьем. Население состояло из мелких чиновников, евреев и подгородных хохлов. До войны всё это мирное и сонное население, хотя тихо и скучно, но жило какой-то своей жизнью, с началом же военной сумятицы под бесцеремонным натиском военщины, властно захватившей всё и вся, местное население как-то слиняло, отошло на задний план и почти атрофировалось.

Стоявший в Новогеоргиевске Запасный полк с началом мобилизации развернулся в крупное военное соединение и теперь насчитывал до 10 тысяч солдат и лошадей и до двух сотен офицеров, в огромном своём большинстве ? молодёжи двух последних выпусков 1914 года. Эта огромная масса военных и коней буквально затопила собой скромный степной городок и вытеснила из него всякое напоминание о мирном быте. Над городом теперь и день, и ночь стоял шум и гул солдатских голосов, крики команды, звуки песен, военной музыки и топота конских копыт. На немощёных улицах никогда не просыхала грязь, которую ежечасно месили сотни лошадиных копыт и солдатских сапог. Жидкая зелень молодых бульваров и городских скверов носила на себе вещественные доказательства воинского присутствия в лице общипанных конями листьев, порубленных шашками веток и молодых деревьев. Движение пешеходов по тротуарам было крайне затруднительно и почти прекратилось, так как отдельные всадники и целые вереницы конных постоянно звучно шлёпали по улицам, разбрызгивая грязь и не разбирая дороги. Командиру Запасного полка, являвшемуся начальником гарнизона, приходилось периодически издавать строгие и странные для свежего человека приказы, в которых говорилось о карах и запретах по поводу рубки шашками деревьев, скачек через обывательские заборы и стрельбы по уличным фонарям.

Женский элемент города, для которого молодое и богатое офицерство, разодетое во все цвета радуги, предоставляло самый широкий выбор, поголовно приняло вид дам полусвета, как по тону, так и ещё больше по поведению. Лёгкости нравов, принятых всем обществом Новогеоргиевска, особенно способствовало то обстоятельство, что для удовлетворения невиданно повысившегося спроса на помощь местным силам прибыли из близлежащих центров на гастроли целые отряды «маленьких грешниц» всякого вида и калибра. Ко времени моего приезда в Крылов городок уже вполне имел вид военного лагеря со всеми присущими последнему качествами, как положительными, так и ещё более отрицательными. Население его было ограничено почти исключительно четырьмя элементами: офицеры, солдаты, кони и… девочки, причём в этой атмосфере казарменного уюта штатская публика совершенно исчезла, по крайней мере, её нигде и никогда видно не было.

Атмосфера, в которую попали здесь молодые офицеры прямо со школьной скамьи, оставляла желать лучшего. Старшие офицеры принадлежали к составу Запасного полка и среди нас, «строевой» молодежи, авторитетом поэтому не пользовались, да они и сами нисколько не интересовались нами, как элементом для них временным и случайным. Это создавало ненормальные условия жизни для офицерской молодёжи, предоставленной самой себе без необходимого надзора и руководства.

Выпуск 1914 года, к которому мы все принадлежали, составляли почти исключительно бывшие кадеты, т.е. полудети по 18-19 лет, не имевшие никакого понятия о практической стороне человеческой жизни и взаимоотношениях. Все мы ещё смотрели на мир, по юнкерскому выражению, «с высоты птичьего полёта», т.е. попросту говоря, глазами желторотых птенцов. Глубоко обоснованные и благородные понятия об офицерском звании, чести мундира, кастовые традиции кавалерии превращались в нашем мальчишеском понятии в уродливые и карикатурные формы.

В нормальное время эти общие для всей зелёной офицерской молодёжи недостатки постепенно исчезают под руководством старших товарищей в полку, в Новогеоргиевске же как раз этих-то старших руководителей у нас и не было. Не видя перед собой образцов, с которых можно было брать пример, мы сами себе изобрели «идеал» кавалериста по романам Афанасьева-Чужбинина и других, ему подобных авторов, описывающих не без красочности давно прошедшие времена развесёлой гусарской жизни, которая кратко, но выразительно изображена в старой бурцевской песне: «Где гусары прежних лет, где гусары удалые…» Этот «гусар удалой», по Бурцеву и Афанасьеву-Чужбинину, должен был быть на редкость неудобным для окружающих существом, рубака и забияка, забулдыга и пьяница, весь досуг которого распределялся между войной и беспробудным пьянством.

Соответственно с этими «правилами» старались жить и мы, глупые и наивные ребята, которым следовало бы, по крайней мере, ещё года три посидеть на школьной скамье. Все мы в Новогеоргиевске пили или, вернее, делали вид, что пьём. Ни у кого из нас пристрастия к крепким напиткам не было по той простой причине, что его некогда нам было приобрести, ведь всего год назад мы сидели запертыми день и ночь в четырёх стенах корпуса под неусыпным надзором своих воспитателей. Лично я, принадлежа к искони непьющей семье, терпеть не мог вина, от которого меня тошнило. Однако в те времена мне и в голову не приходило признаться в этом товарищам во время попоек, я предпочитал расстройство желудка, чем отказаться от «гусарской пирушки».

В повседневном обиходе мы также всегда и везде изображали «коренных гусар». Невзирая на непролазную крыловскую грязь, мы всюду волочили за собой громоздкие и гремящие сабли и палаши, презрительно относясь к шашкам, которые если и надевали на ученье по уставу, то всегда такие, чтобы они своей кривизной напоминали сабли. Шпоры, массивные и с малиновым звоном, небрежно волочились на наших лакированных сапогах. Офицерское пальто старого сукна впадало в «чернь», темляк носился даже на шашке сабельный. Сапоги были не со стоячими «пехотными» голенищами, а мягкими, погоны были вшитыми. Избегали носить синие брюки, постоянно щеголяя в «краповых» гусарских чакчирах.

Хороший тон требовал также и того, чтобы денщики и вестовые были одеты в полковую форму своим офицером на его счёт. Словом, в нашей среде существовала масса неписаных законов хорошего тона, которые, в отличие от писаных и настоящих, никогда не нарушались. В обиходе «настоящего гусара», кроме того, полагалась азартная карточная игра, которой мы все предавались с увлечением за неимением лучшего. Женитьба считалась извинительной не ранее чина ротмистра, и в особенный образец поэтому ставилась 13-я кавалерийская дивизия, где в действительности существовало это правило. На женщину и любовь господствовал взгляд чрезвычайно легкомысленный, и все мы чувствовали себя очень весело среди «девочек», которые в Новогеоргиевске составляли обязательный элемент всех увеселений неофициального характера. На попойках происходили вещи дикие, хотя и без нанесения обид нашим временным подругам, что считалось недопустимым «хамством». Так, например, с обоюдного согласия одно время было любимым номером так называемая «выводка», устраивавшаяся каждый раз, как только в город прибывала на гастроли новая группа грешниц. «Выводкой» в кавалерии называется осмотр каким-нибудь начальством коней, которых «справа по одному» проводят перед инспектирующим или комиссией для оценки их «тела», содержания и «статей». Так вот, все эти правила выводки применялись и к вновь прибывавшим дамам, причём осматривавшая их комиссия определяла «статьи», «постав ног», «сбор шеи» и «общий экстерьер».

Обыкновенно начиналось с того, что «полковой жид» сообщал, что в город прибыл транспорт новых «фифок», после чего через него же молодёжь уславливалась о дне и месте «выводки». Посередине комнаты, где это происходило, ставился стол, вокруг которого усаживалась «комиссия», по стенам располагались зрители, из кухни выглядывали ухмылявшиеся физиономии денщиков. Распорядитель торжественно открывал дверь в соседнюю комнату и подавал туда команду:

? Справа по одной… первый номер… марш!

Из двери в залу появлялась мерным шагом, а иногда, в зависимости от темперамента, и с прискоком, совершенно голая девица, которая, ухмыляясь во весь рот, останавливалась перед столом. Комиссия осматривала её и давала оценку, причём употреблялись чисто технические термины, как: «коровий постав ног», «седловатая спина», «сенное брюхо» или «козинцы».

По окончании церемонии комиссия, гости и девочки садились за совместный ужин, который весело затягивался далеко за полночь. Немногочисленные полковые дамы, проживавшие со своими мужьями в Новогеоргиевске, неоднократно возмущались и жаловались командиру полка, натыкаясь подчас на совершенно «райские» картины гарнизонной жизни. Полковник наводил порядок, сажал под арест, клеймил в приказах, но это мало помогало, и никто свою службу в Новогеоргиевске всерьёз не принимал. Я сам однажды отсидел три дня на гауптвахте за то, что, развеселившись на каком-то гулянии, покатал на седле впереди себя маленькую грешницу, чем чрезвычайно оскорбилась жена полкового командира, попавшаяся нам навстречу. Кроме сиденья «на губе», пришлось ходить к ней с извинениями и выслушать нотацию о падении нравов.

В другой раз, в разгар вечеринки, когда, как говорится, веселье достигло своего апогея, неожиданно открылась дверь и перед ошеломлённым обществом предстала разгневанная супруга проживавшего на другой половине дома поручика, которому мы мешали спать. Живописная группа вокруг чайного стола замерла при этом как очарованная, и выслушала без единой реплики обличение возмущённой соседки, которая не без основания упрекнула всё общество в отсутствии того, что называется стыдом.

С Рыбальченко мы скоро расстались, так как я снял квартиру, или, вернее, две комнаты, у молодой еврейской четы. На кухне поселился мой первый в жизни денщик – запасной солдат Иван Ковальчук, родом литовец из Гродненской губернии. Человек семейный, он очень скучал по жене и детям, и по этой причине за ним уже числился один побег, т.е. самовольная отлучка свыше известного срока после отпуска, который он просрочил. Наказание за это по военным законам полагалось – дисциплинарный батальон, но отбывать его он должен был после войны, и потому это его мало беспокоило. Подобные «самовольные отлучки» и «побеги» в гарнизоне Новогеоргиевска были вещью обычной и, в сущности, являлись попросту просроченными отпусками.

С первых дней пребывания в полку мне пришлось заняться приобретением строевого коня ? кардинальным вопросом для молодого офицера, начинающего службу. По условиям военного времени, нам было предоставлено право выбрать себе лошадей из всего находившегося в Новогеоргиевске конного состава, принятого ремонтными комиссиями; деньги за коня в казну при этом вносило военное училище, в которое мы внесли реверс при поступлении. После долгих выборов и советов со старшими офицерами и наездниками я остановился на видном и красивом коне завода графа Грабовского. Как и следовало ожидать, по неопытности и молодости я сделал неудачный выбор, что выяснилось только впоследствии. Мой Амур, имея очень нарядную наружность, или на языке кавалеристов, хороший «экстерьер», оказался слаб на передние ноги, почему часто падал не только на барьерах, но и спотыкался на ровном месте.

Впервые за всю мою жизнь Рождество 1914 года пришлось провести вне дома и на редкость скучно. Все мои однокашники и товарищи оказались дальновиднее и предпочли провести праздники дома, не спеша с приездом в полк, где в них, кстати сказать, и не было никакой нужды. В день своего совершеннолетия ? 28 декабря 1914 года ? от нечего делать и от смертной скуки одиночества я проспал до 4 часов пополудни и спал бы дольше, если бы денщик не забеспокоился о своём барине и не вошёл в комнату, считая, что я умер. От нечего делать за первый месяц пребывания в Новогеоргиевске я прочёл от доски до доски всю библиотеку офицерского собрания.

Из Школы в Стародубовский драгунский полк из моего выпуска я вышел единственным, и потому все мои однополчане-стародубовцы в Новогеоргиевске были исключительно тверцы и елисаветградцы: корнет Тенсман и прапорщики братья Шенявские, Гижицкий и Брезгун. Все они казались мне, привыкшему к светскому лоску юнкеров Школы, провинциальными и грубоватыми. Этому впечатлению способствовало и то обстоятельство, что все они были одеты в неуклюжее платье уездного покроя, далеко уступающее творению петербургских знаменитостей, к которому мы все привыкли.

Офицеры Запасного полка, с которыми приходилось встречаться в собрании, казались ещё более чуждыми и далёкими, как по возрасту, так и ещё больше по понятиям. Командовал полком полковник Киндяков, когда-то служивший в жёлтых кирасирах, но теперь уже совсем старый и опустившийся человек, находившийся всецело в руках своей сравнительно с ним молодой супруги, которая им всецело распоряжалась, как в частной жизни, так и по службе. Эта тощая и тщедушная дама держала при себе некоего молодого и румяного корнета Гозулова, носившего яркую форму астраханских драгун, который находился по этому случаю по службе в особо привилегированном положении, за что подвергался постоянно шуткам и насмешкам товарищей.

Помощником командира полка по строевой части был полковник Козлянинов, бывший гвардеец из хорошей дворянской семьи, но потерпевший в жизни целый ряд катастроф, закончившихся тем, что он в уже очень пожилых годах стал на мёртвый якорь в глухом Запасном полку. Как говорили, Козлянинов, имевший горячий и неуживчивый характер, в молодости застрелил в споре товарища, что для него и стало камнем преткновения к дальнейшей нормальной службе. В моё время это был маленький, седой и очень желчный человек, постоянно находившийся в раздражённом состоянии и вечно кричавший на кого-либо из своих подчинённых. В собрании он ведал офицерскими занятиями, во время которых проводил совершенно архаические взгляды, возмущавшие молодёжь, только что сошедшую со скамеек новой кавалерийской школы. Особенно негодовали на него мы, когда, говоря об уходе за лошадьми, Козлянинов защищал давно сданный в архив взгляд о необходимости «сохранения тела» во что бы то ни стало. Дело заключалось в том, что в старое время командиры эскадронов и полков, желая получить благодарность начальства за хорошее состояние в их частях конского состава, старались, чтобы их кони были всегда в теле, т.е. выглядели сытыми и откормленными. С этой целью в ущерб строевой службе и тренировке коней они избегали делать конные строевые учения, от которых, конечно, лошади худели.

Этим способом командиры частей получали благодарность начальства, но от него страдала строевая служба, так как ни солдаты, ни лошади не имели достаточной подготовки и не были втянуты в работу. Кроме того, такое искусственное «тело» было непрочно и опадало с лошади при первом же серьёзном пробеге, а значит, являлось ничем иным, как втиранием очков начальству. Новая школа, наоборот, внушала нам совершенно другой взгляд на этот предмет, а именно, втягивать и людей, и лошадей в работу путём не только строевых учений, но и специальных пробегов, и что только при выполнении таких условий кавалерийская часть сможет выполнить те задания, которые на неё возлагает война. С объявлением войны теория о сохранении «тела» казалась нам ещё более возмутительной, тем более, когда её проводил Козлянинов, человек, которому предстояло сидеть в тылу, в то время как нам предстояло расплачиваться на собственной шкуре за втирание им очков начальству. Была в этом деле и ещё одна тайная сторона дела, нас особенно возмущавшая, хотя, конечно, о ней вслух говорить никто не мог. Она заключалась в том, что заведующий хозяйственной частью, придерживаясь теории о сохранении «тела», мог иметь «экономию» от фуражных денег, так как лошадей было легче сохранить в сытом виде, если они стоят, ничего не делая, по конюшням, нежели тогда, когда потеют на строевых занятиях. Между тем одна возможность подобной «экономии» возмущала нас, воспитанных на рыцарских началах, до глубины души, мы и мысли не допускали, чтобы подобная вещь могла иметь место в рядах русской кавалерии.

Из других офицеров Запасного полка, с которыми мне приходилось сталкиваться по делам службы, должен упомянуть ротмистра Мартиновского, к которому вскоре после приезда в Новогеоргиевск я попал под начало. Это был видный и бравый офицер лет 35, спортсмен и скакун, как это и требовалось для обер-офицеров запасного полка, одной из задач которого была подъездка молодых лошадей для передачи в строевые полки. Ротмистр был строгий и взыскательный командир, хорошо знавший службу. Хотя он и испортил мне немало крови, но делал это в интересах службы.

Только после Нового года начали съезжаться мои школьные товарищи, которые скоро составили тесную компанию николаевцев. Это были ахтырцы Скобельцын, Спечинский, Беляев; белгородцы Баллод, Рыбальченко; лубенцы Стори, Тлустовский. Приехал и выпущенный в Лубенский полк «красный» Крживоблоцкий, с которым по-прежнему никто из нас не поддерживал никаких отношений.

Со Скобельцыным мы скоро сошлись более близко, вероятно, по атавизму, так как когда-то его деды очень дружили с моими, будучи соседями по имениям в Курской губернии. Вдвоём с ним мы часто делали дальние пробеги вокруг города, тренируясь сами и тренируя наших коней. Окрестности Новогеоргиевска представляли собой живописные новороссийские степи по левому берегу Днепра и луга по правую, уходившие в невероятную даль, где, словно в тумане, виднелся городок Крюков. Сам Новогеоргиевск, живописно разбросанный по обрывам и над оврагами, на три четверти представлял собой заросшую садами украинскую деревню, в которой преобладали над постройками городского типа белые хатки и вишнёвые сады. На север из города шла дорога на Кременчуг, на юг вдоль Днепра шло по историческим местам Чигиринское шоссе, вдоль которого когда-то шумели буйные ветры Хмельницщины. Недалеко от Крюкова находилось урочище «Овечьи воды», где когда-то Хмельницкий нанёс поражение польским войскам. Сам Новогеоргиевск распадался по-старинному на «Крылов польский» и «Крылов русский», так как когда-то здесь проходила старая граница Польского Королевства. За городом на юг начиналась степь, то самое «Дикое поле», по которому бежали когда-то в Сечь искавшие «воли» казаки. Острова, на которых находилась Сечь, были ниже Новогеоргиевска по Днепру верст на 50. Город, расположенный на стыке трёх украинских губерний: Полтавской, Киевской и Екатеринославской, –находился в самом центре Малороссии. В городке, как водится, имелись украинские самостийники, хотя и довольно невинного направления. С одним из них мне удалось познакомиться на почве охоты. Это был инженер-механик Добровольного флота Лихошерст, один из немногих штатских людей Новогеоргиевска, из-за войны осевший на берегу в собственном белом и уютном домике. Лихошерст был влюблён в свою «матку Украину», и дом у него был обставлен в украинском стиле чисто и очень мило. На стене в гостиной у него висела большая картина на историческую тему «Гисть с Запорожа», на которой был изображён живописный запорожец, пришедший в гости на малороссийскую пасеку и восторженно встречаемый хозяевами.

Благодаря этому знакомству пришлось побывать несколько раз на охоте в окрестностях в казённом лесничестве. Охотились на коз, причём бывший с нами мой однокашник по Школе, корнет Беляев, едва не замёрз в своём офицерском пальто и тонких петербургских сапожках. Ездить приходилось вёрст за 40 от города на «дробыне», запряжённой парой жидовских «коняк». Таких крохотных и жалких лошадёнок я ещё никогда не видел в жизни, вероятно, это какая-нибудь специальная жидовская порода. Убить мы ничего не убили, но зато ночь провели весьма приятно под гостеприимной кровлей лесничего в густом и чудесном лесу, запорошённом снегом и инеем. При луне ночью этот лес, густо обступивший со всех сторон домик лесничего, имел волшебный вид. Возвращаясь домой, мы своей тяжестью совершенно разломали еврейскую «дробыну», которая от этого стала вдвое шире. Жид-возница не упустил случая сорвать с нас добавочную плату под предлогом, что «загублено сиротское имущество, и сам он замёрз, як пёс».

При въезде в город встретили на улице Каплана, который в числе других новостей, каковыми он был всегда напичкан, сообщил нам, что вчера вечером застрелился корнет Стародубовского полка, имени которого он не знает. Это оказался старший из офицеров- стародубовцев в Новогеоргиевске корнет Тенсман. Причина была та, что, влюбившись в молодую хохлушку-мещанку, он хотел на ней жениться, но, конечно, не получил на это разрешения. Девица по этому случаю приняла яд, а Тенсман пустил себе пулю в лоб под звуки похоронного марша, который играл его граммофон. Девица не умерла, а только проболела три дня, корнет же убил себя начисто. На похороны приехала его мать и маленькая сестрёнка лет десяти, на которых было тяжело смотреть. Похороны были торжественные с музыкой и залпами над могилой, за гробом вели коня Тенсмана в траурной попоне. Нелепая, и, как выяснилось, глупая смерть; после смерти своего возлюбленного девица очень скоро утешилась и пустилась во все тяжкие.

Службы до самой весны не было почти никакой, если не считать дежурства по дивизионным кухням, во время которых нужно было присутствовать при раздаче пищи, а в остальное время за неимением лучшего скучать в собрании, где круглые сутки подряд несколько человек вяло, как осенние мухи, стукали шарами на бильярде. В первое дежурство по дивизиону я по ошибке и неопытности присутствовал не на той кухне, за что получил выговор в приказе. Ночью меня вызвали для ликвидации скандала между гусарами и полицейским чином. Как оказалось, ахтырцы обидели еврея, забрав у него «поленья», полицейский в это дело вмешался и потребовал возвращения похищенного имущества. Солдаты оскорбились, что им что-то приказывает гражданский чин, и обложили его военными словами. Чин обиделся, в свою очередь обругал их «самозванцами» и, вытащив револьвер, пригрозил смертоубийством. Прибыв на место происшествия, я выяснил, что все заинтересованные в этом деле лица были пьяны до положения риз.

Всё свободное от занятий время, которого было около двадцати четырёх часов в сутки, наша компания употребляла по большей части на «разумные развлечения», как в Новогеоргиевске называли азартную карточную игру. Собирались обычно на квартире, где жило по несколько человек офицеров, и там резались до утра в «железку», благо, денег было много и девать их в этом медвежьем углу было некуда. На столе обед сменял ужин, за которым присутствовали «дамы нашего круга». Особенно отличался азартом в игре ахтырец Плышевский, живший вместе с однополчанином, прапорщиком запаса Булатовым, усатым и пожилым человеком с вечной трубкой в зубах. Усач этот был преподавателем Одесского корпуса, который в своё время окончил Плышевский, откуда и началось между ними знакомство. Педагог с трубкой очень возмущался нашей карточной игрой, стыдил за неё Плышевского, приводя при этом очень разумные доводы «воспитательного характера»:

? Ты, брат Плышевский, человек ещё несерьёзный… мальчишка. На эти двести рублей, что ты сегодня проиграл, можно было выписать и содержать два месяца девочку из Кременчуга.

В марте к нам прибыли молодые офицеры, выпущенные вторым ускоренным выпуском из Школы, и с ними, к общей неожиданности, наши старые товарищи, оставшиеся на второй год, Мершавцев и барон Штрик, оба в юнкерской форме. Оказалось, что они оба изгнаны генералом Марченко из Школы за «цук», с которым упрямый генерал продолжал свою безнадёжную войну. С этой целью он даже образовал в училище два эскадрона, чем отделил младший курс от всякого сношения со старшим. Встретили мы «пострадавших за убеждения» однокашников как нельзя лучше, и на торжественном обеде благодарили их за верность и преданность старине. Мершавцев был выслан в ахтырские гусары, а Штрик в Крымский конный полк. С последним мы очень подружились и стали закадычными друзьями. Родом он был из прибалтийских баронов, помещик и охотник, большой любитель конного дела, что нас очень сблизило.

Весной 1915 года с очередным эскадроном своего полка барон фон Штрик ушёл на фронт с определённым предчувствием, что с войны ему не вернуться. Предчувствие это оправдалось, и он был убит в первых же боях, не дождавшись производства в офицеры. На память он мне подарил английское охотничье седло.

Мершавцев, широкоплечий, чёрный, как цыган, брюнет, родом из Кривого Рога, поселился совместно с двумя новоприбывшими ахтырцами Базилевичем и Косигловичем недалеко от меня. Квартира трёх приятелей скоро стала для всех нас центром картежа и пьянства. К этим двум занятиям прибавилось скоро и третье – спиритические сеансы, до которых оказался большим охотником Мершавцев. Все мы, кроме него, всерьёз этих занятий не принимали, хотя, надо правду сказать, не раз получались на сеансах любопытные явления. Потешаясь над верой Мершавцева во всё таинственное, мы с Косигловичем помогали руками и ногами столику отвечать на вопросы. Благодаря этому однажды стол озлился и потребовал самым решительным образом, чтобы Мершавцев убирался из комнаты, иначе с ним случится сейчас несчастье. Испуганный спирит поспешил послушно покинуть тёмную комнату и скромно уселся в соседней столовой, где на столе стоял ужин и кипел самовар. Однако мы на этом не успокоились, и стол с окружавшими его спиритами пополз из темноты в столовую, как раз в тот угол, куда забился с круглыми от ужаса глазами Мершавцев. Медленно подвигаясь, стол зажал испуганного спирита к самому самовару, где прыгнул на него всеми четырьмя ножками, вырвавшись из наших рук. Под общий хохот одуревший от ужаса Мершавцев лихим прыжком оказался в грязных сапогах прямо на скатерти рядом с самоваром.

Нервность нашего главного спирита скоро передалась и всем нам, почему, вероятно, стол стал с каждым вечером давать всё более разумные ответы. Однажды он ответил совершенно точно, как зовут мою покойную маму, хотя никто из присутствовавших с семьёй моей никогда не был знаком, а сам я во избежание жульничества к столу не прикасался и сидел в стороне.

Во время спиритических сеансов на кухне всегда околачивались два денщика, готовивших ужин и допивавших бутылки. Следя за господским времяпрепровождением, все эти уланы и гусары также заинтересовались спиритизмом и как более неискушенные души свято поверили в чертовщину.

Весной 1915 года в мае после одного особенно удачного сеанса, когда столик превзошёл самого себя и нервы у всех были особенно взвинчены, кому-то из нас пришла в голову мысль испытать храбрость присутствующих. В Новогеоргиевске было на обрыве горы над Днепром старое кладбище, всё заросшее кустами сирени и белой акации. На самом его видном месте стоял белый памятник – бюст госпоже Энгельгардт, жене командира Орденского кирасирского полка, стоявшего в городе в старые николаевские времена. С именем покойной, очень красивой молодой женщины, была связана какая-то таинственная романтическая история, а о могиле её в городе ходили слухи, что около неё «не совсем чисто» по ночам. В лунные летние ночи белый памятник среди тёмной зелени был виден далеко кругом и действительно производил жуткое впечатление.

Так вот, тем, кому пришла в голову идея испытать храбрость товарищей, было предложено отправиться к памятнику и повернуть бюст покойной Энгельгардт спиной к Днепру. На это предложение никто не отозвался, а Мершавцев, подошедший к окну взглянуть на освещённый луной памятник, в ужасе заявил, что он умрёт на месте, если хоть один из нас выйдет из дому для этого кощунства. Видя, что из нас, офицеров, никто своей храбрости доказывать не хочет, мы вызвали из кухни трёх денщиков, которым было предложено за четвертной билет отправиться «в гости к Энгельгардт». Солдаты наши отнеслись к этому предложению с нескрываемым осуждением, а старший из них – мой Иван ? перекрестился и за всех ответил, что они «никак не согласны губить свои хрестьянские души за деньги, да ещё перед тем, как идти на войну, да и всё равно никто из них до кладбища не дойдёт, а всё одно помрёт со страху».

Спиритизм сыграл с нами, как оказалось, скверную штуку, расстроив не только барские, но и солдатские нервы. Стыдно сказать, но никто в эту ночь ни из солдат, ни из офицеров домой спать не пошёл, все остались ночевать у Мершавцева, который этому обстоятельству был рад больше всех. Впоследствии я много раз проходил ночью мимо памятника Энгельгардт без всякого неприятного чувства, а однажды в компании с одной милой девушкой просидел у его подножия до рассвета, причём оба мы были настроены соседством этой могилы поэтически.

Конечно, причиной нашего коллективного страха был спиритический сеанс, расстроивший всем нервы, а уж никак не робость, в которой вряд ли можно было подозревать кого-либо из тогдашних молодых офицеров, ещё менее согласных в этом признаться публично. Вопросы мужества и храбрости в тогдашней среде кавалерийских офицеров были вещи, с которыми шутить не приходилось, и сомнения в этом, с чьей бы то ни было стороны, была вещь недопустимая. Да и, кроме того, почти все участники сеансов у Мершавцева, как и он сам впоследствии, погибли героями во время войны…

Ранней весной 1915 года были сформированы четвёртые маршевые эскадроны, где молодёжь начала службу, по которой буквально уже истосковалась. В эскадроны поступили солдаты, снаряжение и кони из ремонта. Солдаты состояли из призванных из запаса солидных людей лет тридцати и старше, из которых больше половины отбывали службу в гвардии, почему службу все знали хорошо, но на ученья выходили неохотно. Чувствовалось, что в отличие от солдат действительной службы, их служба не интересует, войны они не хотят и все их помыслы в родных деревнях, где оставлены семьи и хозяйство.

Вахмистром оказался запасной жёлтый кирасир, бравый рыжеусый Лисун, отчаянный пьяница и наездник старой школы. На ученьях он любил показывать, как ездили в «доброе старое время», причём «чёртом» заваливался в седле назад и в таком виде брал барьеры, правда, не всегда удачно, так как уже отяжелел и хронически находился под мухой. Эскадронный командир корнет запаса Ульгрен, солидный екатеринославский помещик, напрасно старался вытрезвить своего ровесника, дикого вахмистра, в трезвом виде тот сразу скисал и терял всякую энергию.

Ко мне Лисун, кстати сказать, видный мужчина хамской красоты, при геройских усах и с оловянными глазами, почувствовал сразу симпатию и часто вёл «политичные» разговоры о солдатском житии-бытии. Как-то я ему попенял, что запасные не только не подают в качестве старых солдат пример молодым, а сами, где только могут, неглижируют в исполнении своих обязанностей. На это вахмистр мне ответил очень резонно, что «запасного с действительным равнять не приходится»; на действительной он, Лисун, «сам орлом был, а теперь омужичился и опять хохлом стал».

? Опять же сказать… равнять молодого хлопца с запасным нельзя. Ему двадцать годов, а мне все сорок. Наш брат сядет на коня, а у него мысли ? дома с бабой да ребятишками. Выходит не солдат, а одно горе ходячее… Нашему брату теперя отчётливо что сделать, так над этим умереть можно… Одно слово – старики!

Слова вахмистра были будто хорошие, правильные, что не мешало Лисуну брать взятки с запасных, чтобы он не очень «нудил их службой». Вообще надо сказать, что, как правило, самые худшие начальники для солдата – это те, которые вышли из солдатской же среды, т.е. унтер-офицеры, вахмистры и подпрапорщики, они к тому же находятся день и ночь среди солдат. Какой бы строгий и придирчивый ни был офицер, он по окончании занятий уходит из казармы, а какой-нибудь взводный или отделенный остаётся рядом с солдатом все 24 часа в сутки. Большинство из этого солдатского начальства ? мелкие тираны и хуже всякого настоящего начальства. Пара «лычек» на погонах меняет самого скромного на вид солдата, сразу у него появляются начальнические интонации, походка меняется, появляется апломб и самоуверенность, физиономия начинает жиреть, словом, из человека, по казарменному выражению, получается скоро «шкура». Бывают, конечно, и исключения, однако не всегда и не везде желательные, как, например, один из наших взводных – Брежнев. Он был фабричный, говорил языком полуинтеллигента, к солдатам относился без всякого начальнического давления, по-товарищески; перед офицерами же предпочитал больше помалкивать и держать язык за зубами. Было совершенно ясно, что Брежнев, несомненно, с «красным душком» и навряд так молчалив в казарме, когда остаётся с солдатами один без свидетелей. Своих трёх нашивок он долгое время не хотел носить и надел лишь по категорическому приказанию эскадронного командира.

С момента сформирования эскадрона весь день мой оказался наполненным занятиями. Утром все младшие офицеры должны были являться на чистку и кормовку коней, которая происходила в 7 часов утра на чистом воздухе у коновязей. Затем каждый из нас, разобрав свои взводы, отправлялся с ними на какой-нибудь пустырь или площадь, которых в Новогеоргиевске, как во всяком степном городе, где не стеснялись местом, было великое множество. На пустырях этих происходила манежная езда для выправки, посадки и тренировки коней, рубка глины и лозы, приёмы пикой и колка ею соломенных чучел, прыганье через барьеры и, наконец, взводное учение, конное и пешее по конному. Так называемой «словесности» мы не касались, запасные солдаты всю эту премудрость в своё время прошли на действительной службе, а на войне она была ни к чему. Вместо томительного безделья, толкавшего нас на всякого рода глупости и мальчишества, день наш теперь наполнился содержанием и интенсивной работой, которой мы, молодёжь, увлекались, так как все попали в конницу по призванию. После обеда до сумерек следовали опять так называемые «офицерские занятия».