Глава 10 Берлин

Глава 10

Берлин

Мы сидели на траве Ходынского поля – том самом, на котором во время коронации Николая II в давке погибли тысячи людей – и ждали, пока заправят наш маленький шестиместный самолетик. Я никогда не летал прежде и немного волновался. Изадора показала мне корзинку с лимонами:

– Lemon samoljot kharasho.

– Да, Сергей Александрович, – подтвердил подошедший Шнейдер. – Лимоны хорошо помогают от укачивания. Его можно пососать, и дурнота пройдет.

– О, нет, – протянул вдруг он в ответ что-то тараторящей ему Изадоре. – Говорит, что шампанское тоже можно в полете. Нет, Сергей Александрович, от шампанского наоборот будет только хуже.

Я отвернулся от них. «Опять она о выпивке!» – подумал я. «Черт знает, что такое! Шампанское вместо воды. Виски, водка и коньяк – на ужин. Одна жратва, выпивка и утехи на уме!». Мои невеселые мысли прервал пилот, принесший мешковатый костюм для пассажиров. Я нехотя нацепил его, Изадора же отказалась. Тут она что-то выкрикнула с большим волнением. «Что же такое опять? Никак она не успокоится!» – раздраженно подумал я. Как выяснилось, она забыла написать завещание. «Да-а-а, вот русский человек вряд ли бы про это подумал», – пронеслось в моей голове.

Илья Ильич достал из своей сумки маленький голубой блокнот и протянул ей. Она быстро написала короткое завещание, и мы, наконец, сели в самолет. В кабине было жутковато, я вдруг забеспокоился и вспомнил, что корзинку с лимонами мы оставили на земле. Тревожно постучав по стеклу кулаком, я показал Шнейдеру на машину, рядом с которой осталась стоять корзинка. Шнейдер стремглав бросился к автомобилю и передал мне лимоны, вбежав под крыло уже разгонявшегося самолета. Мы взлетели. Я с огромным интересом смотрел вниз на родные поля и земли и предвкушал встречу с Европой. В голове моей роились грандиозные планы и замыслы. Казалось, жизнь начинается заново.

Завещание, кстати, тогда так и осталось у Шнейдера. Изадоре пришлось дать телеграмму, чтобы он переслал его нам в Берлин.

12 мая мы заехали в отель «Адлон» на Унтер ден Линден, где Изадора всегда останавливалась, и заняли две большие комнаты. В вестибюле уже толпились шумные журналисты и фотографы, ожидающие приезда стареющей дивы из «большевистской Москвы» и ее мужа, известного русского поэта. Изадора, снисходительно улыбаясь, раздавала интервью направо и налево вся заваленная букетами встречающих ее поклонников. Ко мне репортеры тоже обратились с несколькими вопросами, но я, как всегда, оробел. Когда дело касалось чтения стихов, то мне, признаться, не было равных, а вот толкать речи я, увы, никогда не умел. В этом Изадора, конечно, давала мне фору.

Наутро я должен был встретиться в кафе «Леон» в Доме искусств с Кусиковым, которому дал телеграмму о своем приезде накануне. Я пошел в кафе один. Изадора осталась в номере, сказав, что придет позже. Людей было много, знакомых – не очень. Я немного засмущался, когда меня попросили читать. Сидевшие тут казались мне какими-то чужими – одно слово – иностранцы, однако я тут же вспомнил, что они такие же иностранцы, как и я. Я уверенно вышел на сцену и принялся декламировать. Прочел «Исповедь хулигана» и монолог Хлопуши. Приняли меня восторженно. Слушатели бешено аплодировали. Я, честно, не ожидал такого приема, хотя в глубине души и надеялся на свой успех.

Вскоре пришла Изадора. Я встретил ее и проводил к своему столику. Вдруг из зала кто-то выкрикнул: «Интернационал!». Изадора удивленно обернулась и начала выискивать провокатора, а потом заговорщицки подмигнула мне, и мы запели гимн сами. Начался шум, свист. Видимо, в зале оказались «белые». Я вскочил на стул и стал читать стихи, пытаясь перекричать свист. Но «бывшие» не хотели угомониться, тогда я заорал так, что зазвенело в ушах:

– Все равно не пересвистите. Как засуну четыре пальца в рот и свистну – тут и конец всей русской эмиграции. Лучше нас никто свистеть не умеет!

Помню, еще что-то я наплел в тот вечер: кажется, что в России теперь не достать бумаги, и мы писали с Мариенгофом стихи на стенах Страстного монастыря и читали их вслух на бульварах проституткам и бандитам. Да, как обычно, дал маху. Публике, впрочем, понравилось. За мной водилась страсть к розыгрышам, да и пьяным дурачком я, ой как любил, иногда прикинуться. Через несколько дней все же пришлось давать объяснительную вместе с Изадорой заместителю наркома иностранных дел Литвинову, обещая в публичных местах «Интернационал» больше не петь».

В тот день в кафе сидел Алексей Толстой. Пригласил к себе в гости. А потом, прогуливаясь как-то с Изадорой по Курфюрстендам, мы встретили Крандиевскую, теперь Толстую. Я бывал у них еще на заре своего приезда в Москву. Она меня, правда, узнала первой и окликнула. Я оглянулся и несколько секунд удивленно смотрел на нее, не узнавая, потом подбежал, схватил руку и крикнул:

– Ух ты! Вот так встреча! Изадора, смотри кто.

– Qui est-ce? – ревниво спросила Изадора, подходя к нам. Тут она заметила сына Толстой, Никиту, которого та держала за руку. Расширенными от ужаса глазами Изадора уставилась на ребенка, а потом опустилась перед ним на колени и громко зарыдала.

– Изадора! Что ты? – тормошил я ее. Мальчик перепугался и не знал, куда деться. Толстая бросилась поднимать Изадору. Вокруг уже собрались любопытные прохожие. Внезапно Изадора резко встала, выпрямилась и, закрыв лицо развевающимся красным шарфом, пошла прочь. Я растерянно бросился за ней. С трудом догнав, я подхватил ее под локоть, и мы пошли в отель. Там она напилась вдрызг, с громкими всхлипами рассказывая в который раз уже знакомую мне историю о гибели своих детей: в дождливый день ее сын и дочь ехали с гувернанткой в машине по набережной Сены, шофер затормозил, машину занесло на скользких торцах и перебросило через перила в реку. Водитель бросился к дверце, но не смог открыть ее, ручку заклинило, машина накренилась и упала в реку. Когда автомобиль, наконец, достали из реки, дети и гувернантка уже были мертвы. Я знал эту историю еще до знакомства с Изадорой – слышал от кого-то. Теперь же она судорожно говорила и говорила, иногда перемежая речь именами своих детей – Дирдре и Патрика. Эти имена были мне прекрасно знакомы. Изадора не раз говорила, что я очень похож на ее сына. Я не мог утешить ее словами, но я сидел с ней рядом, держал ее за руку и молча гладил по волосам. Она благодарно заглядывала мне в глаза. Мне было жаль ее…

По приезду Изадора тут же потащила меня по городу, ей не терпелось показать мне все музеи и достопримечательности, а меня европейская атмосфера почему-то угнетала. Смотрел я на это все и с каждой секундой все более убеждался, что нет лучше России-матушки. Я соглашался на уговоры Изадоры и осматривал город только для того, чтобы побыстрее забыть. Все здесь было чинно и выглажено как утюгом. Даже птички сидели там, где им положено. Скука и тоска смертная.

Помню, зашли как-то в одно из тех злачных мест, о которых я слышал еще в России. Мне говорили, что эти гомосексуалисты делают все прямо на сцене. «Не может быть!» – не поверил я. Спустившись в темный полуподвал и пройдя через длинный путаный коридор, мы оказались в сверкающем зале, стены которого были усыпаны осколками зеркал. Отсветы мириад маленьких солнц множились на полу. В воздухе зависла ароматная пелена гашиша. Я осмотрелся. На первый взгляд все здесь было, как и в любом клубе – мужчины и женщины сидели за столиками, беседуя, обнимаясь, некоторые целовались. Приглядевшись, я понял, что женщина в этом заведении одна – Изадора, и она со мной, остальные же – это переодетые мужики, напудренные, с накрашенными губами, подведенными глазами. «Вот потеха-то!» – засмеялся я. Мы сели за столик. К нам подошла официантка – или нет, постойте, официант в длинном вечернем платье с ожерельем на шее. Принесли водку и шампанское. Пьем залпом. Я вертел головой то влево, то вправо, как на ярмарке, разглядывая этих чудаков. Вскоре на сцену вышли два мужика, одетых в какие-то похабные перья и чулки. «Ну, началось!» – потирал я руки в предвкушении. Мужики начали танцевать и обниматься, но дальше этого у них дело не пошло. Следующим номером на сцену вышли «девицы» в коротких баварских нарядах. Они тоже лишь плясали и кривлялись, не более. Когда номер кончился, они сняли с себя одежду и нагишом начали раскланиваться перед публикой. Причинное место у обоих было прикрыты огромными фиговыми листками, из-под которых торчали надувные резиновые колбасы, вроде тех, что продаются на ярмарках. Каждую колбасу венчала крошечная баварская шляпка. Зал разразился одобрительными возгласами.

Расстроенный тем, что так и не увидел самого главного – Мейерхольд уверял, будто они у всех на виду имеют друг друга – я оглядывал одобрительно свистящую танцорам публику, и вдруг поймал взгляд какого-то напомаженного важного мужчины. Он неотрывно смотрел на меня – сухое лицо, завитая волосок к волоску прическа, фрак. Мужчина неожиданно подмигнул мне и вытянул губы, как для поцелуя. Меня в тот момент чуть не вывернуло. Я вскочил и подлетел к нему, матерясь. Тот встал и посмотрел куда-то позади меня. Я инстинктивно обернулся. Изадора уже распростерла свои объятия и шла навстречу моему обидчику, с улыбкой что-то говоря на немецком. Они были знакомы. Я настороженно смотрел на мужчину, но тот уже потерял всякий интерес ко мне, увлеченно болтая с Изадорой. Тут она взмахнула рукой, приглашая мужчину и его спутников присоединиться к нам. Он встал и прошел за наш столик. Рядом с ним сел еще один напомаженный и накрашенный, а на колени к Кесслеру, как мне его представили, запрыгнуло какое-то создание, скорее все же женского пола, во фраке и блестящем цилиндре. Больше на ней ничего не было. Я с изумлением разглядывал девушку, забыв об Изадоре и своем обидчике. Спутница Кесслера была сильно накрашена, но можно было увидеть, что она молода и довольно хороша собой. Я потянулся к ней, чтобы шлепнуть по бесстыжему голому заду, но в мою руку неожиданно вцепилась рука Изадоры. Ничего себе реакция! С перекошенным от злобы лицом она с ненавистью смотрела на меня и шипела:

– Sobaka! Stop! Ti svinja! Blyat’!

Она решила произнести сразу все ругательства, которые знала.

Я захохотал:

– Ну ты и дура, Дунька! Настоящая Айседу-у-у-ура!

Она была так нелепа в своей глупой ревности, так смешна, что у меня даже не было желания осадить ее. Вскоре, напившись вдрызг, мы ушли. Главного действа на сцене, из-за которого я и пришел, так и не дождались.

К Толстым на завтрак мы пошли вместе с Кусиковым, прихватившим с собою гитару. Там должен был быть и Горький. Пансион «Фишер». Большая комната с балконом на Курфюрстендам, длинный, поставленный по диагонали стол. Мы расселись. Я оказался соседом с Горьким. Взгляд у него был цепкий, внимательный и немного осуждающий. От этого взгляда мне сразу стало неуютно. Изадора, как обычно, не смогла отказать себе в удовольствии выпить и уже вскоре была навеселе.

– Za russki revoluts! Ecoutez, ja budet tantsovat seulement dlja russki revoluts! C’est beau russki revoluts! – подняла она тост. Горький нахмурился. От меня не укрылось, что он что-то недовольно шепнул на ухо Толстой.

Раскрасневшаяся, с лоснящимся от выпитого лицом, Изадора возжелала танцевать. Оставив на груди и на животе по шарфу, она, высоко вскидывая колени и запрокинув голову, побежала по комнате. Кусиков подыгрывал ей «Интернационал». Ударяя руками в воображаемый бубен, она кружилась и извивалась, прижимая к себе букет измятых цветов. Мне ее танцы были неприятны, но в такие минуты ее невозможно было остановить. Если она хотела танцевать – она танцевала. Думаю, у всех присутствующих ее спонтанное выступление тоже не вызвало особого восторга. Вообще я раньше тоже считал, что она прекрасно танцует, но это у меня от непонимания. Я увидел в Берлине танец другой тамошней плясуньи, недавно вошедшей во славу, и понял, что почем. Дункан в танце себя не выражает. Все у нее держится на побочном: отказ от балеток – босоножка, мол; отказ от трико – любуйтесь естественной наготой. А самый танец у ней не свое выражает, он только иллюстрация к музыке. Ну, а та, новая – ее танец выражал свое, сокровенное: музыка же только привлечена на службу.

Утомленная Изадора припала ко мне на колени, осоловело улыбаясь. Я улыбнулся, положил ей руку на плечо и отвернулся. К счастью, меня попросили читать, и я был избавлен от необходимости говорить ей лживые комплименты. Вся эта атмосфера вконец стала меня раздражать, от нахлынувших эмоций читал я несколько театрально, но потом выровнялся:

Но озлобленное сердце никогда не заблудится,

Эту голову с шеи сшибить нелегко.

Оренбургская заря красноше рстной верблюдицей

Рассветное роняла мне в рот молоко.

Когда я закончил, нетрезвая Изадора со слезами на глазах захлопала, как обычно, громче всех с криком: «Bravo, Esenin! Bravo!». Горький молчал. Я никак не мог понять, понравилось ли ему. Тут он вдруг попросил:

– Почитайте о собаке, у которой отняли и бросили в реку семерых щенят… Если вы не устали, конечно.

– Я никогда не устаю от стихов, – гордо ответил я и недоверчиво добавил. – А вам нравится о собаке?

– Вы первый в русской литературе так умело и с такой искренней любовью пишете о животных.

– Да, я очень люблю всякое зверье, – сказал я и начал читать. Читал я, чита, и так мне муторно становилось на душе, так хотелось сбежать куда-нибудь отсюда подальше. Изадора кричала: «Браво!» и мне вдруг стало до боли жаль ее. Вот она, старуха, и вот я, а над нами смеется вся эта хваленая интеллигентская эмиграция. С напыщенным видом они смотрели на нас как на заморских зверей в клетках. Тьфу, к чертям их! Надо проветриться.

– Поедемте гулять! – предложил я Изадоре. – Куда-нибудь! В шум!

И я обнял ее, похлопав по спине.

– Da, dа – обрадовалась она. – Luna-park!

– Ну, луна-парк, так луна-парк, – удовлетворенно произнес я, и мы стали одеваться.

На прощание Изадора бросилась расцеловывать этих снобов:

– Ochen kharoshi russki! Takoj uh! – растроганно говорила она. Но я осек ее, грубо хлопнув по плечу:

– Не смей целовать чужих!

Она удивленно обернулась на меня. Э-эх, конечно же не поняла ничего. Ну да черт с ней! Главное, чтобы ОНИ поняли. Чужие они были, чужие…

Мы сели в машины. Изадора повисла на моей груди и вдруг залепетала:

– Mais dis-moi souka, dis-moi ster-r-rwa…

Мне стало неловко.

– Любит она, чтобы ругал ее по-русски. Нравится ей. И когда бью – нравится. Вот чудачка! – с оправданием сказал я, обращаясь к Толстой.

– А вы бьете? – вскинув брови, спросила Толстая.

«Ну, точно, за зверушек заморских нас держат», – подумал я, а вслух сказал:

– Она сама дерется!

Лицо Толстой вытянулось в недоумении. Так их!

– А как же вы понимаете друг друга? – изумилась она в очередной раз.

– А вот так: моя – твоя, моя – твоя, – показал я ей руками. – Мы друг друга понимаем, правда, Сидора?

Луна-парк был безобразен в своем великолепии. Чудные аттракционы, всюду огни, музыка, карусели и акробаты. С Кусиковым мы вдоволь насмеялись перед кривыми зеркалами, где люди то раздувались, как бочки, то вытягивались будто червяки. Грохотало «Железное море» – полоски железа, представляющие море и вздымающиеся то вверх, то вниз, перекатывая железные лодки на колесах. Осмотревшись, я сказал:

– Да, ничего особенного. Настроили – много, а ведь ничего такого и не придумали. Впрочем, я не хаю.

Заграница разочаровывала меня все больше и больше. Все было не то – не те люди, не то настроение. Я смотрел на бешено крутящиеся фейерверки и не понимал, что я здесь делаю. Рядом вдруг я заметил молчавшего весь день Горького.

– Вы думаете, мои стихи нужны? И вообще искусство, то есть поэзия нужна?

Мой вопрос застал его врасплох. Лицо его вытянулось, но ответа я ждать не стал. От него он мне был уже не нужен.

– Пойдемте вино пить.

Мы сели за столик на огромной террасе ресторана. Кругом были веселые улыбающиеся лица довольных бюргеров. Гремела музыка. Но невесело было мне. Даже вино мне не понравилось – какое-то кислое и пахнет жженым пером. Красного французского я тоже пить не стал.

– А ну их к собачьей матери, умников! – нарочито хулигански закричал я и чокнулся с Кусиковым. – Пушкин что сказал? «Поэзия, прости господи, должна быть глуповата». Она, брат, умных не любит! Пей, Сашка!

Мы поговорили с гостями еще о чем-то незначительном и вскоре распрощались. Изадора была уже сильно пьяна. Я отвез ее в отель. Дождавшись, пока она уснет, я тихонько ускользнул и растворился в душном Берлине.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.