Глава четырнадцатая ЗАЯЦ И ВОЛК

Глава четырнадцатая

ЗАЯЦ И ВОЛК

Загородный дом Дюма не купил, а снял в сентябре 1854 года за 3600 франков в год дом на улице Амстердам, 77, с каретным двором: вместо двора разбил сад, завел кур с петухом, собак и кошек, вызвал дочь — начинать оседлую степенную жизнь. Завершал «Графиню де Шарни»: 7 ноября 1793 года Конвент объявил суд над королем. Бальзамо, вновь появившийся на страницах, а с ним и автор считали это одной из главных ошибок революции: умнее было его втихую удавить, как бы цинично это ни звучало, а если уж судить, то не лично короля, а принцип монархии. А так получили жертву — это еще аукнется. Дантон опять пытается все взять в свои руки, но брезгливые жирондисты в Конвенте не дают. Все, кто мог предотвратить террор, оказались бессильны; на первый план выходят Марат, «кровавое чудище», и Робеспьер, который до сих пор «прятался» и «выжидал», и уже маячит на горизонте — но видит его лишь всезнающий Бальзамо — «новый Цезарь», что «восстановит трон Карла Великого».

«— Стало быть, наша борьба за свободу бесполезна?! — в отчаянии вскричал Жильбер.

— А кто вам сказал, что один из них, сидя на троне, не сделает для свободы так же много, как другой — при помощи эшафота?..

— Каков же будет результат от всего этого шума, дыма и неразберихи?

— Результат будет такой же, как после всякого генезиса, Жильбер; на нашу долю выпало похоронить старый мир; нашим детям суждено увидеть рождение нового мира; а этот человек — великан, охраняющий в него вход… Братья, придет день, когда слово, представляющееся нам священным, — родина или другое слово, которое мы считаем святым, — нация — исчезнут, как театральный занавес… все выдуманные границы исчезнут, все искусственные перегородки будут сметены…»

Самое интересное — «шум, дым и неразбериху» — Дюма опять не написал, говорил даже, что «Графиня де Шарни» — его последняя книга о революции, но, еще не закончив ее, начал новую — «Инженю», публикация в «Веке» с 30 августа по 8 декабря 1854 года. Сюжет предложил Поль Лакруа. Был такой писатель Ретиф де ла Бретон (1734–1806), считался «порнографом», после смерти был забыт, Лакруа раскопал в библиотеке Арсенала его роман «Инженю Саксанкур, или Разведенная женщина»: считается, что в нем описана жизнь его дочери Агнес, вышедшей замуж за мошенника, жестоко с ней обращавшегося. Обсудили с Маке, тот взялся за работу, но потом отказался. Тогда Дюма решил присовокупить к Бретону Марата, который тоже написал роман, «Приключения молодого графа Потоцкого» (изданный в 1847-м его дочерью): Потоцкий полюбил бедную девушку, но ее жестокий отец ее убил (потом Потоцкий стал политиком, был знаком с французскими революционерами). Соединить эти два романа, очень плохих, и написать на них таким же ужасным языком пародию — какой-то постмодернизм в кубе.

Итак, Марат в Польше (на самом деле он не жил в Польше) изнасиловал под наркотиком (какой оригинальный ход!) дочь помещика, его избили и прогнали, потом он пережил невероятные приключения в России, наконец в Париже встретил свою жертву и узнал, что у него есть сын. А вот тут — сюрприз: «кровавая жаба» оказалась нежнейшим отцом и помогла сыну устроить счастье с дочерью Бретона. В романе фигурируют все знаменитости: Дантон, Демулен, доктор Гильотен, поэт Андре Шенье, художник Давид, кулинар Гримо де ла Реньер, правда, пришиты они к делу как-то косо — то ли Дюма без Маке трудно было выстроить сюжет, то ли он просто торопился — роман вообще написан небрежно, с фразами как из учебника: «С этого времени и возник… рабочий вопрос, снова вставший в 1848 году…»

Дочь Бретона была еще жива, ее родственники подали в суд, требуя прекращения публикации, не добились, в итоге — скандал, реклама, прибыль. Но в целом дела ухудшались: тираж «Мушкетера» с семи тысяч экземпляров снизился до трех с половиной тысяч, одни сотрудники уходили, другие требовали денег. Дюма передал управление Ксавье де Монтепану. Асселен: «В конце концов он устал быть одновременно и автором, и редактором, управляющим, и единственным инвестором…» Зарабатывал по мелочи где мог: выпускал сборники своей периодики, составлял предисловия к чужим книгам, как, например, к фантастическому роману об африканских людоедах Луи дю Куре «Путешествие в страну Ням-Ням», в «Родину» дал «Беседы путешественника» о поездке с Нервалем в Германию в 1838 году. Кажется, выдохся, не знал, о чем писать; единственная пьеса того периода — «Совесть» по мотивам драмы Августа Ифланда, сыграна без успеха в «Одеоне» 4 ноября. Начало 1855 года омрачило ужасное событие: Нерваль, предыдущий год проведший в «психушках», 26 января был найден повесившимся. Дюма к нему в лечебницы ходил, выбил для него у Французского театра заказ на перевод пьесы Коцебу «Мизантропия и раскаяние»; незадолго до смерти Нерваль писал ему о переселении душ, Дюма отвечал: «Вы знаете, я материалист. Увы! Мне вовсе не хотелось бы никого вербовать в мою печальную веру. Лучше обратите меня в Вашу, дорогой друг, Бог, как я вижу, говорит Вашими устами». Нерваля отпели в соборе Парижской Богоматери, хоронили на Пер-Лашез (самоубийство удалось замять) за счет Союза писателей. Дюма был, видимо, убит, так как даже не смог написать некролог, что делал исправно по случаю похорон, собрался с силами лишь год спустя: «Ровно год, как тихо, никого не обеспокоив, так незаметно, что скромность эту можно принять за презрение, от нас ушел писатель потрясающей искренности, высочайшего и ясного ума, который никогда его не покидал…» Завершил начатый Нервалем перевод — «Мизантропию и раскаяние» сыграли 28 июля — и стал писать, что делал очень редко, «в стол» душераздирающий текст «Жерар де Нерваль. Новые воспоминания»: тут и смерть матери, и гибель Орлеанского, и «каждый раз часть сердца отрывалась и умирала».

Крымская война шла успешно для Наполеона III и скверно для его врага: 18 февраля 1855 года, после известия о поражении русских на Альме и под Инкерманом, внезапно умер Николай I. Официальная версия — воспаление легких. Но так как о смерти долго не объявляли, то возникли слухи, в частности о самоубийстве. У Дюма отношение к самоубийцам было абсолютно не христианское, римляне и греки, вскрывавшие вены, восхищали его, а Николай I ему все еще нравился (он, вероятно, воображал персонажа из своего «Учителя фехтования»), и он хвалил «крайнее, героическое и страшное решение умереть. Если бы Николай от него отступил, то перечеркнул бы все 30 лет своего правления; если бы продолжал искать победы в этой войне, то погубил бы Россию. На мир пойти он не мог, но этот шаг мог сделать его наследник». Еще о смерти — «Последний год Мари Дорваль» в «Мушкетере», Дюма объявил подписку на памятник, собрал мало, добавил свои, памятник сделали. С другой подпиской — на приют для больных девочек — вообще ничего не вышло: «дорогие читатели» стали скуповаты. Тогда Дюма предложил собрать деньги на памятник Бальзаку, умершему четыре года назад, вдова, заподозрившая какое-то мошенничество, подала в суд, подписку разрешили, но денег опять никто не дал. Очередная подписка: на бедняков (зима очень холодная), тут собрали кое-что. Очень сентиментален был Дюма в 1855 году — может, потому, что переживал новую любовь.

Эмма Манури-Лакур (1823–1860) вышла замуж в 17 лет. Первый муж скоро умер, второй был импотентом. В конце 1854 года она написала Дюма: зачем он издевается над бедняжкой Клеманс Бадер? Дюма растрогался, опубликовал письмо и свой ответ, потом Эмма приехала (она жила в Кане) на похороны Нерваля, познакомились. Похожа на Мелани Вальдор — неудовлетворена браком, пишет стихи, болезненная: «на всем ее облике лежал отпечаток какой-то горестной усталости». В феврале 1855 года Дюма гостил в ее имении Тьюри-Аркур и стал ее любовником, несмотря на присутствие мужа. Как же Изабель? Да как обычно: «Если бы женщины не оказывали ему услугу, бросая его сами, при нем и по сей день состояли бы все его любовницы, начиная с самой первой».

В марте Эмма пригласила к себе Мари Дюма, подружились, в апреле Мари узнала о беременности подруги и о том, что отец уговаривает ее сделать аборт, была возмущена; ее письмо отцу не сохранилось, только его ответ (который не все исследователи относят именно к этой ситуации): «Если женщина провинилась… она должна искупить свою слабость, как искупают преступление раскаянием. Но женщина с ее виной, равно как и мужчина с его бессилием (это, видимо, о муже Эммы. — М. Ч.), не имеет права заставлять третье лицо нести груз ее ошибки или его несчастья. Я изложил Эмме эти соображения до того, как был зачат ребенок. Они были ею взвешены, и решение высказано в следующих словах: „Ради моего ребенка я найду в себе силы все сказать и все сделать так, как надо!“ Именно благодаря этой решимости и было зачато существо, которое еще не появилось на свет и которое наперед осуждается обществом. Ничего не могло быть легче, чем не дать родиться ребенку, которого уже теперь лишают места в обществе… Как же сложится его жизнь, когда у матери такое состояние здоровья — она и сама считает, что может вот-вот умереть, — а отец уже настолько стар, что, испрашивая себе еще пятнадцать лет жизни, просит, пожалуй, чересчур много? Каждый из нас шел в этом деле на известный риск. Г-жа X. готова была разъехаться с мужем и так твердо на это решилась, что собиралась прислать мне копию своего брачного контракта, — правда, этого она не сделала. А мне грозил удар шпагой или выстрел, и я по-прежнему готов принять вызов». Вот почему Дюма осуждал Андре, отказавшуюся выйти за насильника, — женщина не должна рожать заведомо незаконное дитя, обрекая его на несчастья, и нечего сваливать вину на мужчину: поди да сделай аборт, дуреха…

Эмма не сделала аборта, Мари устроила отцу скандал с битьем посуды: ее психическое состояние (об этом намеками писал знакомым Ноэль Парфе) было не вполне адекватным. Жизнь с разгильдяем отцом оказала на нее, как и на ее брата, парадоксальное воздействие: она стала моралисткой, ригористкой, но в отличие от брата болезненно религиозной, на грани истерии: «видела» ангелов, рисовала их, одевалась чудно. Анатоль Франс: «Она — серьезная и красивая молодая женщина, чей вид, полный аристократизма и достоинства, возможно, немного проигрывает в женской привлекательности. Она воодушевленный мистик, в туалетах она имитирует одежду монахов и монахинь, ее пеньюары похожи на клобук и ее излюбленные украшения — кресты…»

Отец решил отослать ее в Брюссель. Поехал туда и узнал, что его дом пересдали, хотя договор аренды не кончился, подал в суд и обнаружил, что дом сдавался мошенническим путем и все годы он платил не владельцу, — едва отвертелся от встречного иска. В Париже 2 мая начался другой суд: Леви хочет признать Лакруа соавтором пьесы «Совесть», долгие обжалования, Дюма выиграл, но с Леви решил порвать; возможно, поэтому прекратил писать «Мои мемуары», оборвав их на описании бала 1833 года: по договору от 1845-го они должны были выходить у Леви. Передать другому издателю, Кадо, права от Леви он не мог, зато предложил ему серию «Великие люди в домашних халатах» и в 1855–1856 годах написал «Ришелье», «Людовика XIII», «Генриха IV», «Цезаря»; начал «Нерона» и бросил. Ничего у него не получалось. О чем писать, где люди берут сюжеты?! С помощью графини Даш он отредактировал воспоминания врача с китобойного судна Феликса Мейнара, отдал в «Век». Читатели «Века» попросили еще чего-нибудь о путешествиях — Даш написала юмористический «Дневник мадам Джованни» о приключениях эксцентричной дамы в экзотических странах, имя автора не было указано, текст приписали Дюма, но денег он за него не брал, как и за опубликованную в «Мушкетере» и вышедшую под его именем у Леви «Мадам дю Деффан» той же Даш.

Война шла к победному концу, Луи Наполеон побывал в Англии, 18 августа королева Виктория и принц Альберт прибыли в Париж, пышная встреча, во дворце Сен-Клу для гостей играли «Барышень из Сен-Сира», переделанных актером Ренье, Дюма даже не позвали, а он так хотел познакомиться с королевой. Однако с людьми из ее свиты, приложив усилия, все же встретился и был приглашен в Англию. Осенью выкидыш у Эммы, слава богу, но, как назло, забеременела Изабель, отношения с которой почти сошли на нет… Кругом какое-то бестолковье, безвременье, непонятно, что делать, писать не о чем, надо бы о Наполеоне, но как, никто не подсказывает сюжета… Из беллетриста Дюма совсем превратился в «блогера» — писал «беседы», «колонки», «болтовню». Впрочем, ему давно этого хотелось. «Джентльмены Сьерра-Морены»: «Я знакомлю моего читателя с героем, жившим тысячу лет тому назад, но сам остаюсь для читателя неизвестным; по своему желанию я заставляю его любить или ненавидеть персонажей, и мне нравится внушать читателю любовь или ненависть к ним, но сам я читателю безразличен. Есть в этом что-то грустное, что-то несправедливое, чему я хочу противиться. Я стараюсь быть для читателя чем-то большим, нежели повествователь, о ком каждый составляет представление в зеркале собственной фантазии. Я хотел бы стать существом живым, осязаемым, неотделимым от общей жизни, чем-то вроде друга…»

Получилась «История моих животных», первая часть которой выходила осенью 1855 года в «Мушкетере», вторая в 1864-м в газете «Монте-Кристо», книжное издание — в 1868-м. Это продолжение мемуаров, период 1845–1852 годы, разгар славы автора, «Замок Монте-Кристо», выборы, ссоры с издателями. Все вперемешку — животные, люди, политика; слуги, кошки, куры и «господа» — существа одного порядка. (Если Дюма куда-то поехал и не назвал слугу или собаку, значит, слуги и собаки с ним не было, иначе он описал бы их наружность, характеры и биографии.) Сфотографировался у художника Надара, вышло отлично: взлохмаченная грива, элегантный сюртук и жилет из черного бархата, выражение лица радостно-доверчивое, как у ребенка, которому подарили игрушку; по этому портрету выполнено большинство шаржей и карикатур на него. В декабре завершился суд с Леви по поводу «Совести», а 4 января 1856 года Дюма начал процесс против Леви, требуя расторжения договора и выплаты 800 тысяч франков. По мнению Моруа, он делал это «желая хоть чем-нибудь отвлечься, развеять печаль угасания», но все прозаичнее: ему недоплачивали с тиражей, о которых не ставили в известность. Началась война адвокатов и экспертов, дело переходило из одного суда в другой, 26 января суд запретил Леви издавать работы Дюма, написанные после 31 августа 1855 года, но в расторжении договора отказал, Леви подал апелляцию, денег нет… 5 января «Порт-Сен-Мартен» довольно успешно поставил драму Эсхила «Орест» в обработке Дюма, 17 февраля хоронили Гейне, в марте кончилась война, а император родил наследника и объявил частичную амнистию политзаключенным, но все это пустяки по сравнению с главным событием — Дюма нашел соавтора.

Познакомились они с Гаспаром де Шервилем (1821–1898), охотником и рыболовом, в Брюсселе, но Дюма не пришло в голову предложить ему соавторство, посоветовал это издатель Пьер Этцель, пригревший Шервиля, когда тот в 1853-м вернулся из эмиграции, стал директором театра «Водевиль», но потерпел неудачу и сидел без копейки. Содружество началось со сказки «Заяц моего деда», относительно авторства которой есть разные версии. Дюма утверждал, что Шервиль рассказал ему историю устно, а он ее написал. Странная, жуткая сказка: один человек возненавидел религию, любил только охоту, его арестовали за браконьерство и чтение «еретических» книг, он убил того, кого считал доносчиком, хотел спрятать труп и…

«На земле лежал труп.

На трупе сидел заяц.

Заяц, как я сказал, в три раза больше обыкновенного.

Заяц, покрытый белой шерстью.

Заяц, глаза которого горели в темноте, как глаза кошки или пантеры».

Герой никак не может убить зверюгу: «С той поры жизнь моего деда превратилась в сплошную пытку. То он видел ужасного зайца возле очага, откуда тот бросал на него свои огненные взгляды. То во время обеда заяц залезал под стол и острыми когтями драл ему ногу. Когда дед подсаживался к конторке, тот вставал сзади, положив лапы на спинку стула. Поздними вечерами чудовищный заяц встречал его в проулках, чихая и тряся ушами. Забравшись в постель, дед напрасно крутился с боку на бок: заяц не исчезал. Измучившись вконец, Жером Палан засыпал. Но тут же просыпался от страшной тяжести, давившей ему на грудь. Он открывал глаза и видел зайца, сидевшего у него на животе и, как ни в чем не бывало, тершего себе нос передними лапами». Он гоняется за призрачным зайцем и умирает в ночи в снегу, держа его за горло…

«Заяц» печатался в «Веке» со 2 по 14 марта 1856 года, а Шервиль сообщил Дюма, что у него готов роман «Охотник на водоплавающую дичь»; эта вещь будет опубликована в 1858-м в газете «Эхо фельетонов» при организационной помощи Дюма и, по его собственным словам, почти без правки, хотя поверить в это трудно: стиль неотличим от стиля Дюма — Маке, разве что сюжет — бытовая интрига на фоне сельской жизни — для их дуэта не характерен. Но, возможно, Шервиль действительно умел писать «под Дюма»: такого соавтора надо брать. Можно предположить, что именно Шервиль, знаток и любитель деревенских легенд, предложил идею первого совместного романа — «Предводитель волков»: честолюбивый башмачник продал душу дьяволу в обличье волка, совершил много злодейств, постепенно превращаясь в зверя, но раскаялся в последнее мгновение жизни. Действие происходит в Вилле-Котре, о котором Шервиль написать вряд ли мог, так что схема работы, похоже, была такой, как в последние годы с Маке: составили план, каждый пишет свое, потом Дюма все редактирует.

Тексты, сделанные с Шервилем, принято называть слабыми, проходными — очень несправедливая оценка. Фантазия в них куда богаче, чем в других работах Дюма, и они обладают своеобразием, напоминая «страшные» новеллы Стивенсона. Единственное, в чем Шервиль уступал Маке, — в умении проектировать здание романа: за исключением динамичного «Предводителя волков» их с Дюма работы переполнены отступлениями, линии подвисают, завязки великолепны, но развязки слабо мотивированы и конец (непременно морализаторский) всегда намного хуже начала (в отличие от блистательных мрачных концовок Дюма — Маке или одного Дюма) — возможно, так выходило потому, что Шервиль писал медленно, Дюма его торопил и мог, не дождавшись, «приляпать» финал кое-как или, что более вероятно (он умел делать финалы), предоставить соавтору самому выпутываться. Чудесный человек был Гаспар де Шервиль, покладистый, за славой не гнался, свое имя ставить не просил; они подружились. Шервиль: «С 1857 по 1865 год мы совершили несколько поездок, то в Сен-Бри к нашему общему знакомому, то в окрестности Вилле-Котре. Дюма всякий раз собирался в поездку с проектами перебить всю дичь. Но, к счастью для дичи, он всякий раз начинал роман в ущерб охоте; под предлогом, что ему надо закончить главу, он оставлял нас, обещая скоро вернуться, но проходил день, и, возвращаясь вечером, мы находили его покрывающим уже двадцатый лист бумаги… Этот каторжный труд заполнял все его существование».

В 1856 году Дюма свалил с плеч «Савойский дом» (но, увы, иссяк ручей итальянских денег), написал с композитором Дюпре оперу «Самсон», но ставили ее только на частных вечерах, с драматургами Б. Лопесом и В. Сежуром отредактировал начатую Нервалем пьесу «Пират, сын ночи», премьера состоялась 11 июля в «Порт-Сен-Мартене». Нет, всё не так, отдыхать с Шервилем хорошо, но работать трудно, надо подгонять; 2 апреля 1856 года Дюма решился написать Маке: «Дорогой друг, мы могли бы урегулировать будущее таким образом: скажите, какую сумму вы желаете за наше сотрудничество, я предлагаю 36 тысяч франков». Предложил, что будет брать себе деньги за пьесы, а Маке отдавать за прозу: «Пресса» и «Конституционная» жаждут романов. Неизвестно, что ответил Маке, но ничего не получилось. Маке работал один: издал «Графа Лаверни», «Падение сатаны», заполняя исторические лакуны, оставленные ими с Дюма, писал свой главный роман «Прекрасная Габриэль». Как он признавался потом, ему тоже было грустно, что он остался один. Но он не верил бывшему другу.

У Изабель в апреле случился выкидыш, а Мари Александрина 6 мая вышла замуж за Пьера Оланда Петеля, сына врача, бесприданника, двадцатилетнего поэта, стихи которого публиковались в «Мушкетере». Свадебное путешествие в Италию, слава Провидению, все устроены; к Дюма вернулось душевное спокойствие, и он придумал, о чем писать. Когда он публиковал «Графиню де Шарни» и «Людовика XVI», пришло несколько писем от читателей с указаниями на неточности в описании бегства короля в Варенн и его поимки в 1791 году. А ведь это — «самый важный факт… всей истории Франции»; «если бы Людовик остался верен своей присяге конституции, не попытался бежать и не был задержан, на смену тем событиям, что произошли, пришли бы другие, и не было бы ни гражданской войны, ни иностранного вторжения, ни коалиции, ни 2 сентября, ни взятия Тулона, ни Бонапарта, ни террора, ни 13 вандемьера, ни Директории, ни 18 брюмера, ни Наполеона, ни Аустерлица, ни Москвы, ни Фонтенбло, ни возвращения с острова Эльба, ни Ватерлоо, ни Святой Елены, ни революции 1830 года, ни революции 1848 года, ни Второй империи (ведь и Первая не возникла бы…)».

«Век», «Пресса» и «Родина» от такого романа отказались, но когда Дюма приспичивало писать что-то серьезное, он мог наплевать на деньги. Он заключил договор, хотя и не очень выгодный, с «Газетой для всех». Нужно ехать за материалами в Варенн. Взял с собой Поля Бокажа — не как соавтора, но как помощника в хождении по архивам. Отправились 19 июня; шли по следу: надо было «повторить шаг за шагом путь, проделанный королем за шестьдесят пять лет до этого». Итогом поездки станут две книги: роман «Волонтер 92 года» и историческое исследование «Дорога в Варенн»; обе выйдут еще не скоро, «Дорога в Варенн» — в 1858-м; это единственная книга Дюма, всерьез признанная историками. Он находил еще живых очевидцев, допрашивал их потомков и соседей и опроверг, в частности, бытовавшую легенду, что почтмейстер Друэ, опознавший переодетого короля, был фанатиком, действовавшим по своему почину, — на самом деле то было решение городского совета. Но нам интереснее метод. Дюма было необходимо знать не только что произошло, но на какой улице, на каком этаже произошло, где текла речка, справа или слева. Он не отказал себе в удовольствии лягнуть историков (даже Мишле!), поленившихся съездить на место и восстанавливавших эпизод по официальным документам. Диалог с местным жителем:

«— Неужели к вам ни разу не приезжали ни Тьер, ни де Лакретель, ни Ламартин?

— Нет. Лишь однажды я встретил Виктора Гюго: он сидел на том же месте, что и вы, зарисовывая пером вид площади… Расспросите самого скромного гражданина в Варенне: он знает историю этих двенадцати часов глубже, чем лучший историк в Париже.

— Я уже обратил на это внимание, ибо, признаться, доверившись господам Тьеру и Ламартину, отправился на площадь Великого Монарха, считая, что именно там был арестован король.

— Вы поступили как все и, следовательно, совсем не разобрались в том, как он был арестован; если бы он добрался туда, то спасся бы, поскольку попал бы к гусарам господина де Буйе.

— Поэтому я и не понял, как его задержали.

— Чтобы вы как-то в этом разобрались, прежде всего надо вам сказать, что площадь Латри в тот день выглядела совсем иначе, чем двадцать второго июня тысяча восемьсот пятьдесят шестого года… позади церкви была арка — если смотреть от нас, то она шла влево, от апсиды до площади; под ней проезжали экипажи, но не могла проследовать слишком высокая карета короля. Форейтор был вынужден остановиться, иначе двое телохранителей, сидевших на козлах, расшибли бы себе лбы.

— Вы объясняете все то, в чем запутал меня господин Тьер.

Я раскрыл свой альбом, куда переписал, не желая таскать с собой полусотню томов, отрывки из исторических трудов, имеющие отношение к Варенну.

— Послушайте, что пишет Тьер в своей „Истории революции“, — продолжал я. — „Варенн построен на берегу узкой, но глубокой реки“.

— Вы видели реку? — с улыбкой спросил г-н Бессон.

— Да, но все совсем наоборот: она широкая, но глубиной не больше фута.

— Господин Тьер спутал канал с рекой. Господин де Буйе не мог перебраться через канал; реку, даже в половодье, перейдет ребенок.

— Подождите, мы еще не дочитали до конца; здесь в каждой строчке ошибка. „На площади должен был стоять в карауле отряд гусар, но офицер, видя, что казна, о которой ему сообщили, не прибывает, оставил своих солдат в казарме. Наконец появляется карета и переезжает мост“.

— Карета не переезжала моста, — объяснил мне полковник, — но обогнула церковь, поскольку форейторы поняли, что экипаж слишком высок и не пройдет под аркой…»

Вернувшись из Варенна, Дюма попал на суд, подтвердивший прежнее решение о запрете Леви публиковать его книги, потом уехал к сыну, жившему за городом, в Сент-Ассиз, писать о беглом короле. Но не пошло. Он тогда хотел писать не исследование, а роман — но роману нужен сюжет, а взять его негде, изнасилованных под гипнозом девиц сюда не вставишь… И тут он случайно напал на другую историю. Пересказывал сыну эпизод, услышанный давным-давно от Нодье: осенью 1799-го — летом 1800-го, уже при Наполеоне, в городе Бурк-ан-Бре действовала банда из четырех роялистов, грабивших транспорт, чтобы финансировать войну в Вандее. Их казнили, ни один не умер сразу, голова самого младшего, как уверяли очевидцы, что-то произнесла. Как Дюма мог не ухватиться за такой сюжет раньше? Четверка романтических героев-злодеев, «Мушкетеры» навыворот, бери да пиши. Но он был так робок на выдумки, так держался проторенных путей — не изнасилованная девушка, так загадочный герой-заговорщик или два героя, стоящих по разные стороны баррикад, но остающихся друзьями… Как их сюда вставить? И Наполеон — как его присобачить? Связку придумал сын: героем станет наполеоновский офицер, ищущий гибели, ибо после ранения он стал импотентом, как у Хемингуэя. Его противник — главарь банды, дальше по накатанной дорожке: оба благородны, один любит сестру другого…

Роман «Соратники Иегу» Дюма предложил «Газете для всех» вместо обещанного о Людовике; он печатался с 27 декабря 1856-го по 4 апреля 1857 года. Дюма полностью «обнажил метод»: писал, как собирал материалы, приехал в Бурк, пришел к магистрату, а тот даже не слыхал о банде Иегу, но в конце концов удалось найти документы. Итак, после террора пришла Директория… Ах, черт побери, он опять самое интересное пропустил — смерть Марата, 9 термидора; что же там было-то от Робеспьера до Наполеона, как вдруг в одночасье кончился террор? Он не писал об этом прежде, а здесь сказал пунктиром, в одном абзаце, как в учебнике для младших классов. Напишет или нет?!

Итак, пришла Директория — слабое, бестолковое правительство, безвременье, гражданская война; Наполеон ее разогнал и начал наводить порядок, в частности в Авиньоне, где орудовали «Иегу». Авиньон — странный город, почти самостоятельная республика, подчинялся то французскому королю, то папе, в 1791-м был присоединен к Франции и делился надвое: «Французская половина была проклятым городом, стремившимся обрести гражданские свободы; городом, содрогавшимся от сознания того, что является подневольной землей, подвластной духовенству. Это было не то духовенство, благочестивое, терпимое, неукоснительно соблюдающее свой долг, всегда готовое проявить милосердие, не то духовенство, которое, живя в миру, утешает и наставляет его, чуждое мирским радостям и страстям, — это было духовенство, зараженное интригами, честолюбием и алчностью; то были придворные аббаты, соперничавшие с аббатами римской церкви, бездельники, франты, наглецы, законодатели моды и самодержцы салонов… Мы назвали Авиньон городом священников; назовем его также городом ненависти. Нигде не учат ей так хорошо, как в монастырях». Разумеется, авиньонцы сочувствуют банде: «Неужели, гражданин, — удивился молодой завсегдатай, — вы не понимаете, что Иегу — это его величество Людовик Восемнадцатый, коронованный с условием, что он покарает преступления Революции и умертвит жрецов Ваала, то есть всех, кто имел хоть какое-нибудь отношение к чудовищному образу правления, который вот уже семь лет именуется Республикой?»

Роман слабоват, вторичен — все благородны, все гибнут, головы разговаривают на гильотине, вместо четверых реальных заговорщиков — один абстрактный; Дюма загубил великолепный сюжет, неудивительно, что инсценировка, поставленная еще до выхода книги, прошла 2 июля в театре «Готэ» без успеха. Самое интересное в нем — попытки подобраться к Наполеону не как к орудию Провидения, а как к человеку: «…что он любил больше всего, что было всего дороже его сердцу — это всеобщее поклонение, это мировая известность. Отсюда ненасытная потребность в войне, жажда славы… Он проникся презрением к роду человеческому; к тому же он от природы не склонен был уважать людей, и нередко с его уст срывались слова тем более горькие, что он имел случай убедиться в их справедливости: „Два рычага приводят в движение человеческие массы: страх и корысть“. Естественно, при таких убеждениях Бонапарт не мог верить в дружбу. Говоря о якобинцах, он называл их не иначе как убийцами Людовика XVI, зато о роялистах высказывался так осторожно, что казалось, будто он предвидел Реставрацию…».

Вторая империя в поре расцвета, ходят поезда, корабли бороздят просторы океанов, Париж — сплошная стройка, и в области балета все хорошо; экономический кризис — чудное существо, живущее и умирающее по своим законам, не имеющим ничего общего с политикой, — развеялся, войну выиграли, местное самоуправление уничтожили — ну и ладно, колбасы-то полно для всех, чего рыпаться… ну, сидит кто-то в тюрьме — а нам, что ли, теперь помирать из-за этого?

Была ли Фронда? Слабенькая. Гизо, Тьер, Монталамбер назывались либералами, но смотрели не вперед, а назад: вернуть бы Орлеанских. Республиканцы — высланы или сидят. «Революции и национальные войны. 1848–1870» (под редакцией Е. В. Тарле): «Кавеньяк, за которым строго следили, держался в стороне от общественной жизни; Жюль Фавр произносил талантливые речи, которые правительство не разрешало печатать; Жюль Бастид тайком внушал новому поколению сознание своих прав и обязанностей… Единственные газеты, в которых могли высказываться представители демократической оппозиции, — „Век“, „Шаривари“, „Пресса“ — старались вести себя чинно, чтобы избегнуть административных кар… Несколько студенческих сборищ… вот и все публичные манифестации, которые позволяла себе молодежь, некогда строившая баррикады». Были, правда, какие-то заговоры против императора, то ли реальные, то ли выдуманные, все их раскрывали, всех сажали. Парламент? Все одобрял, что император скажет. Граф Монталамбер, старый клерикал, из ненависти к Луи Наполеону ставший прогрессистом, вспоминал о своем депутатстве: «Никто никогда не узнает, что я выстрадал в этом душном и темном погребе, где я провел шесть лет в борьбе с пресмыкающимися».

А у Дюма жизнь наладилась, оказалось, что можно очень неплохо жить и при диктатуре. Ну, запретили пьесу «Анжела» — переживем… Ну, нельзя дома писать о политике — но можно за границей намекнуть: когда журналист Паскаль Дюпре в Брюсселе основал газету «Вольные изыскания», Дюма в первом номере от 25 августа 1856 года поместил открытое письмо: «Мои лучшие цветы — моим друзьям; мое тело в Париже, моя душа в Брюсселе» (потом Дюма печатал в этой газете историческое исследование «Битва при Пуатье»). Можно собираться и болтать. Доктор Биксио придумал «ужины единомышленников» — по пятницам в ресторане «Филипп», 20 участников, среди них — Дюма, Мериме, Делакруа, несколько будущих министров. Этьена Араго там не было…

Даже родня императора немного фрондировала — не раскол элит, а так, шалости. Летом 1856 года Дюма начал посещать салон принцессы Матильды Летиции Бонапарт (1820–1904), кузины императора, разведенной с Анатолием Демидовым; она дозволяла вольные разговоры, иногда заступалась по просьбе какой-нибудь знаменитости за другую знаменитость. Цвет литераторов пасся у нее, сочиняли эпиграммы, Дюма был автором одной из самых известных: «На родственников этих глядя, мы видим разницу одну: захватывал столицы дядя, племянник захватил казну». Граф Орас де Вьель-Кастель (автор дичайших выдумок о Дюма, сплетник известный) отмечал в дневнике: «Большая ошибка — принимать Дюма и разрешать ему такой тон». (Сам, правда, писал, как на одном балу «многие видели, что император хватал за ляжки г-жу де Бельбеф».) Завсегдатаи салона — Гонкуры; их «Дневники», 31 января 1858 года: «За обедом разговор о Дюма. Все литературные люди утверждают, что у него нет ничего общего с литературой. Потом заговорили о нем как о человеке. Мюрже защищает его, но прямо-таки багровеет, когда Юшар передает, как Дюма всем рассказывал, что Мюрже занял у него деньги и как он, Юшар, однажды явился к Дюма попросить денег взаймы, а тот вынул записную книжку, где у него записано: Шанделье — 14 тысяч франков, Мюрже — 250 франков и т. д., и сказал, что таким образом он раздал уже 30 тысяч франков, а посему… Но Юшар сам видел, как Дюма, проиграв приятелю две тысячи франков, тут же вынул их из своего бумажника… Дюма — самый благоразумный на свете человек, никаких страстей, регулярно спит с женщинами, но никого не любит, так как любовь вредит здоровью и отнимает время; не женится, потому что это хлопотно; сердце бьется, как заведенные часы, и вся жизнь разграфлена, как нотная бумага. Законченный эгоист, с самыми буржуазными представлениями о счастье — без волнения, без увлечений…»

Об этом благополучном периоде оставил воспоминания Владимир Александрович Соллогуб, осенью 1856 года присланный в Париж ознакомиться с работой театров. «В продолжение нескольких десятков лет Дюма возбуждал не только в своей родине, но и во всей Европе всеобщее любопытство и удивление, во-первых, своими сочинениями, бывшими в необыкновенной моде, во-вторых, своим блистательным остроумием, оригинальными выходками, безумными издержками и в особенности своей неистощимой добротой. Годами он жил окруженный неслыханной, чисто восточной роскошью и с этим вместе часто не имел двадцати франков в кармане. В то время он проживал в своем доме, rue Amsterdam, но чуть ли не накануне кредиторы вынесли из него всю мебель. На мой звонок у крыльца мне отворила служанка и ввела меня в совершенно пустую переднюю. Осведомившись, дома ли Дюма, я себя назвал и попросил служанку доложить обо мне.

— Взойдите, любезный граф, — закричал с верха лестницы звучный, густой голос, — мне так много наговорили о вас дурного, что я уже заранее вас полюбил!

Я поднялся по красивой, но довольно дурно выметенной лестнице на второй этаж. Вбитые в стене и вокруг окон гвозди свидетельствовали об украшавших перед тем помещение картинах и занавесках. Навстречу мне из комнаты, служившей ему кабинетом, вышел Дюма. Весь его костюм состоял из длинной ночной белой холстяной рубахи с широко прорезанным воротом, носков и вышитых гарусом туфель. Он дружелюбно меня приветствовал и усадил в одно из четырех уцелевших кресел, украшавших его кабинет, а сам сел на свое место у письменного стола, заваленного кипою исписанных особенно большого формата белых листов. Мы разговорились. Дюма замечательно говорил и в особенности рассказывал. Наружность его совершенно соответствовала и его таланту, и его нраву. Ростом очень высокий, довольно тучный, с толстой бычачьей шеей, лицо его неправильное и некрасивое, с крупными и несколько плоскими чертами, было тем не менее особенно привлекательно. Небольшие глаза искрились тонким остроумием, но… глубины в них искать не следовало».

Соллогуб писал, что у Дюма не было денег давать обеды, но сам на этих обедах регулярно бывал: «Иногда случалось и так, что одному из гостей недоставало стула, но белье столовое, серебро, посуда, стекло отличались безукоризненностью. Дюма очень гордился своим умением приготовлять разные тонкие кушанья, и почти за каждым из обедов подавались два-три блюда, изготовленные самим хозяином. Гости собирались самые разношерстные; добродушие и гостеприимство Дюма вошли в пословицу, но надо также признаться, что к этим качествам его примешивалась такая беззаботность и нравственная неряшливость, что в доме у него в сообществе с людьми самыми знаменитыми и самыми почтенными случалось почти всегда встретить личностей темных и недоброкачественных. Так, например, рядом с одним из таких талантливых и остроумнейших французских писателей того времени, как Генрихом Монье… можно было улицезреть начинавшего в это время свою карьеру весьма гаденького жиденка Альберта Вольфа (журналист, сотрудник „Фигаро“, в 1856 году был одним из временных „секретарей“ Дюма. — М. Ч.)… подле прелестнейшего поэта Генриха Мюржера… случалось видеть какого-нибудь прогоревшего биржевика с грязным прошедшим и темноватым будущим; тут вертелись и разные искательницы приключений, и устарелые провинциальные актрисы, хотя тут появлялись также и талантливые писательницы и даже светские женщины, интересующиеся на „это все“ посмотреть. Тем не менее эти сборища являлись в высшей степени интересными; точно ракеты, вспыхивали колкие словечки, веселые шутки, но и также тонкие наблюдения, глубокое знание жизни и строгая оценка искусства…»

Развлечений было много, а работа шла не так интенсивно, как Дюма привык. «Соратники Иегу», пьеса «Башня Сен-Жак» с Ксавье де Монтепаном по мотивам «Изабеллы Баварской» поставлена в Имперском театре 15 ноября, удалось протолкнуть запрещенную ранее «Юность Людовика XV» под названием «Засов на дверях королевы» в «Жимназ», премьера 15 декабря. Судился с Леви, 19 ноября подал очередной иск, требуя 736 тысяч 345 франков. «Мушкетер» умирал — его было нечем заполнять, и его не покупали, сам Дюма отдавал тексты в чужие газеты, где платили. 7 февраля 1857 года вышел последний номер. И в те же дни начался новый суд, инициированный Маке: тот думал, что Дюма получил от Леви деньги, и рассчитывал взыскать долг. Он потребовал аннулировать соглашение с Дюма от 1848 года, признать себя соавтором восемнадцати романов и выплатить ему половину дохода за них.

Дюма препоручил дело адвокатам, сам, похоже, не очень беспокоился, в феврале уехал с Шервилем на охоту к нотариусу Шарпийону в Сен-Бри, а 27 марта отправился в Англию освещать тамошние парламентские выборы для «Прессы», пробыл в Лондоне месяц, ежедневно слал корреспонденции, «Таймс» их перепечатывала. С восторгом писал, какие свободные выборы, живут же люди… Сочинил комедию «Приглашение на вальс» с посвящением «моей дорогой детке Изабель» — пьесу поставили в «Жимназ» 3 августа, потом она долго шла во Французском театре; его «пустячки» директора театров любили, да сам он их не очень-то жаловал. Дважды ездил к Гюго на Джерси. Отношения между ними в ту пору — рыцарственные: когда актриса Французского театра Огастин Броан напала на Гюго в «Фигаро», Дюма потребовал, чтобы ей не давали ролей в его пьесах. Его не послушали, но Гюго был благодарен за красивый жест. «Люблю Вас все больше с каждым днем, — писал он Дюма, — не потому, что Вы — одна из блестящих звезд нашего века, но потому что Вы — утешаете…»

Дюма затеял новое издание — еженедельник (это полегче, чем ежедневник) «Монте-Кристо», тираж 10 тысяч экземпляров, там будут исторические романы, описания путешествий и стихи. Изюминка: еженедельники выходят по выходным, а этот будет посреди недели. С первого номера, 23 апреля, Дюма начал публиковать «Сальватора», подготовил «Дорогу в Варенн» (печаталась с 22 января по 22 апреля 1858 года), помещал переделки сказок Андерсена, братьев Гримм, нашел нового сотрудника — 23-летнюю Мари де Фернан (1835–1887), о жизни которой почти ничего не известно, переводившую с английского и печатавшуюся под псевдонимом Виктор Персеваль, взял ее перевод книги Булвер-Литтона «Гарольд». Она же сделала перевод книги Гордона Камминга «Жизнь в пустыне» — Дюма написал предисловие. Была ли она его любовницей, неясно, некоторые исследователи полагают, что был даже ребенок, но это не подтверждено; ее дочь Александрина (1859–1888) перед смертью писала Александру Дюма-младшему, что у них один отец, просила о вспомоществовании, он помог, но родства не признал. Вообще вопрос о побочных детях Дюма не прояснен: есть версия, что в 1857 году, когда он наезжал с Шервилем в Вилле-Котре, там была связь с Луизой Бувен, от которой 29 ноября родился сын Жюль Луи Эрнест Рош. Достоверно известно лишь, что Луиза вышла замуж за Роша, будучи беременной, но ее сын считал себя сыном Дюма, был секретарем Исторического общества Вилле-Котре (до 1929 года) и хранителем Музея Дюма.

«Мушкетер» был газетой писем, «Монте-Кристо» — «болтовни». Охота на слонов, френология, гипноз, варка макарон… Писатель М. И. Михайлов, «Парижские письма», 1858 год: «Г-н Александр Дюма-major считает даже обязанностью доводить до сведения публики о каждом шаге своем посредством еженедельного журнала „Монте-Кристо“, который напоминает галантерейным тоном и остроумием наши уличные листки. Из „Монте-Кристо“ можно узнать не только то, кому г. Дюма дал взаймы денег, но и какой суп он любит». Он с возрастом все больше ел и увлекался кулинарией, подумывал о кулинарной книге, публиковал в «Монте-Кристо» биографии великих поваров, писать предпочитал об экзотических блюдах, готовить — простые: макароны, омлет. Поэт Луи Бульбе писал Флоберу, как встретил Дюма в городке Мант в мае 1858 года: «Дюма обнял меня прямо на улице! А ведь я с ним виделся лишь однажды! Он называет меня „дорогой друг! дорогой коллега!“. Все мчатся к дверям, чтобы видеть Дюма, без шляпы, с гривой волос. Это — событие, революция! У входа в отель, где я заказываю завтрак для моих гостей, выстраивается очередь. Мы берем абсент в кафе и идем на кухню. Дюма, засучив рукава рубашки, проверяет пирог, сочиняет омлет, жарит цыпленка, режет лук, заваривает чай, бросая 20 франков посудомойкам… Какая молодость! Он был счастлив, как мальчик на каникулах. И какой аппетит! Я редко видел, чтобы кто-то ел с таким увлечением. Пьет он мало. Кроме него и меня, все были пьяны. Хозяйка отеля продала остатки омлета и цыпленка по очень высокой цене. Он отличный менеджер!»

Из серьезного в «Монте-Кристо» преобладала литературная критика. Вышла «Госпожа Бовари», ее ругали за непристойность, Флобер попал под суд за «оскорбление нравственности», заступились только Бодлер, Сент-Бёв (лучше бы не заступался: сравнил Флобера с Дюма-сыном); старший Дюма назвал «Бовари» «книгой высочайших достоинств», стоящей в одном ряду с работами Бальзака, восторгался стилем, правда, несколько для него утомительным, «но стоит прочесть роман до конца, как усталость, сама по себе служащая высокой оценкой произведения, забывается, а очарование остается…». Флобер был к коллеге не так добр. «Бувар и Пекюше», 1881 год: «Романы Александра Дюма, увлекательные, точно картины волшебного фонаря. Его герои, ловкие, как обезьяны, сильные, как быки, веселые, как птицы, появляются внезапно, говорят громко, прыгают с крыши на мостовую, получают смертельные раны и выздоравливают, пропадают без вести и снова оживают… Любовники держатся благопристойно, фанатики веселы, сцены резни вызывают улыбку». Гонкуры ехидничали: «С наибольшим сходством все крупные персонажи французской истории изображены в романах того же Александра Дюма, вылепившего с них медальоны… из хлебного мякиша».

Время романтиков ушло, Флобер, Гонкуры, Золя провозгласили новую литературу: изгнать искусственные приключения, сложность сюжета заменить сложностью переживаний, сложностью текста. Эту новую сложность Дюма мог оценить у другого, но для себя не принимал и, кажется, меняться не собирался. Он устарел; другой романтик, Стивенсон, хвалил его стиль — «легкий, как взбитые сливки, прочный, как шелк, многословный, как деревенские сказки, сухой, как депеша генерала», — но соотечественники этого мнения не разделяли; Дюма и стиль, Дюма и Литература — вещи несовместные. Лишь через полтора века стали появляться иные точки зрения. Фредерик Бегдебер, современный французский критик: «Сегодня Дюма кажется смешным. Писатели предпочитают посвящать работы изучению своего пупка или экспериментам с языком. Другая причина, по которой Дюма оказался вне нашего времени, — образ жизни. „Писатель XXI века“ должен быть встревоженным, больным анорексией, безработным, бледно-зеленым, жить в комнате для прислуги или в провинции без проточной воды, быть плохо одетым, бедным, грязным, одиноким, прыщеватым… Тип, который хотел бы писать и в то же время любить хорошую еду, декадентскую роскошь, декольтированных женщин и дорогое вино, рисковал бы, что его линчуют… Дюма — это анти-Пруст, но не анти-Мальро: популярный романист, способный оказаться среди повстанцев 1830-го и бойцов Гарибальди. Он показывает нам новый путь: можно быть мятежником, даже принадлежа системе, можно приятно жить и тем не менее хотеть изменить мир, можно верить в счастье…» Другой критик, Бернар Вебер: «Часто парижские критики называют авторов, которые трогают публику, „популярными“ с уничижительным оттенком. Но Гюго гордился тем, что был популярен, как и Дюма, и Жюль Верн, и Флобер… Все „не популярные“ писатели того времени забыты, никто не помнит, что они были салонными поэтами или академиками. История смела их с их изящными фразами. На самом деле гораздо труднее нравиться широкой публике, чем кружку так называемых арбитров элегантности».

Данный текст является ознакомительным фрагментом.