СТАРЫЕ ДРУЗЬЯ

СТАРЫЕ ДРУЗЬЯ

…Перед Морозовым вырос дневальный. Ноздри его чутко подрагивали. Почувствовал запах съестного:

— Куда идешь? Не заблудился? Кто нужен?

— Петров Павел Петрович. По приказу начальника лагеря.

Дневальный, низенький мужчина с острым лицом и жадными глазами, еще раз вдохнув желанные запахи, сказал:

— Пойдем. Мне говорили.

Они шли, лавируя между сидевшими людьми, связками ивняка, кучами корзин, на них отовсюду глядели пустые глаза, в которых не было ничего, даже любопытства. Здесь не жили. Просто существовали до завтрашнего дня. Дальше не заглядывали.

Агроном Петров сидел на краю нар и одной рукой, помогая себе зубами, скусывал кору с прутьев, откладывал белые оголенные лозины, ровнял стопку, а кору бросал вниз.

— А, это вы! — Петров едва заметно улыбнулся. — Честно скажу, не ждал. Думал о вчерашнем: мистификация. Садитесь рядом.

И подвинулся. Дневальный топтался возле них. Сергей полез за пазуху, вытащил плоскую половинку буханки, разломил, одну сунул в руку Петрова, другую протянул дневальному. С соседних нар несколько бледных лиц, не мигая, смотрели на эту процедуру. И Петров и дневальный уже жевали, быстро оглядывались по сторонам, старались скорее проглотить. Лишь справившись с первым куском, Петров, а за ним и дневальный, тихо сказали «спасибо» и опять взялись за хлеб.

Сергей подтянул дневального за грудь и прошептал:

— Найди мне Черемных, Виктора Павловича, он в этом бараке. И приведи сюда.

— Знаю, — дневальный кивнул. — Такой, высокий, без зубов.

И вертко пошел по проходу, продолжая жевать.

Петров уже спрятал остаток хлеба под рубаху. Когда Сергей протянул ему еще банку консервов и огурец, он как-то странно хихикнул, банку сунул под себя, а огурец с хрустом в три приема съел — боялся, что кто-нибудь отнимет.

— Пойдем, коллега, на вахту. И на речку. Осмотрим остров поближе.

— Так это серьезно? Я все не верю. А нас выпустят? Вдруг я не дойду? Слабость, понимаете?..

— Помогу. Это недалеко. Если дело удастся, майор переведет вас в отдельный закуток при бараке и выдаст пропуск на вольное хождение. Определим, что надо для первых работ, сколько людей в огородное звено.

Хлеб был съеден. Петров вздыхал, словно ему не хватало воздуха. Он сонно закрывал глаза.

— Вам что, плохо?

— Нет-нет, это так… — Он провел по лицу ладонью, улыбнулся.

— Одевайтесь, пройдитесь туда-сюда, разомните ноги. У меня тут знакомый должен быть. Я подожду.

Возник дневальный, прошептал:

— Он не встает. Просит к нему. — И зашагал впереди.

Но дневальный ошибся. Черемных, предчувствуя нечто важное, поднялся сам. И придерживаясь за нары, переступая ослабевшими ногами, двигался навстречу. Или свет был слабый, или Черемных уже забыл соседа по пересылке, но только Сергей оказался проворней, сходу обнял подполковника, почувствовал его слабое тело и когда откинул голову, близко увидел глаза, полные слез:

— Неужели это ты, Сережа? Как очутился в нашем аду, как нашел? Господи, вот радость-то какая! Сергей Морозов, здоровый и живой! Тебя освободили? Можно поздравить? Надо присесть и поговорить.

Как только они сели, Морозов вытащил еще две плоские половинки хлеба и сунул их с банками консервов под тюфячок. Но Черемных тотчас вынул хлеб и, виновато улыбнувшись, впился в буханку.

— Вот с этим вкуснее… — Сергей протянул зеленый огурец.

Подполковник взял огурец так нежно, как берут святыню или мать своего ребенка-первенца. Секунду-другую смотрел на него, а потом откусил и заплакал. Жевал, а слезы катились по щекам, и до того было больно смотреть на его заплаканное, некогда такое волевое лицо, что и у Морозова защипало в глазах. Черемных плакал и ел, откусывая и хлеб, и огурец, не разговаривал, пока не утолил голод, пока не обрел способность владеть собой.

— Откуда вы попали сюда, Виктор Павлович?

— С прииска имени Водопьянова, это в Северном управлении.

Почти два сезона там. Пока не превратили в существо, какое ты видишь. Позволь мне… — И опять взялся за хлеб. Голод подавлял другие чувства.

— Это ужасный прииск, — сказал он. — Там нелюди начальники Холостюк и Гранков. Каждый день умирающих везли в зону.

— Убивали?

— Чаще просто садились без сил в забое и умирали. Замерзали. Это так просто: полчаса — и все мучения кончались… По вечерам мы их везли к вахте на полозьях от коробов. В это невозможно поверить, надо видеть.

— Я видел, был на прииске «Незаметном», где такой же режим. Чудом спасся и очутился на стройке, где мы с вами встретились, помните? Я еще не освободился. Работаю недалеко отсюда, в совхозе «Дукча».

— А здесь почему?

Экономя минуты — о нем, наверное, уже вспоминал начальник лагеря, — Сергей коротко рассказал, почему здесь и скороговоркой добавил:

— Тут в бараке Петров Павел Петрович, запомните? Он будет создавать подсобное хозяйство, возьмет вас в бригаду. Назовитесь огородником. Я буду навещать вас, тогда еще поговорим. А сейчас ухожу, Виктор Павлович, боюсь войдет начальник. Петров Павел Петрович, запомните!

Договаривал последние слова и тут же выкладывал оставшийся хлеб, консервы, еще один огурец. Черемных мгновенно прятал драгоценную пищу, согласно кивал и тоже вглядывался в барачный проход.

Простились вовремя. Едва Морозов вернулся к Петрову, который уже приготовился к выходу, как в дверях выросла длинная фигура начальника.

— Задержался ты, агроном, — сказал он, осматриваясь по сторонам. Барак как-то притих. — Ну что? Потопали?

— Петров очень слабый, пока растормошил его, пока помог одеться… С одной-то рукой не очень…

— Такие вещи, как руки, терять не положено. — И хохотнул: — Новые не вырастают. Готов к походу?

Втроем они вышли за вахту, спустились вниз. Восемь инвалидов неторопливо, как во сне, грузили дукчанские машины. Шоферы, увидев начальство, тоже взялись за вилы. Прошли мимо на остров, куда был сделан пешеходный мостик. Сергей подобрал у конюшни лопату и теперь рыл пробный шурф. Показал Петрову и начальнику отвесную стенку:

— Видите темный слой? Это природный гумус из наилка. Самый плодородный слой. А глубже песок, так? Пахать поле вряд ли надо, чтобы не выворачивать песок наружу. Раскорчуйте гнезда тальника, сровняйте поверхность и возите перегной лошадьми, один воз на десять квадратных метров. Это хорошая доза. Вы, Павел Петрович, с разрешения майора и с его письмом приезжайте в Дукчу, возьмете культиватор, у нас есть списанные, за день-два отремонтируйте. Впрягайте три-четыре коня, за пару дней прорыхлите культиватором вдоль и поперек для начала гектар или два, лопатами сделайте гребни, обязательно с юга на север. А потом к нам с письмом за рассадой. Семена моркови, редиса, свеклы тоже можно получить в совхозе. Успеете посеять, если не все десять гектаров, так половину и то хорошо. Я подъеду, как будет время.

— Будем рады, — сказал майор и откинул голову. — Тебе все понятно, Петров?

— Так точно, гражданин начальник! Могу подбирать звено? Человек десять?

— Да хотя бы и сто! А ты, Морозов, приезжай, не будем терять связи, раз полезны друг другу, так?

— Пока наши машины сюда ходят, это не трудно. Письмо пишите на имя директора совхоза Бабичева, или главному агроному Пышкину.

— Запоминай, Петров. Напишешь сегодня же. Пошлю человека за семенами, чтобы не терять дня.

— Петрову пропуск нужен, — напомнил Сергей. — И всему звену. Лучше, если они шалаш себе поставят на лето, чтобы оберегать поле.

— Будет пропуск, если постараются. Свой огород, как же!

Майор был необычайно доволен. Все так просто и несложно, никаких хлопот для него! А приедет начальство, можно показать сделанное и заслужить похвалу. Колыма, а они с овощами! И не возникло у него горечи, что до сих пор не додумались до такого простого дела. Ведь тысячи людей, сколько из них могли бы поработать на земле, да получить в обед хоть две редиски!

В хорошем настроении пребывал и Морозов. Его друг Черемных получит пропуск — это раз. Навоз — бесценнейшее средство для урожая на Колыме пойдет в совхоз и будет идти, пока майор не хватится и не наложит запрета: себе нужней…

Спустя два часа Сергей докладывал Пышкину о первых десятках тонн конского навоза, получил «добро» на продажу семян инвалидному городку и не удержался высказаться по поводу «дубовых» руководителей, которые не используют возможности огородничества на Колыме. Что эти пять совхозов, когда можно иметь сотню подсобных хозяйств везде, где имеются лошади или коровы!

Сергей, не дожидаясь попутки, ушел на Дальнее поле. Шел и перечислял, что надо сделать для посадки капусты, для разделки целины. Его приятно удивил Любимов, который уже кое-что сделал. Наладил две конные сеялки и без агронома закончил посев столовой свеклы и моркови, а тракторист нарезал на трети пашни гребни под капусту. Хоть завтра начинай, были бы люди.

Стояла ветреная и мокрая погода, по распадку со стороны моря низко бежали рваные облака, из них временами сыпался мелкий и холодный дождь, все на земле потемнело, обрело старческую, немилую окраску. Тоже весна называется…

Пышкин сказал, что пора посадки наступит, как подтянется рассада в парниках. Она, как видел Сергей, была уже «на выходе», рамы открыты, зеленый лист кое-где выпирал выше сруба.

Раз такое дело, то надо поторопить главного, погода для посадки самая благоприятная. С этой мыслью Сергей с первой попутной машиной из-под навоза отправился на усадьбу совхоза.

Появление Морозова в теплице обрадовало старика.

— Загордился, забыл свой дом, — с притворной строгостью пробурчал Василий Васильевич. — Говорят, ты уже консультант? Не рано ли?

— Да они там ни в зуб ногой! — засмеялся Сергей. — Земля под боком добрая, тысячи людей в лагере, коней два десятка и до сих пор не могли сообразить, что можно иметь свои овощи! Тоже хозяева. Навоз отдают нам, мне стыдно брать, но ведь и нам требуется, вон какая землица получилась на целине! Под капусту пойдет.

— Это же тюрьма, милый, а не колхоз или совхоз. Тюрьма! За что начальству платят? За охрану, за страх, за голод, за то, чтобы в будущем никто из выживших и потомков их и не пикнул против указаний, какие они дикие не будь, эти указания. А ты нашел святую простоту, своего майора, и забил ему памарки огородом. Ведь ждет, поди, награды: вот придумал, как лучше кормить лагерников! Вдруг поймет, что сделал святое дело, что ты подтолкнул его на добро. Успеха вам с этим майором и да благословит вас Господь! Пошли в нашу комору, свежими щами угощу.

Они обедали, Сергей рассказывал, как встретил Черемных и Петрова, начал было показывать, каков тамошний майор с подвижной головой, по положению которой можно определять его настроение. Но тут явился посыльный:

— Морозова — к начальнику совхоза! Быстро! Весь совхоз обегал…

Сергей побледнел, глаза его испуганно вспыхнули.

— Вот видишь, — ласково заметил Кузьменко, — и в тебе уже страх сидит. Ничего дурного не сделал, а страшишься. Когда во власти страха, тогда серьезной работой не занимаются, не получится. Гаснет доброе. Иди спокойно.

У Бабичева сидел главный агроном. Расспросил о 23-м километре, переглянулся с Бабичевым и сказал:

— Придется пока отказаться от поездок, Морозов. Хоть и приятно, но… Не сегодня, так завтра в Дукчу прибывает большой женский этап. Они не на день, не на два, а надолго, кажется. Поручаем принять и распорядиться. Надо заранее подготовиться. Пусть этапные сажают капусту.

— К посадке мы готовы. Давайте распоряжение о выборке рассады.

— Уже, уже. Ты поезжай на место и еще раз проверь, есть ли фронт работ. Если ночью привезут, то утром — за работу.

— Так сразу? — не удержался Морозов.

— Режим устанавливаем не мы, а Севвостлаг, — напомнил Бабичев.

В семь утра темная и длинная колонна показалась на дороге. Женщины шли тихо, обходя лужи и грязь, охранники уже перестали подгонять и орать. Бесполезно. Когда сгрудились у избушки, Морозов сказал:

— Отдохните с дороги. Вот брезент. В котле кипяток.

— Сто сорок три, — раздраженно выпалил начальник конвоя. — Тянулись как на кладбище. — И отвернулся, будто от грешного.

Здесь был очень разный народ, молодые и старые, седые, болезненные, задирчивые и любопытные, ко всему безучастные, в разномастной одежде, не с колымского склада.

Когда Любимов спросил, откуда прибыли, разноголосо ответили:

— Из Ярославского политизолятора…

— Из Владимирской тюрьмы…

— Из «Крестов»…

— Из Смоленска, Казани, Орла, Вильнюса…

Слышалась и нерусская речь: украинская, польская с шипящими окончаниями, кажется, румынская, окающая северо-русская, немецкая, латышская.

Пожилая брюнетка не без вызова сказала:

— Семьи «врагов народа» и перебежчики из-за рубежа. Уголовных нет.

Из всего этапа только четверо оказались крестьянками. Любимов назначил их звеньевыми и разделил на бригады остальных.

Когда привезли рассаду, работа началась недружно, кое-как, некоторые украдкой ели горьковатые капустные листочки. Что можно поделать? Люди из тюрем, пересылок, из пароходных трюмов, по многу месяцев на перловой каше, изголодались по зеленым овощам, им и молодая рассада в радость. Этот городской народ едва ли когда имел дело с землей и растениями, женщины быстро уставали кланяться земле и садились прямо на гребни, чтобы переждать боль в пояснице.

В этом этапе было на удивление много иностранок из зарубежных и других европейских стран: Польши, Румынии, Болгарии, Австро-Венгрии, даже из самой Германии, с которой как раз в эту пору происходили какие-то непонятные переговоры о дружбе и сотрудничестве, что не укладывалось в голове. С фашистами?! Оказывается, в этапе — зарубежные коммунистки или семьи коммунистов. Они пытались укрыться от наступающего фашизма, от собственной жандармерии и полиции в дружественной по идее стране, в СССР, где у многих жили мужья, отцы. Переходили границу, их интернировали, некоторых устраивали на работу в разных городах, а с 1937 года стали арестовывать и предъявлять стандартное обвинение в шпионаже или в незаконном переходе границы. Наказание от пяти до десяти лет лагерей. А тюрьмы и ближние лагеря были полны-полнехоньки «своими» заключенными, не оставалось иного выхода, как отправить этих «чужих» через три моря на Колыму, благо емкость Северо-Востока была необъятной и могла вместить всю Европу…

На второй-третий день выявились лидеры, они подобрали себе бригады, дело пошло лучше, погода не препятствовала труду, нежаркое солнце после тюрем и этапа обернулось радостью для бедных и слабых женщин. Еду из лагеря привозили получше, это уже обговорил Любимов со знакомыми поварами. У избушки, кроме того, готовили кисель из просеянного молотого овса. Женщины становились говорливей, несколько раз принимались петь песни — всяк на свой манер, смеялись. И вот так, с шутками, незаметно засадили всю площадь, на которую хватило рассады. Опытные парниководы Катя и Зина вырастили капусты несколько больше, чем требовалось: не в первый раз видели, как голодные едят рассаду. Сами, когда приехали, тоже грешили…

Многонациональный этап проработал почти три недели, а затем явилось только четырнадцать женщин с одним конвоиром, остальных неожиданно посадили в машины и увезли на север, кажется, в Эльген. Эти четырнадцать так и остались на Дальнем поле.

Ходили утром и вечером с конвоиром, который весь день потом отсыпался где-нибудь в стороне, предупредив Любимова, чтобы разбудил при наезде начальства.

Сергей все реже ходил на центральную усадьбу. С утра, определив людей по работам, он отправлялся на целинный участок — «научный полигон» — как назвал это поле Пышкин. Там были термометры, измеряющие температуру почвы на разных глубинах и при разной погоде, в сущности, метеостанция, которой не было в совхозе. Здесь Морозов вырыл шурфы, чтобы определить, какова вечная мерзлота. И к удивлению специалистов Управления доказал, что в долине не везде вечная мерзлота, она встречается только линзами — под моховыми и лесными участками, тогда как в травянистой части долины ее нет. Зависела мерзлота и от грунтов: много ее было под суглинками. Все это вызывало не просто любопытство, но могло помочь землеведению, которое на Колыме оставалось в зачаточном состоянии. Руссо, Андросов и Пышкин поощряли Морозова к занятиям такого рода.

Целинное поле отличалось от старой пашни даже по внешнему виду. Оно было рыжеватого цвета от еще не перепревшей дернины. Здесь росли турнепс и вико-овсяная смесь, хорошо росли. Таких мокрых лугов на Колыме было бесконечно много: резерв для будущих пашен и лугов для скотины, которая дает навоз — опять же на удобрение пашни. Почему не распахать?

В совхозе оценили такое вроде бы примитивное сооружение, как рельсовая борона. Она станет прообразом нового орудия для освоения северной целины, заменит здесь не очень подходящие плуги.

Сергей рассказал Руссо и Андросову об огороде на 23-м километре, устроенном за считанные недели. И сам загорелся проведать своих подопечных, тем более что майор приглашал его.

В середине июля нашлась возможность затратить день для поездки на инвалидный участок.

Не без умысла Сергей от шоссе направился прямо на огород, а не к майору. Хотел убедиться, удалось ли Петрову забрать к себе из барака ослабевшего подполковника Черемных. Там конюшня рядом, а значит, и овсяный кисель — уже подспорье! Ну, и оценить, что получилось с огородом, а уж потом поделиться своими впечатлениями с майором.

Какова же была его радость, когда около хорошо сложенного домика он прежде всех увидел Виктора Павловича. День был теплым, подполковник сидел на солнышке в старенькой, желтой от стирок рубахе и дремал, а в домике слышались громкие голоса.

Мельком глянув на светло-зеленый огород на гребнях, — освоили и засадили! — Сергей тихо подошел к своему другу и когда тот — не без испуга — открыл глаза, поднес палец к губам: тихо!.. Черемных бесшумно, а главное, довольно легко поднялся, они отошли к кустам и прежде чем сесть, обнялись и поцеловались.

— Ты вырвал меня у смерти, — со слезами на глазах прошептал подполковник.

— Преувеличиваете, Виктор Павлович. Счастливое стечение обстоятельств, а не моя роль.

— Побольше бы таких обстоятельств! Ты знаешь, майор назначил меня сторожем на огороде. Номенклатура! Днюю и ночую здесь. Обнаружил съедобные растения на меже и соседственных лугах, варю суп из них. Ну и овес… Чувствую, как поправляюсь. Вот только зубы… Трудно откусывать.

У него недоставало трех верхних и двух нижних передних зубов.

— Память о начальнике участка на прииске имени летчика-героя Водопьянова. Удар кулаком в ответ на замечание о палаческих способностях этого прохвоста. Зубы и пять суток карцера. Мог и не выйти оттуда: спасла перекомиссовка, определила инвалидом и списала вот в этот лагерь. Знаешь почему? Чтобы скрыть показатели приискового лагеря по смертности. Всех, кто за шаг до смерти, отправляли в инвалидный лагерь. Здесь с отчетностью проще: все раннесмертны.

Он говорил шепелявя. И всё-таки улыбался. Как мало надо человеку для доброго настроения! Отойти всего на несколько шагов от гибели…

— Вы ничего не узнали о Супрунове? Помните железнодорожника в вагоне? Или об отце Борисе?

Виктор Павлович тяжело вздохнул. Хотел что-то сказать, но не решился. А Сергей добавил:

— Верховского Николая Ивановича я встретил в бараке на «Незаметном». Он был в гипсе, быть может, сломана спина. Мы поговорили всего несколько минут. Если он жив, то прикован к нарам.

Черемных закрыл лицо ладонями и застонал:

— Вот что сделали сталинские палачи с милосердной нашей страной, с людьми! Если так продолжится, то в живых останутся одни жестокосердные — «кто не с нами, тот против нас…» Так используют даже евангельские слова от Матфея. И будет страна верных слуг, доносчиков-мерзавцев, покорных исполнителей его воли. О каком нравственном воспитании может идти речь? Ведь даже секретарей ЦК комсомола, воспитателей молодежи — Сашу Косарева, Валю Пикину уничтожили.

Разговор в домике сделался громче. Виктор Петрович и Сергей переглянулись. Черемных отошел и сказал в дверь:

— Павел Петрович, а у нас гость.

— Неужели Морозов? — И Петров выскочил из домика. На нем был пиджак с чьих-то более широких плеч, пустой рукав неприкаянно болтался.

— С инспекцией! — Сергей широко улыбнулся. — Надо же посмотреть на новый огород? Докладывайте по всем статьям, коллега.

Как скоро и разительно может меняться облик и настроение человека, когда беспросветная голодная жизнь отпускает его из своих когтей, и он снова получает возможность заниматься любимым делом, распоряжаться собой. Павел Петрович распрямился, поднял голову, он светло улыбался, жал руку Сергею и с понятной поспешностью принялся показывать и рассказывать. Всего и освоили-то около трех гектаров, но гребни и гряды с овощами выглядели чистыми, аккуратными, ощущалась рука опытного агронома.

Они обошли остров. Черемных едва успевал за агрономами, поддакивал, уточнял, ощущая и свою причастность ко всему сделанному.

— Теперь за парники и теплицу, — сказал Сергей. — Без них далеко не уедешь.

— Если бы вы сказали об этом майору. Он пока что понукает расширять площадь, чтобы побольше капусты для лагерной столовой.

— Скажу. Редкостный начальник, который вдруг позаботился о голодных людях! И заботы не Бог весть какие.

Виктор Петрович проводил Сергея до мостика, что-то хотел сказать наедине. И вот тут остановился, сказал:

— Не одолел болезни наш Николай Иванович Верховский. Отвезли его на сопку в общую могилу. Десятый день как отвезли. Я поздно узнал от дневального, соседи по нарам подтвердили, говорят, был в сознании до конца. Написал письмо жене…

— Сохранилось?

— Вот оно. Ношу при себе, жду оказии.

— Я отправлю. Адрес есть?

Черемных огляделся, вынул из пояса штанов помятые листки и протянул Сергею.

— Помянем его. Помолчим…

Под мостиком тихо струился ручей, прозрачная вода шевелила и нагибала водоросли на дне. Высоко над ручьем темнел крутой берег с тополями, тень от них почти добиралась до мостика. В огороженном загоне носились, играли жеребята. Мир, как мир. Серое небо, летнее тепло, комары над головой, живая вода под мостиком. А на сердце тоска и глубоко запрятанная мысль о собственном будущем. Такая вот участь…

— У меня еще семь лет впереди, — Черемных вздохнул.

— А у меня… — Сергей помедлил, посчитал. — У меня восемь месяцев. Но надежду терять нельзя.

— Я крепко надеюсь. Верю, рабству будет конец.

Они обнялись, Морозов пошел к вахте, переложил с одной руки на другую сверток с огурцами для майора: подарок директора совхоза за триста тонн навоза.

На вахте дукчанского агронома уже знали, но все-таки позвонили майору. Тот сказал, что ждет Морозова в своем кабинете. Когда Сергей открыл дверь, майор задумчиво разглядывал бумаги, голова его покоилась на правом плече. Увидев в руках посетителя сверток, оживился:

— Ну, здравствуй! Садись.

— Это вам от дукчанского начальства. — Сергей положил сверток на стол.

— Добре. Спасибо. Ты был на огороде? Твое мнение?

Морозов высказал похвалу. И сразу повел речь о парниках, теплице. Советовал строить их наверху, где-нибудь около конюшни. В долине все-таки есть опасность паводка или наледи. Не стоит рисковать.

— А как же огород, если паводок? — резонно спросил майор.

— С риском. Ведь другой земли вокруг нет. Можно вал соорудить для защиты. А теплице и парникам там не место.

— Поможешь строить? — Майор переложил голову на левое плечо. Весь в ожидании.

Они потолковали минут двадцать, и начальник пожал руку заключенному Морозову. Лицо его излучало прямо-таки мальчишеский задор: ручковаться с зэками категорически запрещено, а я пожимаю! И совсем осмелев, предложил:

— Слушай, а может, перетащить тебя в мой лагерь? Все удобства обеспечу. У тебя сколько годков по приговору?

— Три. Осталось восемь месяцев.

— Кто судил?

— Никто не судил. Особое совещание.

— Когда по Особому, то эти три могут растянуться, как резина. А у меня не залежится, получишь отличную характеристику.

— Нет, останусь в совхозе. Спасибо за доброе слово. Там у меня друзья, учителя-агрономы.

— Как знаешь. Но не забывай, наведывайся.

Они расстались почти друзьями. Но была и тень: напоминание майора об опасности: приговор — резина…

Что это не оговорка, Морозов знал и по Дукчанскому лагерю, где был свой оперчек, ничтожный человечек, которому не по силам, не по уму пришлась бы любая самая простая работа. В лагере он не сидел без «дела». И Морозову рассказывали, что, по крайней мере, троих он «укатал» перед освобождением на новый срок. Словом — бояться было кого. Тем более что общее положение на Колыме менялось в худшую сторону. Вести о новых сроках приходили из лагерей-приисков. Лучше бы не приходили, не терзали сердца тех, у кого срок малый.

Весной и летом тридцать девятого года и почти до начала сорокового этапы заключенных, проходившие мимо Дальнего поля и мимо лагеря, являлись взору почти ежедневно. Кого везли и откуда везли, можно было только догадываться. Осведомленные шоферы сказывали, что все еще слышат в кузовах нерусскую разноязычную речь. Вроде страна ни с кем не воюет, а иностранцы прибывают на Колыму. Называли по догадке языки эстонский, латышский, литовский. Слышали польский. Особенно много видели заключенных в форме польских офицеров, гражданских поляков в ненашенской одежде, даже разговаривали с ними, когда приходилось останавливаться «по нужде» на голых, просматриваемых местах.

Летом повезли людей, разговаривающих на украинском, но не совсем похожем, улавливали слова: «Львов», «Ужгород», «Тернополь». Кто имел возможность читать газеты, те прокладывали мостик от этих дорожных слухов к сообщениям об освобождении Западной Украины и Прибалтики от «ненавистного буржуазно- националистического гнета», после чего, там проводили «чистки». В тылу Красной Армии обосновались специальные части, не подчиненные армейскому командованию. Ну а где «чистка», там и вычищенные, вот им, наверное, и приходилось менять мягкий климат Карпат и Прибалтики на жгуче-континентальный северо-восточный у черта на куличках.

Прииски в те годы сильно поредели, лагерный народ вымирал, но в Севвостлаге не унывали, бригады пополнялись из новых этапов третьего или четвертого потока, если считать с «набора» 1932 года. Самым страшным и многолюдным все же оставался «набор» 1936–1939 годов. От них на Колыме оставалось совсем мало, люди тех лет переполнили инвалидные лагеря под Магаданом, на 23-м километре, в Оротукане, Спорном, в малых лагпунктах по трассе, в Чай-Урье, на новых местах близко от водораздела рек Колымы и Индигирки, откуда до «полюса холода» оставалась сотня километров; Начальники приисков прямо-таки проклинали этот полюс холода, поскольку зимой приходилось «актировать» и не выпускать заключенных на работу во все дни с температурой в минус 50 градусов и ниже. Таких дней набиралось до двух десятков. Заключенные сидели в бараках, облепив раскаленные печи, а план вскрыши «торфов» горел, что называется, синим пламенем. И в пламени этом сгорали многотысячные премии и ордена, на которые так падки были дальстроевские золотооловодобытчики с погонами офицеров НКВД.

В лютые зимние месяцы начальник Севвостлагеря особенно часто отправлялся со своей командой в «экспедицию наведения порядка» — как называли его наезды на прииски. Молва опережала приезд на несколько дней, оперчеки сидели ночи напролет, и вместе с начальниками лагерей и участков составляли списки зэков, которые подлежали ликвидации. Их «труд» облегчался зловещими пометками на «делах», которые ставили еще в местах осуждения. Такие пометки обозначали не только общие работы, тяжелый физический труд, но и верную гибель заключенного по любой причине. Приговор — приговором, а человек должен умереть, и чем скорее, тем лучше…

Гаранину (а потом Сперанскому) эти списки преподносили сразу по приезде, он просматривал их, но если спешил, то просто отделял какое-то число из ста или двухсот, подчеркивал цветным карандашом первых двадцать, сорок или пятьдесят — учитывая возможность своей команды — и добавлял одно слово: «расстрелять». После чего витиевато расписывался…

Смертный час назначался обычно после ужина, когда заключенные укладывались спать. Раздавалась команда «всем — на выход!» В бараках поспешно одевались, уже знали, что последует за этим вызовом. Каждый в меру своей совести и воспитания либо молился, либо плакал, но выходил. Больных выносили — вдруг окажется в списке? Лагерь выстраивался под прожекторами у вахты, как можно плотней друг к другу. Над молчаливой человеческой грудой перед смертным часом подымался парок сдавленного дыхания. Вокруг стояли охранники с винтовками наизготовку. Офицер зычным голосом выкрикивал фамилию, названный выходил, называл свои имя и фамилию. И оказывался в окружении команды палачей. Подгоняемые жгучим морозом, они торопились. Обреченных строили попарно и в окружении охранников вели к воротам лагеря. И здесь звучала концовка приказа: «вышеназванных заключенных за саботаж, контрреволюционную деятельность, лагерный бандитизм и невыполнение норм выработки — расстрелять». Кто валился без сознания, кто-то истерически плакал, кто-то хрипло проклинал Сталина. Охрана торопилась, тех, кто не мог идти, бросали в короба и везли, процессия выходила за вахту, а лагерь все стоял, в бараки никого не пускали. За зоной, из морозного тумана вдруг доносился недружный залп, второй, третий, потом несколько одиночных выстрелов. Всё! И тогда раздавалась команда: «В бараки!» Сотни людей разбегались по своим местам, и только там, где только что лежали смертники, нары оставались незаполненными. По крайней мере, до следующей ночи. Страшно ложиться на такие доски…

После расстрела начальник колымского СМЕРШа с чувством исполненного долга шел со своими двумя адъютантами и шофером к начальнику прииска, мог спросить — где устроили его команду, мог пожаловаться на большой мороз, узнать у приискового начальника о его здоровье — все это голосом обычным, как между друзьями. В теплой прихожей ему помогали снять белый полушубок, отряхивали с меховой шапки морось, шутили. Он входил вместе с хозяином в светлую комнату, щурился на яркий свет и с нескрываемым удовольствием оглядывал накрытый стол, где стояли бутылки и тарелки со всякой вкусной снедью.

Гость усаживался, улыбчиво поглядывал на хозяина, у которого в груди могло твориться черт знает что, но с лица не исчезала улыбка доброжелательности и гостеприимства. Гаранин обращался и к хозяйке с любезными словами. Потирая хорошо вымытые руки, пододвигал свою рюмку под коньячную бутылку. Так, словно бы все они только что вернулись домой после просмотра кинофильма: слегка в приподнятом настроении и в добром здравии.

Говорили, что полковник после расстрелов не терял присутствия духа, напротив, проявлял дружелюбие, любезность к гостеприимному семейству, а выпив, громко смеялся и сам рассказывал новые анекдоты. Ничего особенного: он только что исполнил служебное предписание — навел порядок среди заключенных. Это предписание шло от комиссара госбезопасности Карпа Александровича Павлова, который в свою очередь получил такое же предписание от более высокого начальника на Лубянке. А тот, конечно же, действовал не самовольно, а в полном соответствии с указанием самого высокого ранга. «Кто не с нами, тот против нас…»

Когда все это страшное, из ряда вон выходящее, подлое, еще не обрело законченности, на страницах центральной печати появилось стихотворение Демьяна Бедного без названия, но по содержанию вполне под стать понятию оды:

Да здравствует вождь Большевистской коммуны, Чудесное сердце И руки из стали. Так было сегодня, Когда на трибуну Поднялся Товарищ Сталин!

И тогда же, на 7-м Съезде Советов другой писатель — Авдеенко — с небывалым подъемом духа заканчивал свое выступление словами: «Когда моя любимая женщина родит мне ребенка, первое слово, которому я его выучу, будет „Сталин“!»

В те же годы, через каждые три месяца в доме на улице Магадана, проложенной вдоль правого берега реки Магаданки, работники УРО Севвостлага НКВД СССР сверяли свою картотеку с наличным составом заключенных, полученным фельдсвязью изо всех лагерей и лагпунктов. Дела заключенных, чьи имя-фамилия не находились в присланных списках, перекладывали в отдельные ящики, наподобие тех, Что стояли в УРЧ инвалидного лагеря на 23-м километре. Это были места хранения «мертвых душ». Только картонки, поскольку сами души уже не существовали.

На особо отчаянные запросы родных о судьбе своих близких отвечали редко — только с согласия ГУЛАГа — одной недлинной фразой: «Имярек умер в 19…… году от приступа астмы». Или «от сердечного приступа», «от желче-каменной болезни». На другие «болезни» фантазия лейтенантов из УРО не распространялась. Зачем травмировать семьи погибших ненужными подробностями?..

Тем более что иногда, крайне редко, и на этом «фронте» могли случаться непредвиденные происшествия…