1831

1831

Вторник, 4 января 1831 г.*

Вместе с Гёте перелистал несколько тетрадей с рисунками моего друга Тёпфера из Женевы. В равной мере одаренный и как писатель, и как художник, он, однако, до сих пор предпочитает видения своего духа воплощать в зримые образы, а не в мимолетное слово. Тетрадь, в которой легкие рисунки пером воспроизводят «Приключения доктора Фестуса», поистине производит впечатление комического романа. Она очень понравилась Гёте.

— До чего же здорово! — то и дело восклицал он, переворачивая листы. — Все здесь пронизано талантом и остроумием! От дельные рисунки таковы, что лучшего себе и представить невозможно! Если впредь он обратится к сюжетам менее фривольным и не будет давать себе такой воли, то создаст вещи, действительно непревзойденные.

— Его сравнивают с Рабле, — сказал я, — да еще ставят ему в упрек, что он ему подражает и заимствует у него идеи.

— Люди сами не знают, чего хотят, — отвечал Гёте. — Я, например, ничего этого не нахожу. По-моему, Тёпфер крепко стоит на собственных ногах, — более своеобразного таланта я, пожалуй, не встречал.

Понедельник, 17 января 1831 г.*

Застал Гёте и Кудрэ за рассматриванием архитектурных чертежей. У меня с собой была пятифранковая монета с изображением Карла X, которую я не замедлил показать им. Гёте рассмешила заостренная форма головы на монете.

— Шишка религиозности у него, как видно, очень развита, — заметил он, — надо думать, из-за чрезмерного благочестия он считал излишним соблюдать свои обязательства, нас же своей гениальной выходкой запутал так, что Европа теперь еще нескоро обретет умиротворение.

Засим мы говорили о «Rouge et Noir» («Красноe и черноe» (фр.)), — по мнению Гёте, лучшем произведении Стендаля.

— Правда, нельзя не признать, — сказал он, — что некоторые его женские образы слишком романтичны, но все они свидетельству ют о наблюдательности и глубоком проникновении автора в женскую психологию, так что мы охотно прощаем ему некоторое неправдоподобие деталей.

Воскресенье, 23 января 1831 г.*

Вместе с принцем посетил Гёте. Его внуки развлекались показом разных фокусов, в которых особенно искусен был Вальтер.

— Я не против того, — сказал Гёте, — что мальчики в часы досуга занимаются такими пустяками. Это отличное упражнение для развития свободы речи, — особенно в присутствии нескольких зрителей, — а также большей физической и умственной подвижности, которой, скажем прямо, недостает нам, немцам. Поэтому вред от таких забав, то есть известное поощрение суетности, по-моему, здесь с лихвой перекрывается пользой.

— Зрители сами заботятся о том, чтоб маленькие актеры не возгордились: они пристально следят за ними, злорадствуют и насмешничают, когда тем что-нибудь не удается и они могут, к вящей досаде последних, изобличать их, — сказал я.

— Тут дело обстоит так же, как с настоящими актерами, — отвечал Гёте, — сегодня их бурно вызывают, а завтра освистывают, в результате же все оказывается в полном порядке.

Четверг, 10 марта 1831 г*

Сегодня днем провел полчасика с Гёте. Я должен был сообщить ему о решении великой герцогини презентовать дирекции театра тысячу талеров на предмет поощрения молодых талантов. Эта весть явно порадовала Гёте, которого неизменно заботит будущее театра.

Я имел поручение обсудить с ним и еще одно дело, а именно следующее: великая герцогиня намеревалась пригласить в Веймар лучшего из тех современных писателей, кто, не имея ни должности, ни состояния, вынужден жить лишь на доходы, приносимые ему литературным талантом, дабы предоставить ему здесь обеспеченное положение и достаточный досуг для работы над своими произведениями, тем самым избавив его от жестокой необходимости из-за куска хлеба работать поспешно и небрежно.

— Мысль нашей государыни — истинно царственная мысль, мне остается лишь склонить голову перед величием ее убеждений, — сказал Гёте. — Но сделать выбор в этом случае, право же, очень нелегко. Лучшие из нынешних наших писателей либо находятся на государственной службе, либо обеспечены пенсией, а не то и собственным состоянием. К тому же не каждый приживется в Веймаре и не каждому пойдет впрок это переселение. Но я, разумеется, буду помнить о благородном желании государыни и посмотрю, не подскажут ли нам что-нибудь толковое ближайшие годы.

Четверг, 31 марта 1831 г.*

В последнее время Гёте опять очень нездоровилось и он принимал у себя только самых близких друзей. Приблизительно месяц назад ему сделали кровопусканье, следствием явились боли в правой ноге, покуда это внутреннее недомоганье не прорвалось наружу в виде открытой раны, после чего быстро наступило улучшение. Вот уже несколько дней, как рана зажила, и Гёте снова весел и подвижен, как прежде.

Сегодня Гёте нанесла визит великая герцогиня и вернулась от него очень довольная. Она спросила его о здоровье, на что он весьма галантно ответил, что до сегодняшнего дня не ощущал своего выздоровления, но сейчас ее присутствие заставляет его с радостью почувствовать, что здоровье к нему вернулось.

Четверг, 14 апреля 1831 г.*

Soir?e у принца. Один из присутствующих, престарелый господин, помнивший еще первые годы пребывания Гёте в Веймаре, рассказал нам следующую весьма характерную историю.

— Я был при том, как Гёте в тысяча семьсот восемьдесят четвертом году произносил свою знаменитую речь на торжественном открытии Ильменауских рудников [119], куда он пригласил всех чиновников и множество других заинтересованных в этом деле людей из Веймара и его окрестностей. Речь свою он, видимо, помнил наизусть, так как некоторое время говорил, что называется, без сучка и задоринки. Но вдруг добрый гений словно бы покинул его, нить его мысли порвалась, он начисто забыл все, что должен был сказать еще. Любой другой окончательно бы смешался, но не Гёте. По меньшей мере десять минут [120] он твердо и спокойно смотрел на своих многочисленных слушателей. Завороженные его мощной личностью, они сидели не шевелясь в продолжение всей этой нескончаемой, едва ли не комической паузы. Наконец он снова овладел предметом, продолжил свою речь и без единой запинки договорил ее до конца так легко и свободно, как будто ничего не произошло.

Понедельник, 20 июня 1831 г.

Днем провел полчаса у Гёте, которого застал еще за обедом.

Мы говорили о естествознании, но прежде всего о несовершенстве и несостоятельности языка, вследствие чего возникают ошибки и заблуждения, которые потом не так-то легко преодолеть.

— Объясняется это очень просто, — сказал Гёте, — все языки возникли из насущных человеческих потребностей, занятий, а также из общечеловеческих чувств и воззрений. Когда человеку, одаренному больше, чем другие, удается получить некоторое представление о таинственно взаимодействующих силах природы, ему своего родного языка уже недостаточно, чтобы выразить понятия, столь далекие от житейской суеты. Лишь на языке духов он мог бы возвестить о том удивительном, что открылось ему. Но поскольку такового не существует, он поневоле прибегает к общепринятым речевым оборотам для рассказа о необычных явлениях природы, которые ему удалось подметить и обосновать, но, всякий раз наталкиваясь на недостаток слов, снижает уровень своего рассказа, а не то и вовсе калечит или изничтожает его.

— Если уж вы это говорите, — отвечал я, — вы, всегда так энергично и так остро характеризующий предметы своего исследования и, будучи врагом всякой фразы, умеющий найти наиболее характерное обозначение для своих великих открытий, то это уже дело серьезное. Мне казалось, что нам, немцам, еще не так туго приходится. Ведь наш язык настолько богат, разработан и приспособлен к дальнейшему развитию, что мы, даже вынужденные прибегать к тропам, все же достаточно приближаемся к тому, что хотим сказать. Французы в этом отношении изрядно от нас отстают. Когда им надо определить свое наблюдение, относящееся к высшим явлениям природы, они обращаются к тропам, заимствованным из техники, и сразу принижают эти явления, делают их грубо-материальными, словом, от высоких представлений мало что остается.

— Вы совершенно правы, — сказал Гёте, — я недавно сызнова в этом убедился на основании спора Кювье с Жоффруа де Сент-Илером. Последний действительно сумел глубоко заглянуть в действующие и созидательные силы природы. Но французский язык вынуждает его пользоваться давно укоренившимися выражениями, а следовательно, то и дело его подводит. И не только там, где речь идет о труднопостижимых духовных свершениях, но даже о зримом и несложном. Так, для обозначения отдельных частей органического существа он не может подыскать иного слова, кроме «материалы», отчего кости, к примеру, которые образуют органическое целое, ну, скажем, руку, попадают на одну словесную ступень с камнями, балками и досками, то есть строительным материалом.

Столь же неподобающим образом употребляют французы выражение «композиция», говоря о созданиях природы. Можно, конечно, собрать машину из отдельно изготовленных частей, и тут слово «композиция» будет вполне уместно, но, конечно же, не в применении к органически формирующимся и проникнутым общей душою частям единого природного целого.

— Мне иной раз кажется, — сказал я, — что слово «композиция» звучит уничижительно даже тогда, когда речь идет о подлинных произведениях пластического искусства или поэзии.

— Это и вправду гнусное слово, — ответил Гёте, — им мы обязаны французам, и надо приложить все усилия, чтобы поскорей от него избавиться. Ну разве же можно сказать, что Моцарт «скомпоновал» своего «Дон-Жуана». Композиция! [121] Словно это пирожное или печенье, замешанное из яиц, муки и сахара. В духовном творении детали и целое слиты воедино, пронизаны дыханьем единой жизни, и тот, кто его создавал, никаких опытов не проделывал, ничего произвольно не раздроблял и не склеивал, но, покорный демонической власти своего гения, все делал согласно его велениям.

Понедельник, 27 июня 1831 г.*

Говорили о Викторе Гюго.

— Это прекрасный талант, — сказал Гёте, — но он по горло увяз в злосчастной романтической трясине своего времени, соблазняющей наряду с прекрасным изображать нестерпимое и уродливое. На днях я читал его «Notre-Dame de Paris» («Собор Парижской богоматери» (фр.)), и сколько же потребовалось долготерпения, чтобы выдержать муки, которые мне причинял этот роман. Омерзительнейшая книга из всех, что когда-либо были написаны! И за всю эту пытку читатель даже не вознаграждается радостью, которою нас дарит правдивое воспроизведение человеческой природы и человеческого характера. В книге Гюго нет ни человека, ни правды! Так называемые действующие лица романа не люди из плоти и крови, но убогие деревянные куклы, которыми он вертит, как ему вздумается, заставляя их гримасничать и ломаться для достижения нужного ему эффекта. Что ж это за время, которое не только облегчает, но более того — требует возникновения подобной книги, да еще восхищается ею!

Четверг, 14 июля 1831 г.*

Вместе с принцем я сопровождал к Гёте его величество короля Вюртембергского. На обратном пути король выглядел очень довольным и поручил мне благодарить Гёте за удовольствие, полученное от этого визита.

Пятница, 15 июля 1831 г.*

Зашел на несколько минут к Гёте, выполняя вчерашние поручения короля, и застал его погруженным в изучение спиральной тенденции растений. Новое это открытие, как считает Гёте, будет иметь весьма важные последствия и подвинет вперед науку.

— Нет большей радости, — добавил он, — чем та, которую нам дарит изучение природы. Глубина ее тайн непостижима, но нам, людям, дано и дозволено все глубже заглядывать в них. То же, что в конце концов они все равно остаются непостижимыми, вечно манит нас вновь к ним подступаться, вновь и вновь заглядывать в них и делать новые открытия.

Среда, 20 июля 1831 г.*

После обеда был с полчаса у Гёте, который пребывал в веселом и кротком настроении. О чем только мы не говорили; наконец, дошли до Карлсбада, и он шутил, вспоминая некоторые сердечные увлечения, которые ему довелось там пережить.

— Легкая любовная интрижка, — сказал он, — единственное, что скрашивает пребывание на водах, иначе там можно умереть со скуки. К. тому же мне везло, я почти всякий раз находил милую родственную душу, которая служила мне утешением в течение немногих недель тамошней жизни. Один случай я и доныне вспоминаю с удовольствием.

Как-то раз я посетил госпожу фон Рек. Беседа наша не была особенно занимательной, и я поспешил откланяться. У самого ее дома мне навстречу попалась дама с двумя прехорошенькими молодыми девушками, «Что это за господин, который только что вышел от вас?» — полюбопытствовала дама. «Это Гёте», — отвечала госпожа фон Рек. «О, как жаль, — воскликнула дама, — что он ушел и я не имела счастья познакомиться с ним!» — «Вы ничего не потеряли, дорогая моя! — сказала госпожа фон Рек. — В дамском обществе он скучает, надо быть очень красивой, чтобы пробудить в нем некоторый интерес. Женщинам нашего возраста и думать не приходится о том, чтобы сделать его красноречивым и любезным».

По пути домой обе молодые девушки, возвращавшиеся с матерью, припомнили слова госпожи фон Рек. «Мы молоды и хороши собой, — решили они, — посмотрим, не удастся ли нам поймать и приручить этого знаменитого дикаря!» На следующее утро на аллее у источника обе девицы, проходя мимо, приветствовали меня столь грациозными и милыми реверансами, что я не мог не подойти и не заговорить с ними. Право же, они были очаровательны! Мы перекинулись несколькими словами, они подвели меня к своей матери, и… я был пойман. С этой минуты мы уже встречались ежедневно и все время проводили вместе. Я и с матерью, как вы легко можете себе представить, был очень любезен. Тут, словно для того, чтобы сделать нашу дружбу еще задушевнее, прибыл нареченный одной из двух девиц, и я с того дня нераздельно завладел вниманием другой. Словом, все мы были довольны друг другом, и я провел с этим семейством такие счастливые дни, что и доныне сохраняю о них радостное воспоминание. Обе сестры вскоре поведали мне о беседе их матери с госпожою фон Рек и о заговоре, который они составили для уловления меня в свои сети и который так удачно привели в исполнение. При этом мне вспомнилась другая забавная историйка, ранее рассказанная мне Гёте, и я подумал, что здесь уместно будет ее привести.

— Однажды под вечер, — начал он, — я прогуливался в дворцовом парке с добрым своим приятелем, как вдруг в конце аллеи мы заметили еще двоих из нашего круга; они шли и спокойно беседовали. Я не вправе назвать вам ни даму, ни кавалера, — впрочем, это дела не меняет. Итак, они шли и беспечно разговаривали, потом неожиданно склонились друг к другу и от всего сердца поцеловались, затем пошли дальше своей дорогой, продолжая беседовать как ни в чем не бывало. «Вы видели? — воскликнул мой друг. — Уж не обманули ли меня мои глаза? — «Да, я видел, — спокойно отвечал я, — но все равно не верю».

Вторник, 2 августа 1831 г.*

Говорили о метаморфозе растения, точнее — об учении Декандоля о симметрии, которое Гёте считает иллюзией.

— Природа, — сказал он, — не всякому дается. С большинством она обходится как лукавая девчонка, — привлекает нас всеми своими прелестями, но в минуту, когда мы хотим заключить ее в объятия и овладеть ею, ускользает из наших рук.

Среда, 19 октября 1831 г.*

Сегодня в Бельведере состоялось собрание Общества поощрения земледелия, а также первая выставка плодов и промышленных изделий, оказавшаяся богаче, чем можно было предположить. Засим для многочисленных членов Общества был дан торжественный обед. И вдруг, к радостному удивлению всех собравшихся, вошел Гёте. Пробыв некоторое время среди гостей, он стал с видимым интересом рассматривать выставку. Его приход произвел наилучшее впечатление, в первую очередь на тех, кто никогда его не видел.

Четверг, 1 декабря 1831 г.*

Провел часок с Гёте в самых разнообразных разговорах, коснувшись, наконец, Сорэ.

— На этих днях, — сказал Гёте, — я прочитал премилое его стихотворение, вернее, трилогию, первые две части которой носят радостный сельский характер, последняя же, названная им «Полночь», болезненно-сумрачный. «Полночь» превосходно удалась ему.

В ней доподлинно ощущаешь веяние ночи, почти как у Рембрандта, в чьих картинах ты словно бы вдыхаешь ночной воздух. Виктор Гюго тоже разрабатывал сходные сюжеты, но далеко не так удачно. В ночных сценах этого, бесспорно, значительного писателя ночная тьма отсутствует, скорее наоборот, все видно отчетливо и ясно, как днем, а ночь кажется выдуманной. Сорэ в своей «Полночи», конечно, превзошел прославленного Виктора Гюго.

Мне было приятно слышать эту похвалу Сорэ, и я решил как можно скорее прочитать трилогию.

— Наша литература, — сказал я, — почему-то бедна трилогиями.

— Этой формой, — отвечал Гёте, — наши современники пользуются очень редко. Дело в том, что для трилогии надо подыскать сюжет, естественно разделяющийся на три части, и притом так, чтобы первая являлась своего рода экспозицией, во второй происходила бы катастрофа, а в третьей наступала примиряющая развязка. Мои стихотворения о юноше и мельничихе удовлетворяют всем этим требованиям, однако когда я писал их, я и не помышлял о трилогии. «Пария» — тоже законченная трилогия, но этот цикл был уже и задуман, и обработан как трилогия. И напротив, моя так называемая «Трилогия страсти» поначалу вовсе не должна была стать трилогией, но мало-помалу — и, я бы сказал, случайно — сделалась ею. Вы ведь знаете, что я написал «Элегию» как самостоятельное стихотворение.

Затем меня посетила Шимановская, которая в то же самое лето была в Мариенбаде, и обворожительной своей игрой воскресила во мне те юношеские блаженные дни. Потому и строфы, посвященные этой моей подруге, выдержаны в размере и ритме «Элегии» и, сливаясь с нею, как бы образуют ее примиряющую развязку. Позднее Вейган затеял новое издание моего «Вертера» и попросил у меня предисловие, что и дало мне повод написать стихотворение «К. Вертеру». А так как в сердце у меня еще тлели угольки былой страсти, то оно, как бы само собой, сложилось в интродукцию к «Элегии». Вот оно и вышло, что все три стихотворения, ныне соединенные в одно и пронизанные той же любовью и болью, непреднамеренно сложились в «Трилогию страсти».

Я советовал Сорэ писать еще трилогии, и лучше всего таким образом, как я вам только что рассказал. Не надо ему подыскивать особый материал для трилогии; лучше выбрать из своего солидного запаса неопубликованных стихотворений какую-нибудь вещицу позначительнее и присочинить к ней своего рода интродукцию и примиряющую развязку, но непременно сохраняя очевидные пробелы между всеми тремя частями. Таким образом он куда легче достигнет цели, и ему не придется слишком много думать, что, как известно и как утверждает Мейер, дело очень нелегкое.

Далее мы заговорили о Гюго, решив, что чрезмерная плодовитость наносит серьезный ущерб его таланту.

— Невозможно, чтобы человек не стал писать хуже и не загубил бы даже прекраснейший талант, — сказал Гёте, — если у него хватает удали за один год сочинить две трагедии и большой роман, к тому же он работает, видимо, лишь из желания сколотить себе огромный капитал. Я не браню его ни за стремление разбогатеть, ни за старанье немедленно стяжать себе славу. Но если он уповает на прочную жизнь в грядущих поколениях, то ему следует подумать о том, чтобы меньше писать и больше трудиться.

Засим Гёте стал подробно разбирать «Марион де Лорм», силясь объяснить мне, что сюжет здесь дает материал разве что на один, правда, интересный и подлинно трагический акт, но автор из второстепенных соображений не устоял против искушения растянуть пьесу на пять длиннейших актов.

— Из всего этого мы все же извлекли некоторую пользу, — добавил Гёте, — убедились, как он талантлив и в воссоздании деталей, а это уже, конечно, немало.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.