Эскиз к портрету (А. Н. Афиногенов)

Эскиз к портрету (А. Н. Афиногенов)

Я теперь знаю, понимаю, что в нашем деле, все равно, играем мы на сцене или пишем — главное, — не слова, не блеск, не то, о чем я мечтала, а умение терпеть. Умей нести свой крест.

А. П. Чехов.

Афиногенов Александр Николаевич.

В марте 1937 г, состоялся пленум ЦК ВКП(б), на котором Сталин выступил с докладом «О недостатках партийной работы и мерах ликвидации троцкистских и иных двурушников».

15 мая «Литературная газета» в передовой статье «Выкорчевывать без остатка» писала:

«Разве случаен тот факт, что пьеса Афиногенова «Ложь» так и не увидела театральных подмостков? Лицемеря и двурушничая перед литературной и театральной общественностью, на словах признавая решения ЦК партии правильными, а на деле реализуя гнусные авербаховские установки, Афиногенов свои личные переживания лжеца и двурушника пытался представить типическими. Так возникла у него пьеса «Ложь», Под этим углом следует рассмотреть его пьесу «Далекое», расхваленную бандитом Пикелем[84]. Разве тезис Афиногенова «Ищи в злом доброго и в добром злого» не нашел своего отражения в «Далеком»? Классовый враг, показанный Афиногеновым в этой пьесе, изображен с помощью такого рецепта».

24 августа 1937 г. Афиногенова Александра Николаевича исключили из членов ВКП(б) и 1 сентября того же года — из Союза писателей. По специальному решению Московского совета писателя с семьей выселили из просторной московской квартиры и аннулировали столичную прописку. Афиногенов уединился на даче в Переделкино. Каждую ночь он ждал ареста, у изголовья его кровати лежал наготове вещевой мешок. Ему выпало большое счастье, что рядом с ним делила радости и горести его друг и сподвижник Евгения Бернардовна.

18 сентября 1937 г, Афиногенов пишет в своем дневнике:

«Благословенные дни! Осень, похожая на самое нежное лето… Вчера ездил на Николину Гору — дорога лесом, клены, дубы, березы — уже началась осенняя раскраска. Ехали медленно, солнце, аллеи деревьев, потом мост через Москва-реку, потом на берегу реки, в тишине заката, на еще зеленой траве у высокой осоки… Мир и тишина, людей нет, так бы и сидел тут неподвижно, ловя еле заметное течение — тонкие всплески мелких рыбешек, неслышное пение комаров и очень далекие голоса.

Алеша Карамазов упал на землю и заплакал от непонятных чувств, он встал с земли другим, возмужавшим, готовым к трудной жизни… Но он припал к земле, земля дала ему силу… Вот так же и мне надо ощущать ласку природы, чтобы стать сильнее. И эта для меня осень такая нежная, что все удары и неприятности проходят в ее золотистом отливе смягченно, как раз в меру моих сил — окрепших, но все еще слабых».

Вот первая дневниковая запись Афиногенова о Б. Л. Пастернаке от 14 сентября 1937 года:

«Вечером пришли Пастернаки. Пока мы играли в карты, он сидел на диване и читал по-английски, потом просматривал Вебстера[85]. Он поражает меня жаждой знать больше, не пропускать ни одного дня. Он прекрасный пример одухотворенного человека, для которого его поэзия — содержание жизни».

Следующая запись датирована 21 сентября 1937 года: «Разговоры с Пастернаком навсегда останутся в сердце. Он входит и сразу начинает говорить о большом, интересном, настоящем. Главное для него — искусство, и только оно. Поэтому он не хочет ездить в город, а хочет жить все время здесь, ходить, гулять, читать «Историю Англии» Маколея[86], или сидеть у окна и смотреть на звездную ночь, перебирая мысли, или, наконец, писать свой роман. Но все это в искусстве и для него. Его даже не интересует конечный результат. Главное — это работа, увлечение ею, а что там получится — посмотрим через много лет. Жене трудно, нужно доставать деньги и как-то жить, но он ничего не знает, иногда только, когда уж очень трудно станет с деньгами, он примется за переводы. «Но с таким же успехом я мог бы стать коммивояжером…» Но куда его ни пошли — он все равно остановит свой открытый взгляд на природе и людях — как большой и редкий художник слова.

Когда приходишь к нему — он так же вот сразу, отвлекаясь от всего мелкого, забрасывает тебя темами, суждениями, выводами — все у него приобретает очертания значительного и настоящего. Он не читает газет — это странно для меня, который дня не может прожить без новостей. Но он никогда бы не провел времени до двух часов дня, — как я сегодня, — не сделав ничего. Он всегда занят работой, книгами, собой… И будь он во дворце или на нарах камеры — все равно он будет занят, и даже, может быть, больше, чем здесь — по крайней мере, не придется думать о деньгах и заботах, — а можно все время отдать размышлениям и творчеству…

На редкость полный и интересный человек. И сердце тянется к нему потому, что он умеет находить удивительные человеческие слова утешения, не от жалости, а от уверенности в лучшем:

«И это лучшее наступит очень скоро — тогда, когда вы вплотную войдете в свою работу, начнете писать и позабудете обо всем, кроме этого».

Тема смерти и воскресения — основная тема романа Б. Л. Пастернака «Доктор Живаго».

Проблема смерти мучила Афиногенова с юношеских лет. «Фауст» Гете на многие годы стал для него настольной книгой. О смерти — повествует его драма «Далекое», которая шла при переполненных залах во многих российских театрах.

В романе «Доктор Живаго» Борис Пастернак пишет:

«Искусство всегда, не переставая, занято двумя вещами. Оно неотступно размышляет о смерти и неотступно творит этим жизнь».

Характерно, что Афиногенов в своей судьбе предвидел смерть и воскресение. Вот запись из дневника — 4 октября 1937 года:

«Умирают люди. Умереть придется и мне. Я уже умер — прежний. Как сквозь дым или густой туман, вспоминаю о прежней жизни теперь… Ведь я был когда-то драматургом. Я же пьесы писал, и стоит открыть ящик шкафа — там увидишь их. Я ходил в театр, любил его, мог просиживать ночи на репетициях, и просиживал. Потом я попал под поезд — меня искромсало и все обо мне забыли. Теперь — живет другой человек, начинающий жизнь с самых азов, человек, осматривающийся впервые. Этому человеку от силы двадцать лет — у него еще все впереди, но и ничего не сделано им еще. Надо трудиться над собой каждый день, каждый шаг проверять и закреплять, а о прошлом не вспоминать, оно уже в царстве Гадеса. В возрасте тридцати трех лет умер драматург и Бог с ним, — теперь растет кто-то другой, что из него получится, никто не знает, ему еще учиться надо, учиться жизни и всему… Да, новая жизнь, новое существо, странно только, что однофамилец и тезка…»

В 1937 году в разгар ежовщины мысли о смерти, терроре, об обреченности самих правителей, обрекавших людей на расстрелы и гибель в концлагерях, о насилии над душой человеческой бродили в голове каждого человека в России. Пастернак и Афиногенов, которых сдружило народное бедствие, конечно не могли не обсуждать эти щекотливые темы.

Тональность романа «Доктор Живаго» в какой-то мере определена духовным опытом, приобретенным во времена ежовщины. В романе и прямо говорится о «беспримерной жестокости ежовщины», о каторжных лагерях. Но даже там, где Пастернак описывает далекие по времени события, он вспоминает 1937 год. Так, рисуя картину боя, во время которого доктор Живаго нашел один и тот же Псалом на груди у партизана и у молодого белогвардейца, он пишет:

«Текст Псалма считался чудодейственным, оберегающим от пуль. Его в виде талисмана надевали на себя воины еще в прошлую империалистическую войну. Прошли десятилетия и гораздо позднее его стали зашивать в платья арестованные и твердили про себя заключенные, когда их вызывали к следователям на ночные допросы».

6 декабря Афиногенов делает очередную запись в дневнике:

«Для романа: вот такой, как Пастернак. Знакомство с ним. Сначала — набор непонятных фраз, перескоки мысли, жестикуляция, мысли набегают, как волны — одна на другую, и после первого разговора — усталость, как после труднейшей мозговой работы.

Потом и новые встречи — разговоры о более простых вещах, простой язык, а дальше — уже и самое сложное становится понятным… А сначала удивлялся его жене — как она, простая женщина, все понимает и может даже спорить, а ему приходится напрягать мозг, чтобы уловить хотя бы логическую связь…»

Читая дневники и письма Афиногенова и роман «Доктор Живаго» Пастернака, можно видеть, насколько они созвучны друг другу.

Здесь уместно вспомнить, что в детские годы юный Пастернак верил в победу нового искусства, в свободу художественного творчества, но уже в 1932 году он написал с горечью:

О, знал бы я, что так бывает,

Когда пускался на дебют,

Что строчки с кровью — убивают,

Нахлынут горлом и убьют!

От шуток с этой подоплекой

Я б отказался наотрез.

Начало было так далеко,

Так робок первый интерес.

Но старость — это Рим, который

Взамен турусов и колес

Не читки требует с актера,

А полной гибели всерьез.

Когда строку диктует чувство,

Оно на сцену шлет раба,

И тут кончается искусство,

И дышит почва и судьба.

Заслуживает внимания письмо Афиногенова режиссеру Н. В. Петрову[87].

«Ст, Баковка, Зап. ж.д. 12 февраля 1938,

Городок писателей. Переделкино.

12. II-38.

Дорогой Николай Васильевич!

Телеграмму Вашу давно получил и все собирался сообщить о дне выезда, но обед мой все откладывается, так как люди кругом заняты, а хочется уже собрать всех вместе (на даче, так как это будет интимнее и интереснее).

Но и без обеда сейчас у меня такая радость на сердце, что трудно передать Вам словами, не подберешь их, этих слов. После девяти месяцев жизни в состоянии отверженного и оплеванного клеветой человека, на которого все махнули рукой, — теперь вновь возродиться к жизни во всех ее формах общения с людьми. Уже я хожу на партийные собрания, в билете моем погашена вся «задолженность» за эти месяцы, газеты должны напечатать постановление райкома о моем полном восстановлении без взысканий и выговоров, уже Ставский[88] заявил, что я должен активно включиться в работу Союза и т. п.

Словом — колесо завертелось в обратном направлении, и вся шелуха грязных слов и обвинений отпала, надеюсь — навсегда.

Но именно теперь, в дни этого ренессанса — для меня особенно дороги воспоминания пережитого за месяцы одиночества и отвержения. Скажу совершенно честно — я не променял бы ни одного из самых моих «удачливых» годов на этот год тяжелейших испытаний, которые грозили не раз вконец раздавить. Но вот ведь — не раздавили. А вышел я из этих испытаний не только окрепшим, — другим человеком я стал сам для себя, и все, прожитое и прочувствованное за прошедшие 33 года, переоценил и взвесил. Теперь — другая дорога, очевидно, если даже и снова возьмусь за пьесы, — другими глазами буду смотреть на все… многое, очень многое во мне совершенно умерло, многое родилось вновь. Об умершем не жалею, напротив — радуюсь. Родившемуся вновь — радуюсь еще больше.

Так что итог, сами видите, — радостный, но даже радость теперь у меня своя, особенная, совсем иная.

Сейчас еще трудно даже вспомнить все, что произошло. Слишком много случилось, горы лежат позади, разобраться в них — не стоит, надо отойти на большее расстояние во времени и потом вернуться к ним окрепшим и спокойным.

Но из всех впечатлений лета — одно сейчас еще кровоточит — это разочарование во многих из тех, кого знал друзьями, кому верил и от кого молча ждал участливого слова в эти дни. Не было этих слов от тех, на кого надеялся. Это почувствовалось очень болезненно. И сейчас еще мне тяжело ходить по старым местам, встречаться с теми, кто находил для меня такие жестокие слова или просто отворачивался боязливо при встрече.

Зато, в то же время, нашлись и новые люди. Новые встречи обнаружили, что людей все-таки больше хороших, чем дурных, — и в моем одиночестве я никогда, на деле, один не оставался. Я нашел настоящие сердца и именно на их отношении ко всему, на их настоящей вере в лучшие стороны человеческой натуры проверил их искренность и честность. С такими людьми надо жить, для них работать.

Во всяком случае — еще очень много придется прожить. Будет еще больше встреч и людей. Надо надеяться — хороших. С Вами меня связывает давнишняя привязанность: «свидетель жизни неудачной». Вы всегда появлялись на переломных скрещениях моей жизни, и с Вами легко работалось и хорошо жилось. Верю, что и дальше, сейчас вот опять мы как-то сойдемся на общей работе, опять будем нужны друг другу, а кто знает, может и создадим что-нибудь такое, что очень будет нужно людям в стране. В это я очень верю…

Желаю Вам самых настоящих удач — Ленинград снова будет Вашим! Напишите, как складываются дела, над чем и где работаете? Как Большой Драматический? Дженни шлет Вам сердечный привет, я обнимаю Вас! Низкий поклон Наталье Сергеевне!

Ваш А. Афиногенов.

7 апреля 1939 года Афиногенов в узком кругу читал новую пьесу «Вторые пути», об этом он поделился своими мыслями с режиссером Н. В. Петровым:

«Прошла она чудесно, Пастернак прослезился от волнения и сказал значительные слова».

В биографическом очерке Пастернак рассказывает, как они с Есениным то «завязывали драки до крови», то «обливаясь слезами, клялись друг другу в верности».

Драматург Борис Ромашов пишет:

«Афиногенов тридцатого года был совсем не таким, как Афиногенов сорокового: он стал много глубже, серьезнее, ровнее, душевно богаче».

Из воспоминаний Бориса Горбатова:

«Когда мне хочется подражать моим товарищам в литературной среде, я бы хотел так же вести и держать себя в трудное время, как мужественно, честно и благородно держал себя в эти дни Александр Афиногенов».

Афиногенов сам предсказал свою судьбу. Он был убит вечером 29 октября 1941 года во время бомбежки. В этот день утром Александр Николаевич прилетел в Москву из Куйбышева. Его вызвал начальник Совинформбюро А. А. Щербаков. Поскольку писатель хорошо владел английским языком, его решили командировать для пропагандистской работы в Англию и Америку. Чисто выбритый, высокий, подтянутый в армейской шинели, в начищенных до зеркального блеска сапогах он ждал приема в здании ЦК. Взрыв срезал половину здания, где находился Афиногенов.

В Центральном Доме литераторов на улице Герцена в Москве на мраморной доске нанесены золотыми буквами фамилии писателей, павших в боях за свободу России. Не забыт и Александр Николаевич Афиногенов…

Ему было тридцать семь лет. Он был в расцвете своего таланта. Он написал 26 пьес, его последняя пьеса называлась «Накануне». Когда у него был успех, он всегда говорил: «Да, да, мне очень повезло с этой пьесой. Но эта еще не «та». «Ту» я скоро напишу. Чувствую, что напишу».

Он прожил мало, но знал и большой успех и большое горе.

Афиногенов был связан с Горьким и со Станиславским. Он встречался и переписывался с Немировичем-Данченко. Он дружил с Пастернаком и Вс. Ивановым. Он много работал и до конца жизни сохранил дружбу со многими артистами и режиссерами: Петровым, Берсеневым, Гиацинтовой, Бирман, Завадским, Марецкой. В его пьесах заблистали всеми гранями таланта Певцов, Леонидов, Корчагина-Александровская, Щукин, Ливанов, Добронравов. Он любил жизнь и умел веселиться, отдыхать, играл на гитаре, пел, увлекательно рассказывал. Он много читал и очень много работал. Он самостоятельно изучил английский язык и читал в подлиннике Шекспира, Фильдинга, Гольдсмита, Диккенса, Марка Твена. Больше всех драматургов он любил Чехова и Горького. Он знал наизусть их пьесы. Он шел в новую пьесу, как солдат идет в бой, не думая, вернется ли живым, не оглядываясь трусливо назад.

Его жена Евгения Бернардовна (Дженни) в 1948 году поехала в Америку навестить родителей. На обратном пути на океанском теплоходе произошел взрыв. Вдова писателя погибла, дочери, игравшие на палубе, остались живы.

Борис Пастернак узнал о гибели своего друга, находясь в эвакуации, в Чистополе. На его смерть он откликнулся несколько позже статьей «Афиногенов», которая была напечатана в газете «Литература и искусство» 28 октября 1944 года:

«Афиногенова окружала половина художественной Москвы. Среди друзей, знавших и наблюдавших его, я на довольно близком расстоянии любовался им в последний год его жизни под Москвою, где мы тогда зимовали.

В нем было что-то идеальное. Он был высокого роста, строен, красиво двигался, и его высоко поднятая голова с чертами античной правильности как-то соответствовала красоте его внутреннего облика, сочетавшего в себе признаки чистоты и силы. Таков же был и его талант, юношески свежий, светлого классического склада. Он писал для театра, и как все истинно драматическое, был в жизни подкупающе естественен. В противоположность писателям, изъясняющимся темно и неповоротливо, он с умом и дельно говорил о вещах, представляющих интерес и значение. Он ставил себе ясные задачи и их легко и удачно разрешал.

Зимой 1940–1941 года он читал нам свою чудесную «Машеньку», шедшую потом с таким шумным успехом в блестящем исполнении Марецкой. Ставили его «Вторые пути». Это были месяцы его торжества, не первого в счастливой и рано сложившейся деятельности Афиногенова. И вот грянула война.

Все пришло в движенье. Молодежь отправилась на фронт. Среди людей тыла Афиногенов еще больше, чем прежде, выделялся неподдельностью своего тона и поведенья. Он оставался верен навыкам своего призванья и только удесятерил энергию.

С начала войны он работал в Совинформбюро, куда уезжал на целый день, а когда возвращался, урывками и ночами, когда каждый на его месте сваливался бы от усталости, писал «Накануне» — пьесу, которой суждено было стать его предсмертным произведением. Хотя в его положеньях нет ничего открыто биографического, она мне кажется списанной с натуры с того места, где ее создавали.

Тяжело и сонно шла к концу холодная октябрьская ночь. Перед рассветом вверх в стеклянной террасе по лесистому склону поднимался из оврага туман. Вдали над Москвой, размазывая облака дыма и дождевые тучи, плевало кровью зарево продолжающегося и еще не кончившегося вражеского налета. В кресте прожекторных снопов высоко над домом, среди зенитных разрывов белым червячком извивался какой-нибудь «Мессершмитт». Это было не только небо ночных работ Афиногенова, но и небо его пьесы, на которое в воображении он переносил все, что успевал обнять душою, настигнуть и осветить. Поразительную эту вещь он нам читал в ночь такого налета.

Афиногенов был цельным человеком с волей и характером и никогда не поддавался унынию. Наши первые военные испытания не обескураживали его. Уверенность его в нашей победе была велика. Это невольно вспоминаешь теперь, когда его предсказанья сбываются в такой дословности.

Когда в глушь эвакуации пришло известие о его гибели от авиабомбы, этому отказались верить, — так не вязалась идея смерти с тем олицетворением жизненности и больших надежд и обещаний, каким был Афиногенов. А я увидел погруженные во тьму дома и улицы, кружащего в высоте воздушного разбойника и глубоко внизу под ним молодую, счастливую судьбу, слишком богатую, чтобы остаться незамеченной, яркую и отовсюду видную, как незатемненное окно и как нечаянное крушение светомаскировки».

До последних своих дней Б. Л. Пастернак вспоминал трагически погибшего друга и с радостью помогал его дочерям…

1973–1985.