МГБ спец-лагеря для фашистов
МГБ спец-лагеря для фашистов
Жизнь в ИТЛ протекала спазматически. Все зависело от настроения в Москве, от «генеральной линии партии», от личности, стоявшей во главе МГБ и МВД, от событий во внешнем мире. Гайка то прикручивалась, то отпускалась.
В 1949 году, в связи с международными событиями, блокадой Берлина, крайним напряжением в отношениях между СССР и свободным западным миром, Кремль должен был считаться с возможностью вооруженного столкновения. Он, очевидно, в то время переоценивал пружинистость позвоночника своих бывших союзников и не ожидал от них такой сговорчивости, близорукости и податливости на все удочки. МГБ не смело рисковать возможностью внутренних беспорядков в лагерях МВД, считаясь с настроением 10 процентов своего заключенного населения, в особенности же с настроением «контриков», поэтому срочно приступило к реорганизации всей системы, разбив лагеря на специальные и бытовые.
Весть об этой реорганизации облетела все лагеря с быстротой молнии. Еще не пришел ни один конкретный приказ из Москвы, а заключенные уже знали, что вскоре их разделят по двум основным признакам: на «58» и бытовиков. Нигде в Советском Союзе не существует такой изумительной информативной службы, как в лагерях.
Вольные, по горло утонувшие в борьбе за существование, питаются рассчитанными, взвешенными и перевешенными сведениями, даваемыми правительством через прессу и радио. Они обычно очень поздно узнают о «чистках», восстаниях, брожениях и т. д. Лагеря информируются почти что немедленно.
Первые сведения поступают в тюрьмы вместе с арестованными. Из какой-нибудь бани, с ее стен, они расползаются и плывут вместе с этапами по всему 20-миллионному «государству в государстве», т. е. лагерному миру. От лагеря до лагеря. От колонны до колонны. Из бригады в бригаду. О всех тревожных событиях в СССР мы узнавали очень скоро и почти всегда от очевидцев.
Весть о разделении овец и козлищ вскоре оказалась точной. Контриков стали срочно переводить в спец-лагеря с новыми, даже по советским понятиям, ультрастрогими методами содержания заключенных. В бытовых лагерях сохранялись прежние, годами установившиеся порядки.
Со всех лагерей потянулись этапы, набитые до отказа доходящими людьми. Тянулись они и выгружали «фитильков» в семи основных спец-лагерях: Колыма (город Магадан), Норильск (дальний север), Тайшет (Иркутская область), Камыш-лаг (Кемеровская область и город Омск), Пешлаг (Карагандинская область), Инга (север центральной России), Воркута (крайний север Коми АССР).
По тогдашним вычислениям, только в районе Тайшета, на трассе, проводимой заключенными Озерлага, находилось около миллиона рабов. Я не могу ручаться за точность сведений, но лагерники считали, что в спец-лагеря попало около 10 миллионов человек «по 58». Одновременно были учреждены и спец-тюрьмы для «фашистов», одна в городе Владимирове под Москвой и Александровский Централ под Иркутском.
Десять миллионов людей потеряло свою личность. Исчезли Красновы, Беловы, Сидоровы, Шульцы, Рэйлисы и т. д. Родились номера, А-360, Д-840, АК-987 и тому подобные.
По всему пространству, заселенному заключенными, поползли самые мрачные слухи. Говорилось, что эта селекция производилась на случай нужды в срочной и массовой ликвидации «фашистов», «контриков», «классово враждебного элемента». Не даром же их засылали в самые глухие, менее всего населенные районы. Недаром у вольнонаемных брали расписку в том, что они нигде не будут распространяться о том, что они видели, что они слышали, что знают, в том, что они ни в какие сношения и разговоры с заключенными вступать не будут. Под угрозой ареста и той же знаменитой «58», как дамоклов меч, нависшей над головой каждого гражданина СССР.
К спец-лагерям приставлялись и спец-части МВД, с открытыми полномочиями на расстрелы, убийства, «особые меры» взысканий и т. п. Поговаривали и о возможности ликвидации заключенных путем взрыва атомной бомбы. Слухов было много, и они носили крайне подавляющий характер. Конечно, переселение 10 миллионов людей, даже в ударном порядке, заняло много времени. Моя очередь пришла в январе 1951 года. Пришел черед Сиблага, и всех нас, рабов Божиих по 58, забрали, сконцентрировали в Марраспреде и стали группами отправлять в дальний этап.
Началась самая страшная страница в существовании лагерника. В спецвагонах, с применением «строгих наручников», голодные, сжатые в «купе» с минимумом воздуха, без воды, без вывода на «оправку», под охраной пулеметов, озверелых бандитов-конвоиров, в сопровождении бестий, в свободном мире называемых собаками, двинулись мы вглубь Сибири, в Тайшет.
В купе вагона для этапной пересылки, рассчитанного на шесть человек, всаживали по 20–24 несчастных раба. Ни повернуться, ни сесть. Сжатые до степени удушья люди, одетые в толстые ватные бушлаты и ватные штаны, теряли сознание от жары, несмотря на то, что снаружи трещал мороз. Многие не выдерживали и проделывали все отправления, пачкая свою одежду. Атмосфера делалась настолько густой, что люди желали себе смерти. При воспоминаниях об этапах, я и сегодня чувствую приступ рвоты, приступ дикого, ни с чем не сравнимого страха.
Мою группу, в которую попал и немчик Франц Беккер, немного отошедший, попривыкший на сельскохозяйственных работах, пригнали на работы по трассированию пути вдоль новой железной дороги Тайшет — Братск, параллельной главному Транссибирскому пути. Строилась новая, в военном отношении крайне важная коммуникация. Транссибирский путь мы должны были (что и было сделано до 1955 года) связать с дорогой, идущей от Комсомольска-на-Амуре до Владивостока. До тех пор СССР имел только одну магистраль через Сибирь, по которой шел весь транспорт до Охотского моря. Сегодня советы «заимели» уже три линии: одну через Тайшет на Комсомольск, вторую через Барнаул, так называемую Юг-Трансиб, и третью, Алма-Ата — Пекин, соединяющую СССР с Китаем.
Советские мудрецы этим хорошо продуманным шагом убили сразу двух зайцев. Они поставили под контроль всех контрреволюционеров, окружив их спец-частями МВД, командный состав которых состоял из «провинившихся», лезших из кожи вон, чтобы реабилитировать себя в глазах начальства. Москва, наказывая проштрафовавшихся, одновременно вытягивала из них максимум пользы.
Контрики, в большинстве своем, являлись непримиримыми врагами советского режима, и в то же время они были единственным конструктивным элементом, который правительство должно было использовать. Без подхалимства, без выслуживания, просто из основной и прирожденной порядочности, они делали основательно свою работу, несмотря на все, почти непреодолимые трудности. Труд их ничего не стоил. Платилось ударом приклада в спину или пулей в затылок.
Конечно, правительство считалось с возможностью каких-нибудь бунтов, но, я думаю, не предполагало, что эти бунты могут принять размеры, равные хотя бы восстанию на Воркуте или Инте, Считалось, что лагерный режим, голод, непосильный труд и холод уничтожат тех, чьими руками СССР строил свою мощь. Недаром же заключенным говорили чекисты: «не труд ваш нам важен, а ваши муки».
Муки должны были держать десятимиллионно-головую массу в подчинении. Игра стоила свеч. Игра довольно рискованная, если бы свободный мир рискнул воспользоваться шансом, который ему буквально вкладывался в руки. В те годы достаточно было небольшого сравнительно воздушного десанта, чтобы восстала вся масса заключенных. Спец-лагеря были, главным образом, сконцентрированы в Сибири. Если бы поднялся Тайшет, отрезана была бы сибирская магистраль, если бы поднялась Колыма — открыт был бы путь десанту в Магадане. Воркута открывала путь на Ленинград. Омск? Опять была бы перерезана одна из важнейших артерий.
Берия, являвшийся, как говорили, творцом плана использования «58» в спец-лагерях, и Сталин, санкционировавший этот приказ, очевидно, прекрасно знали настроение Запада, его политику «миролюбия», его вечный страх возрождения настоящей России, и потому они знали, что играют в беспроигрышную лотерею. СССР отстраивал свое могущество руками рабов, а мир сосуществовал или, вернее сказать, соучаствовал в этом преступлении.
Спец-лагеря просуществовали с 1949 по 1954 годы, сыграв свою роль. К их ликвидации приступили только после ликвидации Берии, но быт в них потерял свою остроту сразу же после смерти Сталина, вернее, сразу же после первых организованных восстаний, когда правительство увидело, что доведенный до границы терпения, издыхающий от голода волк все же имеет острые зубы.
Конечно, и ликвидация спец-лагерей и известные облегчения и уступки в виде введения зарплаты в лагерях — все это было только полумерами и считать теперешнее положение сносным, терпимым, человечески понятным нельзя. Оно кажется таковым только тем, кто прошел через всю мясорубку и был счастлив каждой мелочью, на которую было вынуждено МВД.
Все то, что произошло и происходит теперь в системе ИТЛ, можно подвести под одно понятие — утверждение тыла СССР. Утверждение тыла на случай войны, которую не народ, а правительство считает неизбежной.
Почти у каждого из 20 миллионов политкаторжан и бытовиков есть родственники, составляющие громадный, перевешивающий процент населения. Сглаживание его настроения дает возможность верить в консолидирование внутреннего настроения и перевес чувства патриотизма над нелюбовью к правительству, в случае агрессии извне. Россия, ее народ до сих пор не могут простить немцам их обмана и жестокости. Россия и ее народ не верят западному миру, запомнив раз навсегда, что западники — не донцы, запад не Дон, и что никогда вырвавшимся из ярма СССР людям не скажут: «С Дона не выдают!»
Таково настроение в СССР. Таково настроение в ИТЛ, в этом «государстве в государстве».
Недавно вернувшись оттуда — ведь прошло мало времени, я уже не могу говорить, что «я все знаю», «я во всем прекрасно разбираюсь». Внутренняя жизнь СССР меняется, как хамелеон. Как я уже сказал, гайки то откручиваются, то подтягиваются, и с каждым годом жизнь меняет свой вид, но одно я осмеливаюсь утверждать — это стремительные и неукоснительные подготовки коммунистов к «последнему и решительному бою».
Правительство СССР, в известных направлениях эволюционируя, идя как бы навстречу народу, все же преследует свои цели и в «сосуществование» не верит. Кто первый прыгнет, тот и будет победителем, считают в Кремле, а прыгать нужно, считаясь с настроением народа. Отсюда и временное попустительство.
Трасса Тайшет — Братск тянется через бесконечную тайгу на протяжении 270–300 километров. Население малочисленное, поселки редки. Народ суровый. Потомки бывших каторжан дореволюционного периода. К ним теперь присоединились новые поселенцы, т. н. советские спецпереселенцы. Тут можно встретить людей из Молдавии, Литвы, Латвии, Эстонии, Западной Украины и граждан ново приобретенных стран-сателлитов, до Восточной Германии включительно. Это — «недорезанные», т. е. те, кому не пришили статью, а просто забрали (по примеру немцев, создавших «остов») людей, вырвали их с корнем из родной почвы и запрятали подальше. По тайге, на протяжении всей трассы, разбросаны колонны, лагерные пункты, с численностью заключенных, редко превышающей 300–400 человек. Пункты обычно находятся в 2-15 км от железной дороги. Через тайгу проводится только одна дорога, связывающая колонну с железнодорожным путем. Кругом же, как в своеобразных ледяных джунглях. Собьешься — потеряешься и погибнешь.
По мере продвижения работ, колонны перегоняются с места на место. Заключенных шлют в дичь. Спят они в ими же выкопанных землянках, пока поднимается лагерь. Вырубается лес, вытягиваются корни, все вручную, примитивным способом. Редко на грузовиках, так как сама дорога только прокладывается, а почти всегда вьючным способом, с применением человеческой силы, тянется строительный материал. Строятся бараки для конвоя МВД, кухня, баня, наконец, бараки для заключенных и дома для вольных.
Лагеря окружали высоким, трехметровым забором. По обе стороны забора, шириной в четыре метра каждая, вокруг всего лагеря тянулась так называемая «огневая зона», вспаханная, пробороненная летом, без травы. К этим полосам нельзя было подойти на пять метров. По углам и в центре забора — вышки для часовых, которые имели право без предупреждения открывать огонь в заключенных, «пытавшихся» нарушить эти правила.
За лагерем, со всех его четырех сторон, на расстоянии метров пятидесяти от забора — пулеметные гнезда для охраны, особо необходимые в случае бунта заключенных. Ночью вдоль специально протянутой проволоки на цепях бегали собаки — ищейки, прошедшие специальную тренировку «на кровожадность». Лагерь всю ночь освещается сильными прожекторами, к которым идет специальная проводка. Если бы заключенные в бараках злонамеренно произвели короткое замыкание — прожекторы никогда не погаснут.
Внутренняя часть лагеря называется «зоной». Бывают жилые и рабочие зоны. В каждом лагере устанавливается своя электростанция, обычно паровой котел, реже — дизель. В более крупных лагерях бывают запасные станции на случай порчи. В маленьких зажигаются костры вдоль забора, и ставятся часовые на каждые 5–6 метров.
В то время бараки запирались на ночь. Заключенных выводили перед помещением, считали, впуская по одному в барак, и запирали сначала на ключ, затем накладывали тяжелую металлическую перекладину и вешали замок.
На ночь в барак вкатывалась обычная бочка для совершения нужды. Она издавала совершенно одуряющий запах, вызывающий с непривычки конвульсии в желудке. Окна в бараках были заделаны тяжелыми решетками. Свет не тушился. Койки были двухэтажные, по особому патенту сделанные, без единого гвоздя. Над изголовьем прикреплялась дощечка с номером, под которым заключенный внесен в списки лагеря.
Если арестованный до суда был предметом особой заботы, чтобы он не ушел из жизни по своей воле, если после осуждения он терял свою особую важность и в лагерях, вроде Сиблага, был серой вшой, будь он советский генерал, белогвардеец из эмигрантов, немецкий денщик или бывший высокий партиец — тут, в спец-лагерях, он терял свое имя, становясь номером, но одновременно подвергался новым моральным и физическим пыткам. Ему опять припоминались его прежние грехи.
Днем, работая в мороз, под ледяным ветром, под дождем, по колено и выше в грязи, или летом, в облаках жалящей мошкары, заключенный «№ такой-то» мог рассчитывать, что ночью в барак ворвется надзиратель с парой солдат — конвоиров и отведут его к оперуполномоченному «на разговор».
Пьяный, обозленный сам на себя, на тех, кто его загнал в тартарары, обычно мало интеллигентный «опер» срывал свою злобу на «контриках».
— Сдохни! — вопил он в часы такого «разговора». — Сдохни, гад! Из-за тебя и тебе подобных приходится мне сидеть в этой медвежьей дыре! Скорее передохнете, скорее мы освободимся! Мне не труд ваш нужен, а труп!
Вызывали несчастных на ночную беседу часто. Опер днем отдыхал, в то время, когда конвоиры охраняли рабочие бригады, и ему было в высшей степени наплевать, что просидевшая у него жертва, обессиленная голодом, холодом и трудом, прямо с допроса пойдет на работу.
Каждому «номеру» полагалась тумбочка для имущества. Там могло лежать мыло, если были — порошок и щетка для зубов, нитки и одна иголка. Если находили гвоздь, сажали в ледяной «изо», карцер-изолятор. Табак — в карцер. Спички — в карцер. Табаку разрешалось иметь только порцию на день. Остальной, вместе со сменой белья — в каптерке. Там же лежали домашние вещи, у кого они чудом сохранились.
Человеку отпускалось одно одеяло, соломенный матрас, плоская, как блин, подушка и одно полотенце. Обмундирование состояло летом из рубахи, кальсон, брюк, куртки, пары ботинок и головного убора. Зимой — валенки вместо ботинок, и прибавлялся бушлат и ватные брюки.
В спец-лагерях раба украшали номера. На верхней одежде были пришиты тряпки с крупно написанным личным номером. На груди. На спине. На правой ноге выше колена и спереди на шапке. Выглядели мы, как письма, облепленные марками.
Зимняя одежда выдавалась не раньше 15 ноября, а морозы стягивали землю и спирали дух уже с конца сентября. Летняя — только в мае, а уже с апреля в тех краях мы задыхались в ватной одежде от жары. Снимать куртки с номерами или оставлять штаны, щеголяя в подштанниках, строжайше воспрещалось и пахло тяжелым наказанием.
Многие были осуждены без права переписки. Нас, заграничных, это не касалось, потому что мы механически были отрезаны от близких, но и те, кто смел писать — мог отправить всего два письма в год. Советские граждане могли так же часто получать посылки. Их подвергали самому тщательному осмотру, и из них вынималось все, что находили предосудительным надзиратели. Все газеты вынимались. Писчей бумаги оставляли только два листа и два конверта.
В СССР махорку курят лишь в газетных бумагах. Получившим в посылке махорку выдавали газеты, которые были свежими год тому назад и не содержали никаких, даже правительственных новостей. Если какой-нибудь заключенный скручивал козью ножку из куска газеты, на котором находился портрет Сталина, и его на этом страшном преступлении ловил надзор-состав или конвоиры — он получал отсидку в «изо» и не короткую, а в то время трудно было найти газету, в которой на каждой странице не было бы по несколько раз «великого».
В жилой зоне лагеря не терпелась никакая зелень. Ни деревца, ни травки. С весны и все лето тщательно за этим следилось, и все выпалывалось с корнем. Нам всем казалось это символичным. Так выпалывалась самая жизнь. Так выпалывались в СССР все ростки стремления к свободе.
Мы, прибывшие в 1951 году, были в немного лучшем положении. Мы пришли на пополнение колонн. Лагеря уже были построены, и «старожилы» перебрасывались вперед по трассе для новых постов, как более опытные, умелые и жилистые, т. е. выдержавшие все передряги.
Конечно, нечего было и думать о каких-либо «клубах» для заключенных, о музыке, лагерном радио и даже о газетах для чтения. К этому присоединилась и атмосфера Лефортовской тюрьмы. Запрещалось громко говорить, в бараках нельзя было петь. Мне кажется, что в то время пение никому уже не шло на ум.
Нормы пайка были сведены на минимум. Купить негде, да и денег ни у кого не было. Работали мы 10 часов в сутки. Если кому-либо из надзор-персонала приходило в голову назвать какую-нибудь работу срочной, работали и в темноте, при свете фонарей.
Работали до потери сознания. Вспоминаю несколько таких периодов, когда мы работали по 20 часов в сутки, падали мертвыми на два часа сна, поднимались и опять шли на работу.
По какому-то садистическому принципу, несмотря на то, что лес был тут, под самым лагерем, на лесоповал нас гоняли километров за пять, а то и больше. Уставали по дороге. Уставали на работе. Уставали те вьючные лямочные вроде меня, которые впряжкой в восемь человек тянули лес к железнодорожному пути или на место штабелевания.
Побудка была очень ранней. На скоростях бежали в кухню, получали горячую воду и баланду Все с жадностью выпивалось. Еще темно, а нас уже выстраивали перед воротами и обыскивали. После «шмона» поднимался шлагбаум, и шествие, по пять в ряд, выходило за ворота. Там работяг ожидало два пулемета, большой конвой и множество собак.
Ожидание перед выходом за шлагбаум, ожидание, пока конвой будет готов нас принять, пока начальник конвоя не прочтет нам «ектению» о «шагах влево, шагах вправо», которые будут считаться «попыткой к бегству», занимало иной раз час времени. Летом это принимали без особой злобы, но, когда нам приходилось трястись на морозе в 35–45 градусов, на ледяном ветру, в рваной одежде — это приводило нас в отчаяние. Я видел взрослых людей, пожилых, которые от бессильной злобы и обиды плакали крупными слезами.
За воротами церемония продолжалась. Давалась команда — садись! Садились в снег, садились в лужи. Начальник конвоя начинал вызывать по картотеке. Эта процедура отнимала еще больше времени. Нач-кон вынимал из коробки картонки, на которых были налеплены фотографии арестантов «ан фас», вписано имя, фамилия, личный номер, год рождения, место, статья, срок и конец срока.
Каждый опрашиваемый, вызываемый только по номеру, должен был отрапортовать все свои данные, для того, чтобы убедить нач-кона, что именно он, Петр Иванов, № А-300 вышел на работу, а не «х» или «у».
После опроса производится снова счет работяг, и тогда двигаются в путь. По прибытии на место лесоповала или земляных работ, опять «садись» по пять в ряд, опять счет. Конвой занимает сторожевые места, и тогда только приступают к работе.
Рабочее место тоже имеет свои границы и свою зону огня. Обычно это прямоугольник (его облик зависит от конфигурации земли), километра полтора шириной и километра два, два с половиной длины. Все высчитано: и сколько человек на нем работает, и каков должен быть срок эксплуатации. По границе зоны располагаются конвоиры. Их места точно предусмотрены. Каждый должен иметь максимум обозреваемости. Он должен видеть работяг. Он должен видеть своих соседей-конвоиров. Пулеметы ставятся в самых «рискованных» местах. Собаки распределяются тоже в той местности, которая может по своему облику служить известным прикрытием для заключенных.
Заключенные находятся не только под наблюдением конвоя МВД. С ними выходят бригадиры и нач-кол. Несмотря на то, что побег буквально неосуществим — отчаявшиеся люди бежали. Бежали для того, чтобы погибнуть и прекратить свои муки. Сколько раз я доходил до такого состояния. Только мысль о близких заставляла меня взять себя в руки. Я все еще ничего не знал о маме и жене и мог предположить, что они тоже мучаются где-нибудь, в одном из женских лагерей.
Если заключенным удавалось проскользнуть мимо собак и конвоя, их все равно в тайге ждала верная смерть. Или их настигала погоня, или они, заблудившись, без еды, по леденящему холоду или в невыносимую жару, когда над человеком вилось целое облако немилосердно жалящей и всюду проникающей мошкары, «доходили» сами.
Часто устраивали поверку во время работы. Обычно в зоне работы к какому-нибудь дереву привязывалась рельса. Удары в этот гонг означали, что рабы должны срочно построиться для счета. Если кто-либо замешкался и не добежал к месту построения — его жестоко избивали конвоиры.
Если в жилой зоне над нами издевались надзиратели, нарядчики, бригадиры, то на работе нашу последнюю кровь пил конвой. В обязанности оберегающих нас чекистских гадов — я не могу их иначе назвать, входило не только стеречь заключенных, но и следить за тем, чтобы они непрерывно работали. С каким наслаждением я вспоминал мои годы пребывания в Сиблаге, где мы работали много, тяжело, но не под ударами прикладов и палок, где мы голодали, но не пухли, не падали, как падает скот.
Чекистские гады прошли спецшколы, в которых им наговорили небылицы о «врагах народа», которых им предстоит стеречь, в особенности о «фашистах», под ранг которых подходили все привезенные из за границы, бывшие солдаты Освободительной и других европейских армий, «свои» люди, «передавшиеся в лагерь нацистов». Им приписывалось все. Все несчастия. Все горе. Они жгли. Они насиловали я убивали. Они отвозили людей в немецкие кацеты, на работы. Они. Они. Они.
Почти весь состав конвоя пополнялся из молодых пацанов. Поскольку они были склонны к садизму, или имели свой личный чуб против «контриков», они развлекались, они мстили на каждом шагу. Даже те, кто был более или менее мягким по природе, попадая в среду преступников, сначала старался не отставать и занимался из озорства всеми издевательствами, старался выслужиться перед начальством, а затем, по привычке, и сам шел на путь садизма.
Конвоиры не смели с нами разговаривать, но, если от скуки за спиной у других они вступали в разговор, через день — два они менялись, делались более доступными, даже, поскольку это было возможно, помогали заключенным, задумчиво говоря:
— Что ж, вы тоже люди. А нам говорили.
Но это были редкие случаи в то страшное время, которое привело к восстаниям и гибели множества заключенных и множества самих солдат МВД.
Вспоминаю несколько случаев, свидетелем которых я был. Работали мы на прокладке «узкоколейки». Бригада маленькая, всего шестнадцать человек. Охрана — четыре конвоира, нач-кон и один собаковод. Район работы, вдоль полотна дороги, захватывал каких-нибудь 25–30 метров. Конвоиры расположились на возвышении. Все нас видят, и мы их. Собаководу захотелось прикурить. Спичек у него не оказалось, а у нас горел маленький костер, в котором грелись клинья для забивки в шпалы.
— Эй, мужик! Дай огня! — крикнул он молодому парню, работавшему рядом со мной.
Солдат находился вне «зоны», которая даже на такой работе была определена. Парнишка знал, что любой из конвоиров имеет право стрелять, если он перейдет, или даже только подойдет к линии огня. Он сделал вид, что не слышит собаковода, или не принимает приказ на свой счет.
— Слыш, гад фашистский! Эй, мужик! Дай огня! — повторил злобно солдат.
— Войдите в зону, и я вам дам огня, — ответил паренек. — Вы же знаете, что я не смею к вам подойти. Вы будете стрелять.
— Выходи, сволочь, я тебе говорю! — совсем освирепел собаковод. — Неси уголек прикурить!
— Не выйду! Я жить хочу!
— Ну, что ж! — вдруг по-звериному оскалил зубы солдат. — Коли так, я сам к тебе пойду, чтоб ты и дальше жил.
Встал. Привязал собаку к дереву. Медленно поправил ремень и медленно пошел к нам. Паренек широко открытыми глазами, весь побелев, смотрел на идущую к нему смерть в шинели МВД. Солдат подошел в упор и, хладнокровно вынув из кобуры наган, четырьмя пулями сразил несчастного.
— Ложись! — крикнул он нам, прибавляя к этому целую тираду самых богомерзких ругательств.
Мы легли. Чекист нагнулся, вынул уголек, прикурил и, сбросив его на землю, с «цигаркой» в зубах, подхватил под мышки еще теплое, трепещущее тело нашего друга и потянул его за зону.
По телефону (каждый конвой связан телефоном) он сообщил в штаб, что заключенный номер такой-то убит при попытке к побегу. Не прошло и полчаса, офицеры были на месте. Поговорили с конвоем, шагами измерили какое-то расстояние, поорали на нас, сдабривая несусветным матом, пригрозили, что и нам мозги выпустят, если будем бежать, и уехали, захватив с собой несчастного.
Самым ужасным для них и для бедного нашего друга оказалось то, что он все еще был жив. Он пришел в себя, когда его выбросили из саней в снег перед штабом. В зоне были люди. Были вольнонаемные. Был врач. Пришлось перенести его в сан-барак. Пришлось вызвать высшее начальство. Пришлось произвести дознание и передать его врачам.
Вытащить пули не удалось. Магнита в санчасти, конечно, не было. Бедняга, при полном сознании, умирал в страшных мучениях. Раненому вспрыскивали морфий и адреналин. Врачи, сами заключенные, записали весь рассказ. Опросили нас, сравнили показания. Примчались следователи из Управления Озер-лага. Солдата-убийцу увезли. Что с ним было дальше, не знаю, но безобразия продолжались.
В августе месяце 1952 года я попал в колонну № 01. Лесозавод, рабочих было немного больше семисот человек. Какова была моя радость, когда я там опять встретился с Францем Беккером! От него остались одна кожа и кости. Если я был рад, то мой Франц просто изошел в рыданиях от счастья. Ему казалось, что все мучения его, этого невольного «врага народа», кончились в тот момент, когда он, припав к моей груди, почувствовал около себя старого, испытанного товарища.
В план нашей работы входил не только лесораспил, но и другие обязанности. Каждый день полагалось вывозить опилки за зону, во избежание самовозгорания и пожара.
Зона была окружена традиционным трехметровым забором. Вывоз опилок происходил по договору между начальником лесозавода и начальником конвоя. Вне зоны расставляется несколько дополнительных сторожевых. Они внимательно следят за тем, чтобы за зону выходили только люди с тачкой, быстро ее выворачивали и бегом возвращались за следующей. Опилки вывозили метров за пятьдесят от забора.
В тот несчастный день было получено разрешение разгрузки опилок. Меня назначили для нагрузки тачек, а несколько человек, в том числе и Франца, для вывоза. Все формальности были соблюдены. Нач-кон выставил сторожевых. Я открыл ворота и проложил трап. Все благополучно. Возвращаюсь, и с первой тачкой побежал Беккер. Вдруг я заметил, что конвоир, сидевший как раз. напротив ворот, медленно стал поднимать автомат.
Каким-то шестым чувством я угадал его намерение и закричал:
— Zurueck, Franz! Er schiesst!
Франц бросил тачку и, повернувшись, побежал к воротам зоны. Солдат вскочил, выругался и выпустил целый диск в спину бегущего. Мой бедный друг упал уже в зоне завода, приблизительно метра полтора, за воротами.
Я бросился было к Францу, но солдат выпустил и по мне очередь. Я успел упасть и закатиться за штабель леса.
На стрельбу собрались все конвоиры. Подбежали и работяги. Мы хотели подойти к Францу, но нас к нему не подпускали, кладя огневую дорожку между нами и телом.
Так погиб денщик немецкого генерала, скромный деревенский парень, не нацист, ничего о политике не знавший, добрый и отзывчивый друг.
Я страшно тяжело переживал его смерть. Я винил себя. Мне казалось, что мой окрик мог быть неправильно понят конвоиром, и что я неправильно понял его движение. Но вскоре мы узнали, что не будь Франца, был бы убит Фердинанд, или Янош или Ванюха. Сами конвоиры говорили, что солдат стремился в отпуск. Он знал, что отпуск дают тем, кто отличится по службе. Самым большим отличием являлось пресечение попытки к бегству. Конвоир долго ожидал возможности попасть на такое положение, когда убийство арестанта дало бы ему все привилегии. Возможность нашлась. Франц Беккер был убит, а чекистский гад получил в награду часы и долго желанный отпуск.
Случай с Беккером вообще не вызвал никакой реакции на заводе. Немец пытался бежать, и все тут. Мы пробовали поговорить с опером, он отогнал нас, как назойливых мух, и еще пригрозил, что «пришьет» нас к делу побега Франца Беккера, как соучастников.
Когда часовые сдавали свои посты, они рапортовали: — Пост номер 1, по охране врагов народа, сдал! Этому их учили и так их воспитывали. Враги народа! Преступники. Они вешали. Они выжигали глаза. Они жгли ваши села на Украине, в Белоруссии, всюду, где стал гитлеровский сапог. Для солдат мы все были на одно лицо. Они в нас не разбирались. Немец Кинцберг или русский Краснов — им все равно. Им должно было быть все равно, поэтому в ряды войск МВД никогда не брались солдаты, побывавшие за границей. Как я уже сказал, это были или старые служаки войск МВД, где-то проштрафившиеся и из бытовых лагерей загнанные в наши тьму-тараканские районы, или совсем зеленые рекруты, которым предоставлялась возможность именно на этой службе пройти стаж, подготовку к будущим беспринципным зверствам при усмирениях, арестах, на этапах и пр.
Мы были на одно лицо для конвоиров, но мы были очень многоликими для начальства. Бывали случаи, что именно начальство отдавало приказ о ликвидации арестанта № такой-то. Он прошел следствие. Он осужден. Получил 10, 15, 25 лет ИТЛ, и вдруг появляется какой-то дополнительный материал, что-то новое, весьма опасное, и этому арестанту необходимо срочно и навсегда закрыть рот. Тогда при участии конвоиров, а иной раз и без них, производится экзекуция; как правило, поводом служит попытка к бегству.
Просто убить в лагере человека, в особенности бывшего человека, занимавшего большую должность — опасно. В СССР все люди — временщики. Крутится колесо коммунистической карусели. Одни получают ордена, зато, что донесли на других.
Последних садят в лагеря, прячут за тысячи километров, подальше от столицы. Колесо двигается дальше, и тот, кто был наверху, может очень легко оказаться среди опальных. Опала еще не значит суд, но опала может привести обратно неудобных лиц, еще так недавно оклеветанных. Тогда к расчету стройся!
Когда начинает под ногами колебаться почва, временщик, предчувствуя возможность последствий, использует все возможные средства. Гада, находящегося под известным номером в спец-лагере, нужно срочно ликвидировать. Пока еще не поздно. В лагерь приходит негласный приказ. Чекистам, которым осточертела жизнь в Караганде или на Инте, обещается, за ловко проведенное дело, отпуск, награда, продвижение и даже перевод.
Однажды я был свидетелем такой ликвидации.
Было это в самое тяжелое для нас, спец-лагерников, время. Мы буквально «доходили» на невыносимо тяжелой работе. Питание было ниже всех советских возможностей. Работали рекордное количество часов. Даже по воскресеньям нам не давали отдыха, и если не слали на лесоповал, гнали собирать ветки и щепы для снабжения горючим кухни и бараков.
Стоял трескучий мороз. В наших отрепьях мы тряслись от холода. Истощенный организм не давал никакого отпора, и мысль о том, что мы сможем принести в наш барак лишнюю вязанку хвороста, заставила нас почти с радостью пойти в лес. Три конвоира получили от бригадира семь человек заключенных. Нас отвели на место лесоповала и приказали собирать сухие ветки и готовить вязанки. За топливом должны были придти санные дроги, а мы имели право каждый взять по вязанке для себя.
Наша работа подходила к концу. Положенное количество вязанок было аккуратно сложено на отведенное для этого место при дороге. Внезапно появился офицер. Мы знали этого типа. Садист. Негодяй. Пьяница и развратник. О нем поговаривали, что, за открытый разврат и извращенность, после двух скандалов, которые не удалось замять, его послали в наши злачные края, несмотря на «блат», который он имел в центральном МВД.
Он что-то шептал старшему конвоиру, сержанту. У того лицо приняло недовольное выражение. Тогда чекист, старший лейтенант, прикрикнул:
— Это приказание! — требую выполнения полученного приказа! Ясно? Офицер ушел. Старший подошел к нам и, не смотря нам в глаза, с неохотой проговорил:
— Так что, старший лейтенант недоволен, что дровишек мало собрали. Идите немного поглыбже, где в последний раз лес то валили. Там и наберите веток. А один из вас тут со мной пусть останется и, что разбросано, посвязывает. Ну, оставайся хоть ты, старик!
С нами в группе был старик, которого мы мало знали. Прибыл он не так давно, жил в другом бараке. Вид у него был интеллигентный, но не очень симпатичный. Молчаливый, замкнутый человек, как бы избегавший любого проявления лагерного внимания и дружбы.
Работал он без сноровки, тяжело. Казалось, что он был из «белоручек» и прямиком, еще не приученный к лагерной работе, попал в нашу колонну.
Мы пошли с двумя конвоирами. Сержант и старик остались. Место лесоповала, о котором нам сказал сержант, находилось метрах в 300. Не успели мы туда дойти, как услышали резкую очередь из автомата. Наши конвоиры рванули свои автоматы и, взяв нас шестерых на мушку, заорали: Ложись!
Все, как один, нырнули носами в снег. Лежим и слышим: скрипит снег под чьими-то ногами.
— Встать!
Встаем. Сержант. Лицо белое. Зубы стянуты. На щеке мускул ходуном ходит.
— Ну, мужики, — говорит он, — пошли назад. Там произошло. Старик-то, утекать хотел. Впрочем вы ничего не знаете и ничего не видели. Понятно?
Саней не ждали. Сложили из веток что-то вроде носилок и потянули в лагерь тело убитого старика, заключенного № А-387. Безымянного. У него был совершенно разнесен затылок. Кругом — ожог. Стреляли в упор. Так в беглецов не стреляют. Не сумел сержант. Не выдержал. Не пустил очередь издалека, по спине.
Убийства. Избиения. Медленные истязания. Труд, который убил бы и слона. Голод, который бы уничтожил и верблюда. Чекистский мед-состав, против которого не могли бороться доктора, врачи из заключенных. Врачи МВД, большей частью, потеряли всякое понятие о милосердии, о самаритянстве, о врачебной этике. Все, как прикажет начальство. Избитых заключенных, прежде чем бросить в изолятор, влекли к такому врачу. Здоров! Все кости целы! — объявлял он, и несчастного бросали на хлеб и воду (стакан воды и кусок хлеба через день) на несколько суток. В «изо» — температура 35–38 градусов ниже нуля.
«Ликвидируют» очередную жертву «при покушении к побегу». Доктор пишет: «убит наповал», а несчастный мучается часами, пока Бог принимает его душу.
«Строгими наручниками», особого вида стальными браслетами, врезавшимися в мясо рук при малейшем, минимальном движении, изрезаны запястья почти до кости. Доктор пишет: «покушение на самоубийство». Чем? Ножей нет. Бритв нет. Даже гвоздей нет. Но выход для доктора есть: «инструментами на работе».
Вокруг спец-лагерей вырастали кладбища. Без крестов, без означений. «Дошедших», «фитильков» догорелых, высохших в мумии, сволакивали в общие, мелкие могилы. Их кости, под вой вьюги, растягивали дикие звери. Так уничтожалась «контра», чьими руками СССР строил свое могущество, строил крепость обороны, трамплин для агрессии, строил тюрьму для всего мира.
Двадцать миллионов заключенных имели минимум 40 миллионов близких, рассеянных по всему СССР. От них нельзя было ожидать любви к правительству, поддержки режима. Но сила солому ломит. Люди, семьи, чьи отцы, братья, сыновья, матери и жены мучились в Заполярье, за 70 параллелью, в Казахстане и других изнуряющих местах, стянув зубы, тянули дальше свою лямку, стараясь сохранить хоть свою свободу, хоть кусок жизни, взрастить своих потомков.
Прошел угар упоения победой над Гитлером. Рассеялись, как дым, надежды на обличения и уступки правительства. Из оккупированных стран стали приезжать в отпуск или уходить в резерв герои войны, увешанные орденами танкисты, храбрецы-партизаны. Что они находили дома? Нищету, отчаяние, болезнь и могилы.
После трех и даже пятилетнего отсутствия, побывав за границей, насмотревшись на «потустороннюю» жизнь, хотя бы и в изуродованной, военной и послевоенной форме, эти солдаты, герои Отечественной войны, защитники Родины, находили решение тайны — почему они не имели писем от своих близких. «За коллаборацию с неприятелем», жена героя, принужденная немцами на исполнение любой работы, до подметания улиц включительно, оказывалась в женском лагере за 70 параллелью. Детишки — в гос-яслях.
Настроение создавалось далеко не в пользу Сталина и его сатрапов. Там, в Заполярье, я встречался с этими героями Отечественной войны, израненными, даже инвалидами, которых за «дискриминацию власти», сорвав все ордена, отправляли дохнуть рядом с белыми эмигрантами, с немецкими «эс-эс», с японскими «камикадзе».
Нас всех называли врагами народа, не рискуя дать правильное имя «враги режима», «враги правительства». Народ же в своей толще отлично разбирался в том, кто его враг, и с особенной симпатией относился к заключенным по 58 статье, к заключенным спец-лагерей.
Солдаты и офицеры МВД не рисковали появляться одиночно на темных улицах городов. Без пулеметов на автомобиле и ручных гранат, они не смели двинуться в путь по малолюдным дорогам. Вольное население, солдаты регулярной армии и в особенности матросы страстно ненавидели «чекистских гадов», которые перед силой всегда отступали. Я был свидетелем, во время одною из этапов, когда на станции железной дороги матросы Черноморского флота, бросавшие нам в щели вагонов пачки папирос и махорки, буханки хлеба и даже консервы, встретив отпор конвоя, так избили его в пух и прах, что некоторых конвоиров пришлось отправить в местную больницу и вызвать срочно пополнение. Матросы были в численном преимуществе и такие здоровяки, каких я уже давно не видел. Конвой — соплявые подонки населения, золотушные мальчишки, выплевывали свои собственные зубы и утирали грязными кулаками кровавые носы.
Когда заключенных спец-лагерей перебрасывали на новые работы и нас вели под усиленным конвоем, в сопровождении целых стай собак, по улицам сибирских городов, мы слышали реплики:
— Сволочи, как изуродовали людей! На что они похожи, кожа да кости! Самим бы чекистским гадам номера всюду налепить, чтобы народ знал и стерегся!
Когда мы работали у основного полотна железной дороги Тайшет — Братск, конвой заставлял всех нас садиться на землю в тот момент, когда мимо мчался пассажирский экспресс. Боялись, что кто-нибудь из нас в припадке отчаяния прыгнет под поезд.
Подобное упущение отозвалось бы очень строго на всем конвое, до расстрела включительно. Шутка сказать — поезд, полный народу! Могут быть и иностранцы. Состав должен остановиться. Пассажиры повылезают из вагонов, и несмотря на то, что экспресс мчался полным ходом, из окон его летели пачки табаку, дорогие папиросы, спички, продукты, белый хлеб и даже цветы, которых мы годами не видели.
Если это богатство попадало в зону нашей работы, конвоиры ничего не могли сделать. В один момент все исчезало под нашими бушлатами, в штанинах ватных брюк. Если же ветер и инерция относили блага земные на насыпь, где стояли конвоиры, они с жадностью прятали по карманам и, под нашими голодными взглядами, жевали брошенный нам хлеб.
Надзор-состав лагерей и конвой МВД поражали своей алчностью. Рвали, где могли. Спускали с заключенных по семь шкур, если могли что-нибудь отнять или заработать.
Заключенные не смели держать на руках деньги. Если таковые имелись (до 25 руб.) они лежали в кассе лагеря, и два раза в год выдавался чек на эту сумму для покупки в лагерном ларьке конфет, папирос и дешевых (не для нас!)рыбных консервов. Если у кого-нибудь из арестантов находили завалявшийся рубль, неизвестными путями к нему попавший, он получал минимум два месяца спец-тюрьмы, в которой режим превосходил все самые ужасные ожидания. За сто рублей? — Смерть.
Лагерный ларек находился обычно в здании комендатуры. Туда привозили продукты. Богач, у которого «состояние» лежало в кассе, должен был «заявляться» к старшине с просьбой определить, имеет ли он право получить бон на сумму до 25 рублей для покупки «жрачки». Старшой проверял списки, и, если «буржуй» имел за последних три месяца хоть один день карцера, срок покупки откладывался на следующую половину года.
У меня был друг, с которым мы не мало пудов соли вместе съели. Бельгиец, офицер. У него каким-то чудом, сохранилось четыре приличных рубашки. Берег он их долго, как зеницу ока. Гоняли нас на работу на лесопилку, и там был вольный мастер, который купил у него все четыре за 100 рублей. Деньги на руках — беда! Начальство найдет — деньги отберут, и хорошо еще, если под суд отдадут. Обычно — деньги себе, а бывшему хозяину — пулю в затылок. Бежал — мол! Мертвые уста молчат. Бельгиец поделился со мной своей тайной сделкой и попросил:
— Скоро продукты продавать будут, так постарайся деньги в консервы и махорку превратить. Сколько дадут!
Я рискнул. Пошел без всякой проверки в ларек. Большая очередь. Стал последним. Подошли люди. Я нырнул, как бы оправиться. Вернулся, пошумел, что место в очереди заняли, и опять последним пристроился. Только перед самым закрытием решился сунуться к дверям. В ларек впускали по одному. Слышу голос— следующий! Конвойный пропустил.
— Гражданин начальник, — начал я. — Хочу купить что-нибудь для еды и махорки.
— Номер! Номер свой говори, а не то, что ты хочешь купить!
— Вот мой номер, — буркнул я и сунул ему в руку сторублевый билет.
— Сколько дадите — мне ладно!
Начальник повертел деньги, посмотрел внимательно в мое лицо и спросил:
— Ты, мужик, откуда?
— Заграничный!
— То-то! Кто еще знает о деньгах-то?
— Вы, да я.
— То-то! Ннн-да! — подумал, почесал затылок и вдруг быстро сунул сотку за голенище сапога. — Бери, что дам, и молчи!
Выдал он мне конфет, папирос, махорки, рыбные консервы. Вылетел я от него пулей, боясь, что заключенные и чекисты увидят, на сколько я «купил».
С бельгийцем мы подсчитали. На 80 целковых начальник отвалил нам продуктов. Заработок его был равен 120 рублях: 100 за голенищем и 20 недодал. Как он отписался по книгам за выданное богатство — я не знаю, но обе стороны, и мы и он, были довольны.
На следующее утро этот же начальник присутствовал при утреннем разводе на работу и обыске. У одного поляка нашел в кармане свернутый в трубочку рубль. Этот же самый чекист, который взял у меня 100 рублей, обокрал государство на продукты, со всего размаху ударил несчастного увесистым кулаком в лицо.
— А-а-а! Гад! — взревел он. — Бегство приготовляешь? Деньги прячешь! — его туды-растуды — в карцер!
Как-то, по ложному доносу, из группы работяг дежурный сержант — нач-кон, взял на зуб несколько человек, в том числе и меня. Кто-то ему шепнул, что мы что-то «хапнули», что-то «ликвиднули» при помощи вольнонаемных, а он остался не при чем. Никакой сделки не было. Донос был подлый и не имел под собой никакой почвы, но сержант обозлился. Несколько раз подряд, днем на работе и ночью в бараке, он делал неожиданный шмон. Нас срывали с коек, взрезали мешки с соломой, перетряхивали всю одежонку, и сержант никак не хотел поверить, что у нас в кармане — вошь на аркане.
— Где прячете, сукины дети? — ревел он, пьяный, вонючий, с закровавленными глазами.
Террор довел нас до того, что мы даже от друзей боялись махорку взять, покурить. Заметит — скажет, что из потайного места вынули.
В нашей колонне «026» этот сержант был царем и богом. Начальник колонны пил уж совсем без просыпу, и все дела были возложены на этого садиста. Однажды ночью он ворвался к нам и вывел целый барак к ямам, которые мы же рыли для уборных. Выделил нашу злосчастную группу, и поставил лицом к яме, завопил:
— Сейчас будет смерть вам, фашистам! Молитесь вашему Богу! Командую: Внимание! Прожектора на вышках и пулеметы! Наводка к ямам! По фашистам и изменникам Родины — огонь!
Вспыхнули прожектора. Нащупали своими яркими пальцами несчастных людей, стоявших босиком, в подштанниках, в липкой грязи.
— Отставь! Ну, как, гады, гитлеровцы, испугались? Ха-ха-ха-ха! — хрипло заливался сержант. — В барак! Бегом! Все! — кто будет последний — пулю в затылок получит.