41.Р.Б.Гулю [397]

41.Р.Б.Гулю[397]

8 августа <1955>

41 в тени

Дорогой Роман Борисович,

Пришли вместе посылки и Ваше письмо. Бурная благодарность за нестоящий флакончик нас потряслa.[398] Да, вот они настоящие джентльменские манеры. А мы хамски ноншалантно <Небpежно (от <MI>фp.<D> nonchalant).> принимаем Ваши благословенные дары. Да еще сообщаем – это узко, это чересчур широко и т.д. Утешаюсь тем, что все равно "бледны все имена и стары все названья – могу ли передать твое очарованье"[399]. Костюм первоклассный, a синяя куртка восхитительна. Подозреваю, что Вы из высшей деликатности, свойственной, очевидно, Вам – нарочно продрали маленькую дырочку, чтобы мне не так было совестно. Как Уальд[400], заказавший нищему платье у своего портного с двумя гармоническими заплатками, для очистки совести.

Присланные мне вещи чудные и доставили мне очень большое удовольствие. Но никакого сравнения все-таки с пестрой кофточкой и бусами, которую Вы сняли с графской дамы[401] для известного политического автора[402]. Этот автор буквально от них в раже – надевает, снимает, опять надевает, вертится во все стороны, всем показывает, дает щупать, смотреть насквозь и т.д. Попали ими в самую цель. Благодарю Вас за них и за него – т.е. за вещи и за автора. Последний ужо соберется и сам отпишет Ольге Андреевне и Вам. Очень интересно насчет Вашей манеры писать. У меня нет, увы, никакой манеры. Все написанное мною в прозе хорошо – т.е. относительно хорошо после долгого вылизывания и пота. После долгого старания иногда достигаю эффекта кажущейся легкости и непосредственности. Написав, не соображаю, что хорошо, что плохо. Царя в голове не имеется. Мысли возникают из сочетаний слов. Вообще я в сущности способен писать только стихи. Они выскакивают сами. Но потом начинается возня с отдельными словами. Удовольствия от писания вообще не испытываю ни "до", ни "после". Знаете анекдот: доктор, дайте средство, чтобы не беременеть. Стакан холодной воды. До или после? Вместо. Это, впрочем, ни к селу ни к городу. И Вы еще лестно отзываетесь о моих "блестящих" письмах. Это опять Ваше джентльменство. От жары я стал идиотом. Только и жив, что отпиваюсь вином со льдом, а ем <-> ни черта. Это мне очень вредно, но других средств не нахожу. Если не заниматься высокими делами, то все-таки здесь изумительно хорошо. После нашей адской жизни последних лет.

Не трогаю темы – о Вашей статье. Слишком серьезная вещь. Убежден, что так, как Вы напишете, никто обо мне еще не писал. И, конечно, не в похвалах дело. Я не ждал никакой статьи, когда всем говорил (наверное, и Вам), что Ваша статья о Марине Цветаевой не сравнима ни с чем о ней написанным. Откуда у Вас, "человека постороннего" – такой нюх на стихи. Честное слово – лиха беда начало – есть Цветаева, будет Георгий Иванов (очень одобряю, если так назовете)[403] – почему бы Вам не продолжить. Получится замечательная книжка. Если не решите, что я Вам как заинтересованное лицо льщу, то скажу – судя по Цветаевой, получится нечто совсем другое, но на уровне "Книги отражений". Иначе – на уровне, никем, кроме Анненского[404], не достигавшемся. Судите сами: "Письма о русской поэзии"[405] – краткий учебник акмеизма. Брюсовы раздачи[406] – награды за хорошее поведение. Умница Зинаидa[407] либо ругалась – педераст, онанист, сволочь, – либо разводила неопределенные сопли. Адамович как удав, гипнотизирующий кроликов "парижской ноты"[408]. Лучше всех писал, по-моему, – кроме Анненского – Белый[409], но уже так заносило, что идет не в счет. Хуже всех пишу критику я – либо в ножки, либо в морду. Притом по темпераменту больше тянет в морду. Предупреждаю опять: пишу и отошлю не перечитывая, пишу в кафе под роскошными пальмами, и стопка блюдечек (если не забыли французские кафе) все растет. Откровенно скажу, ничего не понял насчет пакостей, которые нравились Блокy[410]. Эх, вот был у меня "старый друг" Н. Н. Врангель – брат главнокомандующего[411]. B отрывке, который я собираюсь обрабатывать для Вас, я как раз о нем говорю. Это была личность! И в "мочеполовых делах" тоже "гигант мысли, особа, приближенная к императору" (Золотой теленок)[412]. Этого написать нельзя. Можно рассказать. Все эти Фиалки и Милюковы[413] – щенки. Чудовищно-непредставимо-недоказуемо. До величия доходившая извращенность. Так и умер. Во время войны он был начальником санитарного поезда: жил в поезде, ни с санитарами, ни с санитарками ничего – это его правило. Но на стороне развлекался, очевидно, в свободное от службы времечко. Умер покрытый странными пятнами – заражение трупным ядом.

(Представьте, в стило нет больше чернил – перешел на карандаш, ужасный для моего ужасного почерка. Волей-неволей сокращаю письмо).

Не подумайте, что я такой охотник до пакостей. Ох нет. Не дано мне этой благодати. В сути своей я прост, как овца. Но объяснить это тоже сложно. Нет, нет, Вы ошибаетесь. Если был бы съезд – мы бы чудесно встретились[414]. Не могло бы быть осечки. Мы и дополняем и "подтверждаем" друг друга как-то. И что там говорить, мы талантливые люди, не скажем, не эпилептики в футлярe[415]. Не жалуюсь на судьбу – в Сов. России, разумеется, сгнил бы на Соловках, но к эмиграции привыкнуть не могу, органически чужд. Странно – в России люди более менее "всех любили", а здесь всех не могут терпеть. И Вы то же самое. Представляю себе отлично, каким "своим" Вы – не бывавший, кажется, в Петербурге – были бы…

<Окончание письма утрачено>