1905

1905

Титульный лист первой тетради дневника М. Кузмина. Автограф

22 августа 1905 года. Удельная [32].

Когда я в среду на прошлой неделе, приехав на городскую квартиру, узнал, что Гриши с Успенья, когда мы с ним довольно сухо расстались, не было, то я подумал, что это отчасти развязка, и мне сделалось легко от этой мысли. Поэтому, когда я в субботу приехал с Сережей в город и дворник, отдав мне письма от Чичерина, сказал, что ключ взят и на квартире меня дожидаются, я несколько растерялся. Я сказал Сереже, что должен остаться, постараюсь быть у Екатерины Аполлоновны до часу и неизвестно, приеду ли. Чека не было{1}, у меня было только несколько серебра с Гришей до понедельника. Оказалось, что в среду он был тотчас после меня, ночевал с четверга на пятницу один, весь залеж булок подъел, керосин и свечу пожег и оставил мне письмо, где, право, трогательно было описано, как он приходил несколько раз без меня, ночевал один, приходил под вечер смотреть, не освещено ли у меня окно, уходил на Остров, «поплакав». Конечно, в письмах все выходит трогательнее. Я тотчас послал его за булками и колбасой; денег совсем не было. Чичерин писал, что «нужно быть суровым к себе, вспомни бедствования франц<узских> эмигрантов, такое время, близок страшный суд» и т. д. Гриша места не нашел, но было очень весело пить чай и болтать, особенно когда, увидав, что денег всего 25 к., я придумал пойти закладывать ложки и кольца. Я уже вытащил их из ларца и приготовил, чтобы нести; в ожиданьи мы легли побаловаться, как вдруг звонок; почти голый я взял у почтальона через цепь письмо. Ура! чек. Гриша сидел еще совсем голый на своей красной рубашке, как Нарцисс, болтая ногами, на сундуке. Я помчался в банк, потом к Петрову за покупками. Вернувшись, мы пошли обедать в Мариинскую{2}, потом я поехал к Ек<атерине> Ап<оллоновне>, не застав которой пришел на новую квартиру распорядиться и справиться об обоях. На обратном пути зашел к Казакову в магазин, отдал долг и пил чай с яблоками; было как-то уютно, и я не без удовольствия вспомнил, как я жил с ними. Он уговаривал меня не продавать книг Большакову или Макарову, а лучше обратиться к Скроботову или Академиям{3}. Обещал достать мне денег рублей 300–400 между 26-<м>—2-<м>. Просил, чтобы я заправил их лампадки, причем добавил, что без меня его жена зажигала и мои, «без различия веры». Меня это очень насмешило. Но мне давно не было так уютно; беспечность этого человека феноменальна и действует очень ободряюще, притом, из каких не знаю целей, он расположен ко мне. Гриша уже ждал меня, приготовил самовар, собрал белье, и мы поехали в бани, что в Апраксином переулке. Это прямо какие-то Петербургские трущобы, по узкому темному двору идти чуть ли не полверсты, все старо, грязновато, но жарко до прелести, и мы отлично выпарились, и вымылись, и напились отвратительного кваса. Масло уже было принесено Сергеем, керосин, свечи куплены; мы зажгли все лампады, развели самовар, зажгли свечи, лампу, и было очень приятно, никого не стесняясь, сидеть вдвоем, слушая поучительные рассказы Григория об их посетителях. Гриша лег спать, раздевшись, без всяких гримас, но, в общем, мне было спать неудобно, потому что по-прежнему он ночью бормотал, брыкался и прижимал меня локтями к стене. Проснувшись утром, я удивился, почувствовав, что под моей головой чья-то рука, и, только увидав его лицо совсем близко, я сообразил, где я. Одетый, и особенно на улице, нельзя предположить, как он хорош голый или совсем близко. Первое, что меня поразило, — это красота его тела и особенная сладострастность лица (я помню, как подумал: «Вот педерастическая красота»), хотя, конечно, он слегка мордаст и похож на татарина. Утром был туман, после чая мы играли в карты. Милая квартирка, и комнаты, и вид на Исакий, — мне, право, жаль ее и Казаковых. Оставаясь с ними, я мог бы поселить Григория с собой; он так просится в слуги, но это положительно невозможно. Я довез его до Невского и, несколько раз оборачиваясь, видел его обернувшееся лицо с улыбкой. В Удельной ничего нового. Побаливают зубы. Написал слова «Алекс<андрийских> песен». Читал «Pierre Nozi?re»{4}. Очень хорошо. Дело отложено, самое скорое, до декабря{5}. Достанет ли Казаков?

24_____

Вчера Варя с ребятами отправились на Успенское кладбище, а я в город. На квартире нашел письмо от Григория, что вечером он будет; от Юши письмо, хотя с наставлениями, но благоприятное{6}. Дворник спрашивал, прописывать ли Гришу, и говорил, что тот ночевал накануне, а что когда он (дворник) был на квартире у Казакова, тот ему ничего особенного не говорил; я боюсь, нет ли тут подвоха, что Георгий Мих<айлович> так долго не меняет книги. С Георг<ием> Мих<айловичем>, который взял у меня в долг 25 р. «до завтра», и Ив<ан> Ив<ановичем>. Захаровым мы пошли обедать в Мариинскую. Ив<ан> Ив<анович> мне больше прежнего понравился, хотя говорит слишком витиевато-деликатно. В гостинице сидели 2 уморительно пьяные купца, из которых один заявлял: будь у него 100 000 рублей, он не сидел бы на яйцах, а какую угодно норму развел, между тем как второй твердил, что норму показать нужно тоже уменье. На заре был проливной веселый дождь с градом; сквозь…[33] желтело небо, и я весело, с провизией, добрался до дома. Мне жалко вида из нашего окна на Петербург под вечерней зарею; тут впечатление большого стихающего города, какой-то Александрии, и печаль от него. Я зажег лампы, лампады, затопил печку в спальне, поставил самовар и решил, переменив подушки и белье, лечь на казаковской постели. Часов в 10 явился Гриша, выпивши, но веселый и возбужденный; он поступает в Казачий и завтра уже идет на место с вещами. Он сейчас же сбегал за вареньем и водкой. Сначала вспомнил, с кем дрался, потом все жаловался на Михайлу и грозился его побить и вдруг заснул. Я не мог представить, чтобы человек мог так моментально заснуть. Потом говорил, что пиво с водкой нельзя мешать, что он не предполагал такого результата, что его мутит, пошел еле-еле под кран мочить голову и улегся, открыв все окна, на деревянный диван в кухне. «Как только очнусь, обязательно приду на постель и разбужу вас, меня живо ветром обдует». Я потушил лампы и при свечке стал читать «Лимонарь»{7}, но настроения не было; я стал без сапог ходить по комнатам: везде лампады, в спальне тепло, тихо, Гриша, лежа ничком, похрапывает: будто Пасха. Потом повел его, немного очнувшегося, в спальню, раздел и лег рядом, долго не засыпая. Потом он попросил пить и отвечал на мои исканья. Утром он уехал. Да, в тот же день утром, будучи у зубного врача, чтобы вырвать зуб, я заметил, какой чудный, пьянящий вид у крови. Казаков отдал только 3 рубля, просил не говорить, что я уезжаю, что он уезжает, и, когда я проезжал мимо, он продолжал задумавшись стоять на крыльце своего магазина, как вышел меня провожать. Ох, плоха что-то надежда. Как-то все устроится? Варя сегодня уже поехала перевозиться; как-то я, получу ли Деньги в субботу? Дело наше не так уже безнадежно, в долгий ящик. Вечером был дождь, и я играл «Аиду»{8} и Шуберта у Кудрявцевых. Ничего особенного. Гриша обещал приходить хоть каждое воскресенье: решительно не знаю, как буду его принимать.

25_____

Варя поехала перевозить часть мебели. Сережа в гимназии, и я остался один с ребятами; день был чудный, и я не так скучал, как предполагал. Но в город страшно хочется. Сережа привез «Фигаро»{9}: такой, право, милый мальчик. Вечером ходили к Балуевым. У них ужасная суматоха, масса каких-то теток и просто барынь, поцелуи, крики, охи, целое столпотворение. На даче, которую я заметил, никого уже не было; там вдали есть дачи с лесом, спускающимся к шоссе, которые напоминали более привольное житье большими семьями, с веселыми детьми, играми и довольством. Вечером, разбирая письма, Сережа показал мне мое прощальное письмо к Алеше{10}, как это было давно! Люблю ли я его еще? Если бы я его встретил, рад ли был бы я? Может быть. Но все это как сон. Скоро в город. Я думаю, что это будет уютно.

26_____

Сегодня смутный, теплый и тяжелый день; утром, раньше, чем я вышел сверху, Варя попросила у меня, не могу ли я ей отдать часть денег, так как ей нужно до приезда мужа. Так как денег у меня не было, я не мог исполнить ее просьбы. Она сказала, что все равно обойдется, но всегда отказывать ей мне тяжелее, чем другим, так <как> просить не в ее обычае и характере. Потом она говорила, что у нее часто не хватает денег, что Прокофию Степановичу деньги за комнату и должные можно подождать, что она заложила ложки, которым срок истек 17 августа, и они пропали, и всего за 3 рубля, и потом почти под дождем пошла с ребятами за грибами. Мне стало необыкновенно тоскливо. Сергей все прикладается, м<ожет> б<ыть>, ему нездоровится. После завтрака отправился все-таки в город с тетей. Тетя увлечена писаньем дела, с распущенными седыми, уже недлинными волосами, вроде Louise Michel или Ж. Санд. Она мне вдруг показалась такой милой, близкой, и я почувствовал нежность, какую минутами чувствовал к маме, думая, что вот и она умрет, и я не буду видеть этих глаз через очки, этой ветхой выгорелой кофточки, милой пыльной шляпы, и мне хотелось нежно-нежно дотронуться до нее, сказать что-нибудь, поцеловать ее платок. Казаков во Пскове, денег в кассе 14 р., я взял 5, они рассчитывали получить сегодня более 100, сдав заказ, но не получили. Сергей предлагал взять все 12, обещанные на сегодня утро, но я не хотел его подводить. С квартирой все уладится. От Гриши письма не было, было от Юши, где он восторженно пишет о «кустах в цвету» и «Ра-Гелиос»{11}; у меня явились мысли к 2-м следующим «Александринам». Похвалы этого человека — лучшая мне шпора. В Петербурге я разгулялся. Был в парикмахерской, я очень люблю, чтобы с моим телом что-нибудь проделывали, осторожно касаясь, поворачивали, трогали. Когда у человека лицо так близко, поневоле его разглядываешь. У мастера, всегда меня стригущего, безусое лицо серого цвета, белокурые, прямо торчащие волосы, серые глаза и красивый рот. Глаза и губы в лице — то, что наиболее волнует и влечет, хочется как-то их выпить, другого выражения не подберу. Очень редко у человека бывает красивый рот, прежде у меня его хвалили даже незнакомые; у сестры он главное, что молодит и красит ее лицо. Рты у Кудрявцевых вроде устриц или портмоне, приклеены поверх лица, — как их целовать?! А рты выпяченные, слюнявые, как пирожки, обвисшие, — как их и целовать? Я вечером на вокзале закусывал и пил кофе и думал с удовольствием ехать, как встретил Лену Кудрявцеву и пошел с нею в третий класс. Она типично пошла. Мама была у Кудр<явцевых>, Сережа у Якобсон, дети метались по площадке, дул знойный ветер, разгоняя низкие тучи, в разрывах которых светились звезды. Неожиданно приехал Пр<окопий> Ст<епанович> с корзиною помидоров; возбужденный, он рассказывал свои приключения, но их хватило минут на 20. Сережа все убегал к Якобсон и теперь, пиша дневник, все прислушивается к визгу бегающих девиц.

27_____

Сегодня с утра отправился с Варей и Прокоф<ием> Степ<ановичем> в город; на квартире писем не было. Новое помещенье мне очень нравится; обои в детской и моей комнате очень милы; у меня очень поместительно и, кажется, прекрасный резонанс. Я жадно жду расставить по полкам An. France, играть Debussy и Massenet и жить по мере сил на башне из слоновой кости в изящном одиночестве. Я был опечален, что деньги можно будет надеяться получить только в среду, но меня увлекло хожденье по городу за покупками и делами, хотя бы и не своими. Меня печалит и мне неприятно, что отношение Мошковых к тете не перворазрядной идеальности, иногда мне кажется, что Варя и Пр<окопий> Ст<епанович> несколько пренебрежительно относятся к тете, иногда, что она, тетя, смотрит на них как на несовершеннолетних недосмыслков. Тетю, в сущности, очень легко настраивать, и в ее характере много детского и очень легкого, хотя она бестолкова. Как человеческие щеки похожи на плоды, когда на них смотришь близко и не отдаешь отчета, что это лица. Иногда трудно удержаться, чтобы не поцеловать совершенно незнакомое лицо, как укусил бы персик. Как я хотел бы передать людям все, что меня восторгает, чтобы и они так же интенсивно, плотью, пили малейшую красоту и через это были бы счастливы, как никто не смеет мечтать быть. Я был бы блажен, передав это. Часто я думаю, что иметь друга, которого любил бы физически и способного ко всем новым путям в искусстве, эстета, товарища во вкусах, мечтах, восторгах, немножко ученика и поклонника, путешествовать бы по Италии вдвоем, смеясь, как дети, купаясь в красоте, ходить в концерты, кататься и любить его лицо, глаза, тело, голос, иметь его — вот было бы блаженство. Я не имею в виду никого определенного, конечно. Общество Алкивиада, друзей Ромео, все веселые, привольные компании Боккаччио, имели ли они ту пошлость и, в сущности, скучность, как современные веселящиеся молодые люди? Я думаю, отчасти да, и, конечно, не имели самопостижения такого, как мы, эпигоны, об них имеем. И нам доступнее, понимая, трепеща и любя, стремиться к жизни и отворачиваться при виде ее действительно пошлых сторон, чем жить не думая, быть деятелем, кавалером, хозяином без понимания красоты своего бытия. И не убивает ли прозренье красоты действа самой дееспособности? Дело наше сложно. Мне неприятно, когда смеются над его волокитой, эфемерностью и тетиной путаницей, хотя, конечно, это глупо. Достанет ли мне Казаков? День чудный, но болит голова и довольно кисел в общем.

28_____

С трудом я вспоминаю сегодняшний день и, обозревая его, не нахожу, на чем остановиться. Была Ек<атерина> Ап<оллоновна>, ходили к Балуевым, Пр<окопий> Ст<епанович> говорил, что будущим летом думает жить в Василе. Тетя была у Ник<олая> Ник<олаевича> Мясоедова; ее рассказы о том, как она его застала только что переехавшим на новую квартиру, сидящим посреди пустой комнаты, без сюртука, на диване, — мне живо напомнили не особенно любимую эпоху, когда я ходил к Мясоедовым, Северовым и т. д. С удовольствием жду, как завтра поеду в город, мне бы даже хотелось, чтобы Гриша был именно завтра свободен. Что-то будет до весны? Осенью отыщу всех знакомых обязательно, но что-то мне говорит, что добра от этой зимы и вообще не будет; вздор, конечно.

29_____

Сегодня отчаянная погода, но ветер с ночи разогнал тучи, и они бегут мимо яркой луны романтично и оперно. Несмотря на погоду, я отлично и бодро настроен; квартира мне более и более нравится, теперь уже не только как парадная, светлая и современная, но и как уютная для большой семейной жизни. Против окон в столовой в квартире было видно, как вставали или переодевались большие мальчики, в подтяжках поверх рубашек, дрались, как бы фехтуя, и потом сели заниматься за большой стол. От этого почему-то на меня повеяло поэзией больших семей, больших квартир, более или менее открытой жизни. От Ек<атерины> Ап<оллоновны> узнал, что Мария Михайловна со всей семьей Акуловых переедут в Петербург и будут жить на Петерб<ургской> стороне. Она в ужасе, но это может оказаться и не без приятности. Я очень люблю Ек<атерину> Ап<оллоновну> за ее искреннее расположение, стремление по мере сил понимать, что следует, и за благоговейную какую-то привязанность к вещам. Дома были письма, но не от Григория, и почему-то был этим раздосадован, хотя и хотел бы ведь этого. К<атерина> Ап<оллоновна> показывала мне карточки Собинова: интересное лицо — в «Миньоне» и «P?cheurs de perles»{12}, в общем же, конечно, мелкие черты со слишком коротким носом полуребенка, полу-petit ma?tre[34]. Строить планы переезда, распределять мебель меня очень увлекает. Вечером пришел Сережа с прощанья у Романовых, оживленный и будто довольный, читал мне свой новый отрывок; мне показалось, что удачнее прочих. Завтра переезд Мошковых, послезавтра мой и — vita nuova.

30_____

С утра хмурый день разгулялся сильным ветром, и, читая новеллы Ласки Граццини, я ходил по аллее взад и вперед, как Гамлет, читающий «слова, слова и слова». Наши уехали, меня задержала тетя, чтобы подписать прошение, потом обед у Кудрявцевых, насилу выбрался к пятому часу. Квартира все более и более мне нравится. Вечером пошел ночевать на старую квартиру, но ключа не было, так как старший дворник ушел. Вернувшись в магазин, я поехал было с Казаковым по его делам прокатиться, как вдруг был окликнут Григорием. Я сошел, и пошли домой; все еще заперто. Поехали в Мариинскую, но Гриша не очень хотел есть, и скоро мы уехали. Сидя напротив, я смотрел, хорош ли он; вчера был очень интересен, побледневший, с большими серыми глазами, понятливыми, ласковыми и чувственными. Милые прошлые глаза, сколько вас любимых, то обладаемых, то только желанных, — и карие глаза Столицы, князя Жоржа и Луиджино, и серые добела, невинные и развратные глаза Кондратьева, и мутно-голубые, трусливые и сантиментальные глаза Болеслава, и зеленоватые глаза Алеши, и опять серые глаза Григория Муравьева, а какие глаза у того немчика, у Володьки с вокзала? Не помню, не помню. Гриша лег, не дожидаясь Казакова; после наслажденья, краткого и сильнейшего, будто выходишь из собственной кожи, всегда, кроме законной усталости, чувствуешь печаль, какое-то разочарование и почти нелюбовь к предмету своей страсти, и к любви, и отчасти ко всему, так что я вполне понимаю, что великие чувственники были и величайшие пессимисты, и все лица итальянского Ренессанса такие жестокие, чувственные и печальные. Я лег на сундуке, светила луна. И я, глядя на Спаса, ждал, когда захрапит Казаков в спальне, чтобы перейти на кровать, где спал Григорий; потом я опять вернулся и проснулся на сером утре, часов под шесть, чтобы выпустить Гришу, торопившегося на работу; бледный, с сердитым, каким-то нероновским поквадратевшим лицом, он одевался, а я в одной рубашке, штанах и туфлях на голом теле ждал, сидя на ларе в кухне, когда он уйдет, чтобы запереть дверь, не будя Сергея. Было туманное утро, и все это будто было когда-то: и сердитое лицо, холод босых, не выспавшихся на жестком сундуке ног, и шепот, и бесшумный, молча, поцелуй на прощанье. Адреса я позабыл дать. Когда я заснул крепко уже в постели, возчики уже приехали; все было упаковано скоро, перевезли к 11 часам. Сколько ни убираю, все первобытный хаос, но будет очень хорошо. Заказал занавеси, но подожду с пьянино; положу на аналой Данте перед «Primavera»{13} с желтой свечой. Купил у букиниста Voyage d’H…[35]; переезд, устройство и новая квартира меня несколько пьянит.

Сентябрь

1_____

Спешу только запротоколить этот день, так как приехал я слишком поздно. Главные черты моей теперешней жизни — довольство помещением, приятные хлопоты об устройстве и дума, скоро ли достану денег. Обойщик не пришел; был у Чичериных; они очень милы; от Юши при мне письмо: «Все продавайте, пользуйтесь удобным случаем, пусть банк и остается с его бумагами, это будет заслуженно»{14}. Смешно, как-то не верится. Я взял картины; их всегда особенно любезный швейцар крикнул извозчика и подсадил, и я поехал мимо Таврического сада по широким, славным улицам. Была бабушка, дело будет пересматриваться 7-го. Перевезли пьянино, прекрасный резонанс, но играть не игралось. Я могу очень много заниматься в этой комнате. Вечером был у Каратыгина, были: Верховский[36], Конради, Дюклу и Мирра Бородина; ругают Дебюсси насчет Бейера, играли Dukas, читал роман{15}; барышни слушали с напряженным вниманием, в критические минуты корчась и падая на диван, и резюмировали: «Столько таланта на это?» Дура! О сюжете с этической стороны не было и речи, предъявляли только некоторые претензии в мелочах. Дюклу наиболее поддерживал меня. Конради заявил, что больше, чем кому бы то ни было, мне следует писать, только удивился, что у меня манера писать полу-французская, полу-Пшибышевского. Возвратясь во втором часу, я нашел оставленную котлету и даже стакан с водою, меня это тронуло.

2_____[37]

Вставши утром, я увидел золотистый отблеск солнца на моих обоях, и мне стало весело рано встать, и весь день мне представлялся рядом приятностей. Вот [и прекрасная квартира] и большая семья, и возможность иметь знакомых. Утром пробовал писать музыку, но не писалось, днем ходил к Крафту{16} и зашел к Ек<атерине> Апол<лоновне>. У нее видел свою племянницу, дочь Ивана Аполлоновича, с первого вида ничего интересного, но мила и, по-видимому, воспитанна. Повесили занавески, я очень доволен своей комнатой; я встаю, ложусь, сижу и хожу, думая: «Как хорошо». Нехорошо только, что денег у меня совсем нет. После обеда приходил Анжакович, между прочим, рассматривая мои вещи, очень заинтересовался Дантом. Играли в винт, потом после ужина брали ванну, еще не совсем наладившуюся. Нужно непременно выработать программу дневных занятий, но прежде всего надо добыть денег.

3_____

С утра солнечный день перешел в хмурый и дождливый, и я уже под мелким дождем дошел до Казакова; он сказал мне, что в среду, приехавши из Пскова, даст мне окончательный ответ о деньгах. Из окон видна частица Невы, церкви и деревья на Охте и далекий горизонт, именно то, чего недоставало мне на Острове — сознанья, что дальше идет дорога и связь с другими городами и людьми. Но всякий горизонт и дали наводят какую-то мечтательную, хотя не без приятности, печаль. И Охта с заведомо там находящейся поморской моленной, и даль к Ладожскому озеру будят во мне мысли и воспоминания, живучести которых, не знаю, радоваться мне или страшиться. Ресурс или опасность, что я могу однажды опять стать на прежнюю точку зрения, но неискоренимы во мне и потребность в легкой земной жизни, всемирности, культуре и солнце. О, блаженное, святое легкомыслие: едва выскребши гроши из того, что обойщик меньше взял за работу, без калош, с протаптывающимися ботинками, с несделанными пломбами, я, узнавши вечером с Сережей репертуар, хочу идти на «Лоэнгрина»{17}! На конке, на Невском, в Пассаже мне было весело, как иногда по ночам в незнакомых городах с товарищами, хотелось шалить, бегать, кричать. Сережа может понимать настроение дикой резвости и истерической шаловливости, но он скоро устает и раскисает, и надоедает ему одно и то же, и часто хочет спать. А то бы он был прелестным товарищем. Я сам себя поймал на мысли, что я думаю о Грише, об его лице, глазах, голосе, теле. Это для меня несколько неожиданно. Теперь, сквозь тюль окна, все освещено луной, будто спальня Дездемоны или комната XVIII века.

4_____

Сегодня мои стремления менялись с каждым поворотом солнца. Заказав книги по Египту в библиотеке, я взял Жюссеран<а> об Англии{18}, и вот Возрождение меня снова охватило своими родными руками. Мы поехали к Анджиковичу; открытая конка медленно тащила нас по незнакомым темным улицам с освещенными трактирчиками, где через открытые окна были видны простые посетители, светила луна, и все почему-то напоминало мне Италию, Шекспира и Мюссе. О, города летом, в ясную ночь, с открытыми окнами, какое поле, какой лес сравнится с вами! Сережа остался дома, проводив нас до Литейного; компания Романовых, не напоминает ли она комп<ании> Гинце, Сенявиных и пр., и не казались ли они мне тогда повесами Ромео и Мюссе? О, юность! У Анджиковича книги итальянские, английские, немецкие, польские, франц<узские> и латинские; будто свой человек. Взял у него редкого Aretino. Я целый день мучусь за свое отношение к Григорию; я позабыл дать свой адрес, — он хотел прийти в воскресенье, и я от трусости, не знаю отчего, побаивался этого. Нужно бы послать адрес и сговориться, а я этого не сделал. А я его хочу и думаю о нем весь день; не идеализируя, а так, как он есть, он и милее, и жалче, и дороже: стесняющийся, некрасивый с первого взгляда на улице, бедный, бедный. Как теперь с Египтом и с Италией; что захватывает само, то всегда действительнее. «Ах, покидаю я тебя, Александрия»{19}.

5_____

Ничего особенного: днем несколько хандрил и мог заниматься только библиографией. Ходил в библиотеку, где достал только «Livre des morts»{20}, заказал итальянцев. От Юши ничего нет известий, скорей бы за работу. Уехал Прок<опий> Степ<анович>. Отличные ночи, лунные, ясные, ходить бы веселой гурьбой в такие ночи по узким улицам или вдвоем, втроем по незнакомым трущобам, смеясь и смотря друг на друга. Нева, видная из окна, оказалась в бинокль серой железной крышей, что, конечно, лишило вид части поэзии, но леса и песчаный берег несомненны. Скорей бы работать, но что? столько планов, но все еще неясно. [Ave Italia bella!]

6_____

Комната почти приведена в порядок, дело только за пьянино. Утром после завтрака ходил пешком в театр, билетов подходящих не достал, но Невский, Морская, при солнце, днем, меня опьянили и напомнили мне блаженные времена, когда я разгуливал с Сенявиным и комп<анией>. Почему эти именно воспоминания об этом времени меня преследуют? и почему, когда я вечером узнал адрес Костриц, он мне показался тоже почти воспоминанием молодости? Неужели нет еще году с 9-го января, с моих имянин, когда мама была жива, все крепко стояло на трех китах? Или переезд с Острова, где я провел всю юность, так влияет? Гриша сегодня ждал меня, наверно, бедный. Достанет ли завтра денег Казаков? Вечером был у Чичер<иных> по приглашению, вечер и ночь роскошны; о, Шекспир. Играл свои вещи; как они разочарованно прелестны [но отличаются от <всех иных?>; какая безнадежность в этом порханьи]. Написать письмо Грише, что ли? Приехал Костриц и Варв<ара> П<авловна>, это меня очень радует. Думаю о «Гармахисе и Клеопатре»{21}. А все-таки мне кажется, что Чичерины как-то иначе смотрят на меня, хотя, конечно, это м<ожет> б<ыть> одна подозрительность. Солнце и милая Морская, дамы с цветн<ыми> вуалями, офицеры и студенты, собаки на цепочках, нюхающиеся и визжащие под ногами, [мамка с безобразным ребенком и рядом высокий тонкий гимназист с крепким, смугловатым, свежим лицом, будто символ бесплодия] экипажи, магазины, все жесты запоминаются, как в фотографии. Солнце, солнце! Как я люблю все это! И книги, и милые старые миры, и грядущий век. И как жалко все это покинуть, а между тем ни почти привязанности, ни любви, и молодость [почти] уже уходит, и что впереди? но покуда бронза отливает при свете свечей, я буду любить жизнь.

7_____

Моя душа скорбна до слез: только бы не малодушие! и подумать, какие малости и какие пустяки могут угнетать. Конечно, Казаков ничего не сделал, болтал какие-то пустяки, совал мне какие-то ассигновки, чтобы осведомить, почему он опоздал в магазин, обещал другую комбинацию к воскресенью; наверно надует; денег у меня до конца месяца 1? рубля, не считая долга. Дело наше так, что мне придется утверждаться в мамином наследстве, это страшно долго. Адреса Боровского мы сегодня не узнали, т. к. Варвара Павловна только что переехала на Петерб<ургскую> сторону и [адрес] № дома ее неизвестен. Приехала тетя; после обеда пошел с Сергеем в библиотеку, там мне все дали, что я просил, и я забылся, погрузившись на время в Albert и Piovano Arlotto. Мне все приходит на ум Мюссе, легкая любовь, слегка байронизм, бездельные донжуанствующие и резонирующие герои, обожание Италии. Если бы было время читать каждый день Шекспира, я был бы вдвое бодрее. Зарыться бы теперь в какую-нибудь дыру, никого не слышать, не видеть и лежать целый день на кровати без сапог. А как долго я не видел Гриши, не чувствовал его скул и челюстей под щеками, когда их целуешь. Обратно мы ехали на верхушке конки; двое пьяных скандалили всю дорогу с солдатом, сначала было смешно, вроде Чехова, но потом пошли пьяные выкрикиванья с надрывом, какая-то достоевщина. Пьяного высадили, он опять через минуту влез, его отправили в участок, и я дал свой адрес, чтобы, в случае нужды, меня вызвали свидетелем. Какой-то человек обрушился на меня, заподозревая, что я себя выдаю за другого, и что я еврей, и разные пустяки, и он пошел за нами и все ворчал, и, когда мы вошли в подъезд, он еще раз крикнул: «Жидовская морда». Меня столько раз принимали за еврея, что мне это все равно, но я понял мое отвращение от блестящих грязью улиц Петербурга под зажженными фонарями, от Подъяческих и т. п. Это именно достоевщина, психоз, надрыв, Раскольников, полупьяная речь, темнота, безумие, самоубийство. Это то, от чего я содрогаюсь и чего не хочу и не понимаю; и мокрая грязная панель вечером на узкой с пьяными и рабочими улиц<е> Петербурга — это символ. Темная вода Невы, какой ужас; представляется бултыханье тела, участок, утопленник, все грубое, темное, грязное и в нелепости трагическое, и ненужное, и лживое. Тогда уже Бальзак или Мюссе. Нет, день — мой вождь, утро и огненные закаты, а ночь — так ясная, с луной и из окна. Письмо от Юши; если бы я не был в таком стесненном положении, оно бы очень порадовало меня. И сегодня я очень кстати начал писать «Гармахиса».

8_____

Сегодня целый день дождь, у нас тетя, Варя скучает, но я не очень. После обеда было вполне уютно и хорошо, я мог бы здесь очень много заниматься. Играл Сереже «Снегурочку» и «Manon»{22}; к первой я достаточно охладел, но вторая меня пленяет, как и прежде. Днем ближе к сроку, назначенному Казаковым, но я, как ребенок, будто не знаю, что ничего не выйдет. Но я не могу искоренить в себе ни надежды, всегда до сих пор оправдывавшиеся, на какое-то чудо, ни легкости мыслей. [В моем положении я ничего не стал бы, пожалуй, менять, я им более чем доволен и могу быть так же бодр, как в «Метрополе» в Москве.] Были в библиотеке. Написал письма к Казакову и Грише; я все думаю о нем, а было время, что я мечтал о нем, как о чем-то невозможном, и я отлично помню, как на Верейской мы оба стояли у окна и он рассказывал, почему Тимофей не уходит с места: «Может быть, он влюблен в своего барина». — «А может быть, я в вас влюблен, Григорий». — «Все может быть, — бегло и весело взглянув, сказал он. — Если бы вы сами не сказали, я бы написал вам об этом». Как это было давно. К тому же у меня до вечера болела голова и все время ноги.

9_____

Мне, вероятно, нездоровится; долго не мог заснуть, но так приятно, тепло, тело горит и все как разбитое. Далеко ходил гулять по Невскому и Морской, будто во времена 95<-го> года, так что даже заболела голова, потом проходила, потом опять заболевала, что уже не так приятно, и потом какая-то производительная прострация. Это стыд, разве я не «scialti di tutte qualitate amanti», как говорит Петрарка{23}? Оживился ли бы я, если б получил денег? Я думаю; но теперь у меня так болит голова, что, по правде сказать, я ничего не думаю. Дело наше все отлагается, так что я почти теряю надежду. И как долго я не видел Гриши; раньше чем получишь деньги, не хочется ничего делать, никого отыскивать.

10_____

Сегодня утром было очень свободно писать, т. к. я встал, когда все уж ушли, даже тетя и Варя, но я больше смотрел в окно на прохожих и на леса за Охтой; я обратил внимание на группы пашковских служащих{24}, где Прок<опий> Степ<анович>; то же лицо, только несколько молодцеватее, славнее. Тогда они жили в Нижнем, Лидия Степановна была в полной своей поэзии, казалось так светло и уютно. Отчего так многое в прошлом кажется залитым таким не ожидающимся в будущем солнцем, и Саратов, и Нижний, лето в Черном, Василе и даже столь недавняя поездка с Казаковым в Олон<ецкую> губернию? А другое не кажется, напр<имер>, первое время в Петербурге, и потом время, когда я посещал Варины вечеринки, одно из самых тяжелых и мрачных почему-то воспоминаний. При всей легкомысленности и жажде наслаждений у меня есть какая-то совсем не русская, очень буржуазная потребность порядка, выработанной программы занятий и нелюбовь вечеров вне дома. Я счастлив, когда это налаживается, т. е. я могу только так быть продуктивным, иначе и предвкушения и воспоминания меня значительно лишают покоя, нужного для нити творчества. Собственно говоря, спокойнее, счастливее и уютнее всего мне было в мою раскольничье-русскую полосу. И притом это — всего дешевле, имея исходной точкой, что все — грех и тщета. Но это Standpunrt[38], хотя к которому и призывает иногда малодушие, давно превзойденный. Но утром мне было печально. Пошел посмотреть об магазин<е?> Большакова, чтобы написать ему, чтобы он пришел посмотреть книги. Заходил к Казакову, он завтра приедет из Москвы, что мне дает некоторую надежду. В парикмахерской стригли какого-то ребенка, который все вопил, и я заметил: «И чего он так боится?» — «Не знает, вот и боится». — «Да и большие многого боятся только потому, что не знают». — «Я вот тоже многого боюсь, потому что не знаю», — значительно проговорил стригущий, но мне лень было продолжать разговор, и я только совсем некстати проговорил: «А потом будет поздно узнавать, так и останетесь». — «Что же это за вещи такие, что поздно может быть узнавать?» — «Мало ли какие». Я даже не знаю, зачем я заношу такие пустяки. В библиотеке иногда мне интересно просто наблюдать за публикой или фиксировать понравившиеся мне физиономии. У Ивановых не был. Вечером, смотря из окна на соседние столовые, видели, как какой-то юнкер пил что-то, запрокидывая голову, между тем как хозяйка в соседней комнате сидела у кровати ребенка, и мне стало скучно, почему у Вари никого не бывает вроде юнкеров. Такие пустяки лезут в голову.

11_____

Сегодня я был на Острове. Как-никак там я провел всю юность, и каждая пядь связана с воспоминаниями. Здесь я возвращался из гимназии, набережная, где я гулял, строя планы, обдумывая новые вещи, Киевское подворье — арена моих богомолений, лавки, куда ходила мама, парикмахерская, где меня стриг Павлуша Коновалов, к которому одно время я был слегка неравнодушен, ресторан, где бывал я с Сенявиным и Репинским, и даже лихач вроде, если не сам, Никиты, который возил меня к князю Жоржу. И странно, что идешь не домой, что не встречаешь Л. М. Костриц с белым воротником, что не обгоняешь Лизы с провизией, тараторящей у ворот, что не ждет мама, милая мама, и не в старой, с солнцем, комнате за прежним роялем пишешь свои вещи. И там же, далеко на краю поляны, и могилы отца и мамы. Я не могу не чувствовать души неодушевленных вещей. Костриц я не нашел; был у Верховских, приехал Юраша с женою, и были Глеб и Дюклу. Было довольно мрачно и скучно, но Ал<ександра> Павл<овна> очень мила и тепла по-прежнему. Казаков, приехавши, через 10 м<инут> ускакал в Петергоф; не знаю, достанет ли он мне ко вторнику. С тех пор как я написал Большакову, я не так уже жду от Георгия Михайлов<ича>, хотя это почти необход<имо> и денег у меня прямо чуть не 8 коп. Когда же я увижу Гришу и когда все устроится, буду иметь пьянино и возможность бывать в театре и гостях? Написал «Ал<ександрийскую> песню», слова; я думаю начать роман с тем багажом, что имею, выработав только идейный план.

12_____

Вот и еще день. Получил от Григория письмо, что он может прийти в среду и ждет ответа. Что мне ему ответить без денег? А между тем я почти до ясновидения представляю его у себя в комнате, и первую встречу, и чай, и разговоры. Не знаю, что будет дальше, завтра, что Казаков; дело наше все отдаленнее. Сегодня были у Ек<атерины> Ап<оллоновны>, и потом она у нас весь вечер; в таких больших дозах она все-таки тяжеловата; хоть бы у нее денег попросить, что ли? да ведь не даст. «Клеопатрой» потихонечку увлекаюсь, но в общем какой-то пропавший и вычеркнутый день.

13_____

Написал Грише, чтоб он не приходил завтра. К Казакову шел очень бодро, еще бы — я ведь еще не вполне был удостоверен, что денег он не достанет, я еще имел их в будущем. В сущности, я очень долго существую копеек на 8, теперь осталось 3. Конечно, ничего не вышло, надеется на Тихомирова, который приедет к 20-му, предлагал мне вексель, но кто же учтет его вексель? Отложили до понедельника, но надежда плоха. Придется обратиться к Пр<окопию> Степ<ановичу>, хотя мне этого очень не хотелось бы, а наше дело ближайшее через 7 месяцев. Попробую завтра опять попросить у Чичериных. Это отличная школа терпения, хотя его у меня и так достаточное количество. Сегодня видел, как из трактирчика вышвырнули пьяного на мостовую, как тюк, он схватился за нос и посмотрел руку, не в крови ли, и так с простертой рукой и остался сидеть молча на мостовой, не видя зевак, ни извозчиков, а там, внутри, наверно, скандалил и шумел. Я понимаю, что может быть предел, после которого уже не стыдно и не страшно никого и только живут примитивнейшие и глубочайшие инстинкты. И тогда можно лечь спать под лошадей, ничего не думая и т. п. Бродяги, пьяницы, юродивые, святые — именно люди этой категории; и в этом есть какое-то безумие и какое-то прозрение. Но меня страшит это, будто верстовой столб. Была Варв<ара> Павл<овна>, она очень мила, будто из комедии Marivaux, но несколько головна. В библиотеке читал «Итальянское Возрожд<ение> в Англии»{25}, именно то, что оба меня окрыляет. И вечером мы с Сережей хотим читать Шекспира. Но отчего я так светел? Не знаю.

14_____

У Чичериных играл квартет Debussy. Вот чудо! и страстно, и морбидно[39], и ново до безумия. Был у них их двоюродный брат, и денег я не спросил. С большим удовольствием читаю «Ромео и Джульетту». Дома узнал, что два раза заходил Гриша, никак не могу себе простить, что не видел его, а он, бедный, шел такую даль. Я бы мог его видеть, трогать, слышать, мог бы быть folle journ?e[40]{26}. Оставив ему письмо, на случай он придет вечером, поехали к Костриц; они всё такие же, оживленные и простые. Варя с жаром нападала на тенденцию моей повести и миропостижение «Александ-р<ийских> песень», с таким жаром, будто она боится моего влияния на Сережу, что ли. Кажется, в этом отношении у нее нет никакой почвы для опасений. Но мне показался вечером и сам Сережа как-то холодней. Ночью была лихорадка и жар, очень болели ноги.

15_____

Приехавший сегодня утром Пр<окопий> Степ<анович> обещал мне на днях устроить дело; тетя нашла справку, и дело продвинулось более, чем все это время; написал письма Грише и Чичериным; читал Лонга «Дафнис и Хлою»; видел днем солнце, и в минуты темности ветер говорил об ее кратковременности, писал «Гармахиса», читал своих итальян<цев> в библиотеке; но бедный Сережа совсем не понимает точки зрения Евлогия An. France и толкует об апатии. Мне бы нужно перо Гольдони, чтобы передавать сегодняшние настроения. Итак, в путь! Читая «Дафниса», я ясно вижу, насколько у меня выйдет не то, и радуюсь и приветствую это.

16_____

Сегодня, сбрив усы и бороду, был встречен гомерическим смехом ребят и неодобряющим сожалением взрослых. Сам я еще не привык к своему новому лицу, в нем есть что-то и очень пожившее и очень молодое в глазах, и виден рот, прежняя моя слава, теперь какой-то сжатый, неискренний, насмешливый и вместе с тем свежий и не раскисший{27}. Был Иов от Большакова, ему запродал свои рукописи. От Чичериных просят до понедельника. Написал еще раз Грише, зовя его в воскресенье. Играли с Сережей «Евлогия и Аду» и «Грех да Беду»{28}. [Все-таки это полно блеску и светлой жизненности. Вот что нужней всего! Жизненность во всем.] Английские мои вещи меня очень трогают. Теперь за «Клеопатру»!..[41]

17_____

Сегодня целый день дождь, гадость и слякоть, но меня занимает мой новый вид, и мне просто приятно ходить по улицам в новом виде. Сегодня все утро я сам привыкал к своему новому лицу и до такой степени привык, что мне нужно отвлечение ума, чтобы представить, какой я был прежде. И я нахожу изящество какого-то сухого, высшего разбора в бритом лице и странную стертость возраста и пола. А у Самойлова, например, вовсе не было, несмотря на бритость, впечатления англичанина, и рот был кустом и с русской бесформенностью. На днях примусь за писанье. Во вторник пойдем на «Самсона», хотя я и не люблю ходить в ложу; наверно, нашим не понравится к тому же. Читали «Бурю»{29} с Сережей, был Инжакович, так что к В<арваре> П<авловне> не пошли. Мне очень жалко, что я не мог позвать Гриши иначе как завтра, а завтра Сережино рожденье, но что же делать? когда он свободен только по праздникам. Но непременно надо быть более писательным, как в позапрошлую зиму, когда я стремился к деятельности Ренессанса и Аннунцио. Необходимо написать Юше. О жизнь, разве ты все-таки не прекрасна?

18_____

Первое, что нужно сделать по получении денег, — это завести умывальник в комнате; бегать умываться в кухню при всякой надобности или в ванну, не иметь под рукой каждую минуту воды прямо невозможно. После довольно смутного утра, когда дома осталась только Варя, младшие дети и кухарка, пришел Гриша; кухарка была не дома, и дверь заперта снаружи, и я кричал через дверь, что она сейчас придет, как Женя и пришла. Варя даже предложила мне варенья к чаю. Гриша был очень мил за чаем; долгая ли разлука, чувство ли, что он в гостях, большая ли привычка ко мне, но он был и нежен, и весел, и деликатен. Все — и маленький столик, и шутки, слегка скользкие, и поцелуи, и холод, и изящная комната, все говорило мне про какой-то XVIII век и было несравненно менее халатно и грязновато, чем на Верейской. Занятно, что сегодня впервые Григорий заявил, что он меня любит и даже скучал и ходил к дому, да не смел зайти, хотя последнее, я думаю, уже привиранье. Очень интересовался, когда будет напечатан мой роман, чтобы прочитать, и на вопрос, «какие лица он любит», отвечал, не без дипломатии, — «а такие, вроде англичан ярославских». Никто не предположит, как он грациозен и шутлив в ласках, и, когда я отворял дверь и потом из окна смотрел, как он садился в конку, он мне и со стороны показался не без красоты, конечно условной, но глаза, и брови, и лицо у него очень милые, а тело несравненно; и теперь он отгорел и похудел. Он ушел часов в пять, чтобы не задерживать меня к обеду. После обеда ходили за Катериной Апол<лоновной>, которой я утром забросил записку франц<узскими> каракулями с приглашением на обед и на «Самсона»; она лежала в темноте на диване и неведомо что делала. Говорит, что больна. Вечером читали «Троил и Крессиду»{30} и я занимался. Не сегодня ли начинается «vita nuova»? Как я себя помню 19-ти лет, но мои вещи тогда были гораздо бесформенней, невероятней, и только задатками большого, с ребячески смешным незнанием, чем вещи Сережи. Положим, это было в области музыки. Многие из последних вещей племянника мне теперь такому, как я есмь, нравятся без всякого пристрастия. Интересно, как отнеслась публика к посещению Гриши и что было слышно в детскую и коридор? Гриша у меня спрашивал, красивая ли Лидия Павловна, и, когда я сказал, что, «право, не знаю», он прибавил: «Ну, если б это лицо было у мальчика, могло бы оно вам понравиться?» Я отвечал, что нет, п<отому> что такого лица не могло бы быть у мальчика. Составил план повести.

19_____

Почему от Юши так долго нет писем? Не понимаю. И в Целендорфе ли он? и я не знаю, почему я это пишу, будто это главное, что меня занимает. Я в полном ренессансе, мне хочется писать, писать и писать, как Вебстер, или какой, не помню, из тех перлов создания англ<ийского> Ренессанса. Принес от Чичериных «Самсона»; несмотря на некоторую театральность, французистость и внешность, как классично, блестяще и отчеканено. Но как не исчерпан Вавилон, святой, с жрицами в черных покрывалах в городах, темнеющих в вечерних дымящихся зорях пустыни весной, и Ваалами. Когда Чичерины говорили о своем двоюродном брате, он мне стал нравиться, потому что они его бранили, и за то, за что они его бранили. Когда Казаков увидел меня бритым, он, как говорит, «очумел». Варя, оказывается, вчера говорила, что у меня «таинственный посетитель». Сегодня грязь, временами дождь, но вечером, когда я возвращался мимо Таврического сада, я видел большую ясную звезду.

20_____

Сегодня был в дурном настроении, во-первых, потому, что Пр<окопий> Ст<епанович> объявил мне, что денег зараз теперь доставать не стоит, а что по приезде он даст мне 10 рублей, потом еще 100 и в ноябре еще 100. Что же я, буду по частям все истрачивать и ничего не делаю. Во-вторых, потому, что от Большакова не пришли за рукописями, в-третьих, потому, что у меня возобновилась старая история с бородою, волосы жесткие, а кожа слишком тонка, воспаляется и кровянит от малейшего прикосновения и волосы легко не сбриваются. Гриша в воскресенье спрашивал: «Вы обрились, чтобы походить на того англичанина, которого сослали?» (т. е. Уайльда). И еще: «Что вы, видаетесь с А. Б.?» — «Каким А. Б.?» — «Которому посвящены ваши стихи»{31}. Я потому вспоминаю про Григория и как он был мил и нежен в свой последний визит, что, будучи сегодня на «Самсоне и Далиле», думал, что идеальные героические страсти бедны легкостью и веселостью XVIII в. и греков времен упадка. В опере было недурно, но я предпочитаю быть в местах, хотя бы одному; балет в последней картине по обыкновению нелепо поставлен. Какая же это «оргия»{32}? Я помню, как доктор давно сказал: «Очень редко бывает такая чувствительная эпидерма». Может быть, это влияет и вообще на восприимчивость?

21_____

Сегодня просидел дома, немного занимаясь, и только вечером отправился с Сережей в библиотеку. Когда наладятся мои дела? думаю, когда вполне обставлюсь, т. е. когда получу деньги. Купил пьесы Marivaux; читали «Троила и Крессиду»; выбрал место, куда поселю своих героев. Может быть, все наладится и устроится; я все не могу понять, отчего Гриша был совсем другой и гораздо милее в последний раз. Получил от Юши письмо.

22_____