Освобожденный мир
Освобожденный мир
1
Работа.
Любовь.
Путешествия.
В России Уэллс впервые побывал в 1914 году.
«Когда я пытаюсь рассказать русскому читателю, что я за человек, мне с особенной силой приходит в голову, какая страшная разница лежит между моим народом и вашим. Вряд ли можно найти хоть одну общую черточку, хоть клочок общей почвы, на которой мы могли бы сговориться, — писал Уэллс в предисловии к первому собранию своих сочинений, вышедшем на русском языке. — Когда я думаю о России, я представляю себе то, что читал у Тургенева и у друга моего Мориса Беринга. Я представляю себе страну, где зимы так долги, а лето знойно и ярко; где тянутся вширь и вдаль пространства небрежно возделанных полей; где деревенские улицы широки и грязны, а деревянные дома раскрашены пестрыми красками; где много мужиков, беззаботных и набожных, веселых и терпеливых; где много икон и бородатых попов, где безлюдные плохие дороги тянутся по бесконечным равнинам и по темным сосновым лесам…»
И спрашивал: «А вы, в России, как представляете Англию? Должно быть, вам мерещатся дымные фабричные трубы; города, кишащие рабочим людом; спутанные линии рельсов, жужжание и грохот машин и мрачный промышленный дух, обуявший собою всех и вся. Если это так, то вы представляете не мою Англию. Это север и средняя полоса, а моя Англия лежит к югу от Темзы. Там нет ни железа, ни угля; там узкие, прекрасно возделанные поля, обсаженные дубами и вязами, там густые заросли хмеля, как будто аллеи виноградников; там каменные и кирпичные дома; опрятные деревушки, но мужики в этих деревушках не хозяева, а наемники; там красивые старинные церкви и священники — часто богатые люди; там обширные парки, и за ними ухаживают, как за садами; там прекрасные старинные усадьбы зажиточных людей. Там я родился и провел всю жизнь; там у меня есть домик с красной крышей, площадкой для тенниса и небольшим цветником. Этот домик я выстроил сам. Он стоит на берегу, между двумя морскими курортами, расположенными почти рядом, и, когда летними вечерами я прогуливаюсь на сон грядущий по маленькой террасе перед окнами моего кабинета, я вижу вращающиеся огни маяков на дружественных берегах Франции, всего в девятнадцати милях от меня…»
«Мне сейчас сорок два года, — добавлял он. — Я родился в том неопределенном сословии, которое у нас называют средним классом. Я ни чуточки не аристократ; дальше деда и бабки никаких своих предков не помню. У моего деда по матери был постоялый двор. Кроме того, дед держал почтовых лошадей, покуда не появилась железная дорога, а дед по отцу был старшим садовником у лорда де Лисли в Кенте. Он несколько раз менял профессию, и ему то везло, то нет. Отец же долгое время держал под Лондоном мелочную лавчонку и пополнял свой бюджет игрой в крикет. В крикет играют в общем для развлечения, но он бывает и зрелищем, а за зрелища платят. Когда отец прогорел, моя мать поступила экономкой в богатую усадьбу. Мне было двенадцать лет и меня прочили в лавочники. На тринадцатом году жизни я был взят из школы и отправлен мальчиком в аптекарский магазин, но не имел там удачи и перешел в мануфактурную лавку. Там я пробыл около года, пока до меня не дошло, что я имею возможность добиться лучшего положения посредством высшего образования, доступ к которому так легок у нас в Англии и с каждым годом становится все легче. Спустя некоторое время я действительно поступил в Новый Лондонский университет. Моим главным предметом была сравнительная анатомия, и занимался я под руководством профессора Хаксли, о котором русские читатели, без сомнения, знают. Кстати, первое русское имя, которое я научился уважать, было имя биолога А. О. Ковалевского…»
2
В Петербурге Уэллс остановился в гостинице «Астория».
Невский проспект, встречи во «Всероссийском литературном обществе».
Потом Москва, где он пешком прогулялся от железнодорожного вокзала до самого Кремля. Побывал в обыкновенных чайных, съездил в Загорск, посмотрел «Гамлета» в постановке Гордона Крэга в Художественном театре. «Варварская карикатура Василия Блаженного; — вспоминал он Москву в романе «Джоанна и Питер», — грязный странник с котелком в Успенском соборе; длиннобородые священники; татары-официанты в ресторанах; публика в меховых шубах. Этот город — не то, что города Европы: это нечто особенное. Это — татарский лагерь, замерзший лагерь. Тут начинаешь понимать Достоевского. Начинаешь представлять себе эту «Holy Russia», как род эпилептического гения среди наций…»
Уэллс побывал даже в деревне Вергежа, в полусотне километров от Новгорода, после чего никогда не писал о русских мужиках — веселых и набожных…
«Помню, как прозаическая наружность Уэллса поразила меня своим несоответствием с тем представлением, которое естественно создается об авторе стольких замечательных книг, то блещущих фантазией, то изумляющих глубиной мысли, яркими мгновенными вспышками страсти, чередованием сарказма и лиризма, — писал об Уэллсе писатель Владимир Набоков. — Поневоле ждешь чего-то необыкновенного, думаешь увидеть человека, которого отличишь среди тысячи. А вместо того, как будто самый заурядный английский сквайр, — не то делец, не то фермер. Но вот стоит ему заговорить со своим типичным акцентом природного лондонца среднего круга — и начинается очарование. Этот человек глубоко индивидуален. В нем нет ничего чужого, заимствованного. Иногда он парадоксален, часто хочется с ним спорить, но никогда его мнения не оставляют вас равнодушными, никогда вы не услышите от него банального общего места. По природе своей, по складу своего таланта он представляет редкую и любопытную смесь идеалиста и скептика, оптимиста и сурового едкого критика…»
3
Тогда же, в 1914 году, вышел роман «Освобожденный мир» («The World Set Free: A Story of Mankind»). Будто предчувствуя (конечно, предчувствуя, разумеется, предчувствуя) близкие перемены, Уэллс вновь обратился к фантастике, точнее не к фантастике, а к предвиденьям, как он это называл. Никто еще не говорил всерьез об энергии атома, а с самолетов в романе Уэллса уже сбрасывали на мирные города атомные бомбы.
«История человечества — это история обретения внешней мощи. В самом начале земного пути мы видим, как человек овладевает жаром огня и силой грубых каменных орудий. — Уэллс любил подобные исторические экскурсы. — Выпадали времена, когда человек был сыт, его не тревожили похоть и страх, а солнце согревало стоянку, — тогда в глазах человека зажигались смутные проблески мысли. Он царапал резцом на кости и, уловив идею сходства, создавал искусство живописи; мял в кулаке мягкую теплую глину с берегового откоса и лепил из нее первый сосуд; смотрел на струящийся ручей и стремился постичь, что источает эту вкусную воду; щурился на солнце и мечтал поймать его в ловушку, заколоть копьем, и даже сообщал своему наивному собрату, что один раз ему такое уже удалось сделать…»
Уэллс действительно не хотел больше писать о кейворите и «новейшем ускорителе». Теперь он стремился учить. Он указывал. Он открывал глаза. Но пророчества — опасная ловушка. Хорошо помню Александра Исаевича Солженицына в 1994 году, когда он возвращался в Россию из США. В разговоре, состоявшемся за знаменитым Круглым столом в Институте ядерной физики в новосибирском Академгородке, Александр Исаевич, несомненно, чувствовал себя пророком, и так же несомненно — это мешало его слушать…
4
Конечно, в «Освобожденном мире» речь шла о войне.
О последней войне, после которой никаких войн уже не будет.
Что поможет этому? Да та же атомная энергия! «Подумайте только, — говорит профессор физики Рафис, — какие возможности откроются перед нами, если мы найдем способ ускорения распада радия. Мы не только станем обладателями источника энергии настолько могучей, что человек сможет унести в горсти то количество вещества, которого будет достаточно, чтобы освещать город в течение года, уничтожить эскадру броненосцев или питать машины гигантского пассажирского парохода на всем его пути через Атлантику. Мы обретем ключ, который позволит ускорить процесс распада во всех других элементах. Любой кусочек твердой материи станет резервуаром чудовищно сконцентрированной силы. Наше открытие можно сравнить только с открытием огня — сразу поднявшим человека над зверем. Вечная борьба за существование, за скудные подачки энергии, которые уделяет нам природа, перестанет быть нашим уделом. Я вижу преображение гигантских пустынь, вижу полюсы, освобожденные от льда, вижу мир, вновь превращенный в Эдем…»
Но до этого еще далеко, очень далеко.
Предотвращая возможное нападение, государства, имеющие сверхоружие, наносят стремительные удары друг по другу. Китай и Япония напали на Россию — Москва уничтожена; Соединенные Штаты сокрушают Японию, в Индии бушует восстание. К весне 1959 года уже около двухсот центров человеческой цивилизации превращено в мрачные очаги негаснущих пожаров. Мировая промышленность дезорганизована, система кредита рухнула. Странно, сообщает герой, что от той эпохи до нас не дошло ни одного полного описания атомного взрыва, сохранились только косвенные упоминания и заметки. Некто Барнет, например, оказавшийся в начале октября в сорока милях от Парижа, упоминает об огромных облаках пара, «закрывших все небо на юго-западе», а также отдаленный грохот взрывов, «похожий на шум поездов, проносящихся по железному мосту». Другие описания сходны с этим: всюду «непрерывные раскаты», либо «глухие удары», либо еще что-нибудь в этом роде, и все единодушно упоминают о густых облаках белого пара, о свирепо и внезапно проливающихся дождях, о гигантских зигзагообразных молниях.
Атомные бомбы истребили целые города и страны.
Всемирный Конгресс, взявший на себя власть, объявляет создание единого Мирового государства. (Мечта Уэллса, пока, правда, на бумаге, начинает сбываться, — правда, какой страшной ценой.) Этот же Конгресс вводит единую монетную единицу, вырабатывает lingua franca — единый язык, преобразует мировую промышленность и земледелие. Английская речь звучит теперь повсеместно, даже в Китае и на Чукотке. Метрическая система становится единой, а год везде разделен на тринадцать месяцев — по четыре недели в каждом.
И так далее, и тому подобное.
Во главе Комитета, проводящего реформу образования, Уэллс, кстати, поставил не англичанина или немца, а русского — по фамилии Каренин. Происхождение фамилии, понятно, чисто литературное. Но этот Каренин, калека от рождения, имел весьма умную и ясную голову. С русскими такое бывает. Обращение к педагогам всего земного шара в один день сделало Каренина знаменитым. «Образование и воспитание — это освобождение человека, прежде всего, от самого себя, — сказал он в Обращении. — Вы должны расширять кругозор своих воспитанников, поощрять и развивать природную их любознательность, творческие порывы, поддерживать альтруистические чувства. Руководимые и направляемые вами, они должны забыть инстинктивную подозрительность, враждебность, неистовость всех страстей — и обрести себя, наконец, как частицу единой необъятной вселенной…»
5
Но Уэллс не был бы Уэллсом, не скажи он чего-то нового о любви.
В Индии, в Новом Дели, в институте, в котором занимаются исследованиями сложных болезней, Каренин не остается одиноким. К нему приходит Рэчел Боркен, администратор института, ее приятельница Эдит Хейдон, а чуть позже присоединяется к ним знаменитый поэт Кан. «Над Индией в мерцающем мареве лежала гряда облаков; на востоке отвесные скалы, возносящиеся над пропастью, ослепительно сверкали под солнцем. Время от времени где-нибудь трескалась скала, и огромные куски ее летели в бездну, или внезапно со страшным грохотом обрушивалась лавина снега, льда и камней, повисала над бездной, как серебристая нить, и исчезала бесследно…»
«Я знаю, Кан, — сказал Каренин. — Когда вы произносите: мир освобожден, вы имеете в виду то, что он освобожден для любви. Мне известны ваши стихи и песни, в которых старый огрубевший мир растворяется в сияющей дымке любви — плотской любви. Всю жизнь мне приходилось думать о плотской любви, освобожденной от всех оков, и о том неизведанном, что может заронить в душу человека полная свобода, и я знаю, я чувствую, Кан, что оргия только начинается. Пришла пора, когда все первичные чувства следует удовлетворить; ими нельзя пренебрегать, с ними надо считаться.
— Между прочим, — заметила Рэчел Боркен, — половина человечества — женщины. Не забывайте об этом. Они самой природой приспособлены для любви и продолжения рода.
— Оба пола одинаково приспособлены для любви и продолжения рода.
— Однако основное бремя несут все-таки женщины, — не уступала Рэчел. — Не пора ли обратить на это внимание? Мы хотим быть свободными. Неужели мы так и останемся неким ключом, отпирающим для вас, мужчин, двери воображения?
— Я говорю не об уничтожении пола, Рэчел, а об уничтожении одержимости полом.
— Надеюсь, вы не хотите этим сказать, что женщины должны стать мужчинами?
— Мужчины и женщины должны стать людьми».
И Каренин подводит некий итог. Всё дурное, говорит он, что имеется в отношениях мужчин и женщин, обоюдно. Поэты с помощью своих любовных песен превращают прекрасный товарищеский союз в возбужденный хоровод. А женщины, в свою очередь, откликаясь на это, дают волю самому утонченному виду эгоизма — культу собственной личности. Они становятся чуть ли не художественными творениями. Они ухаживают за собой и украшают только себя. В этом смысле, утверждает Каренин, какая-нибудь Елена, попадающая в тюрьму за пропаганду свободной любви, приносит зла ничуть не меньше, чем Елена Троянская…