Глава 9 Неуправляемые

Глава 9

Неуправляемые

В этом именно и заключается жгучий вопрос эпохи: идти ли на сделку с установившимися формами жизни… или откровенно взглянуть на них, как на старый хлам, негодный даже для справок?

М. Е. Салтыков-Щедрин; Каплуны. Полн. собр. соч. в 20 томах (1965–1976), т. 4, стр. 248.

Книга об управляемой науке окончена. Вывод? Для того, кто его еще не сделал, приведу слова из неоднократно цитированной работы супругов Абелевых:

«Наибольшую ценность в науке представляют те исследования, в которых обнаруживаются принципиально новые явления, открываются новые, неизвестные ранее законы природы… История науки показывает, что такие открытия чаще всего происходят неожиданно, в неожиданном месте и нередко делаются людьми, от которых меньше всего можно их ожидать. Непредсказуемым бывает и само содержание открытия…

Из непредсказуемости открытий вытекает уникальная особенность организации науки: невозможность управлять ею. Достаточно вспомнить исследования монаха Менделя на горохе, химика Пастера на пиве или эмбриолога Мечникова на морских звездах. Можно ли было запланировать, организовать и предсказать полученные результаты? Можно ли было решить эти проблемы на основе управления? В настоящее время не только примерами, но и объективным научным анализом установлен автономный и статистический характер развития науки, исключающий целенаправленное управление ею. Попытки ограничения науки и направления ее по заданному руслу, делавшиеся даже из самых добрых побуждений, всегда тормозили ее ход и приводили к ее быстрому вырождению».[105]

Роковой диагноз Абелевых полностью приложим к советской управляемой науке (УН СССР). Перед нами организм, смертельно пораженный этической деградацией и опухолевым ростом административного аппарата. «Медицина бессильна», — говорят в таких случаях врачи. «Не жилец…» — добавляют простые люди, осеняя себя крестным знамением. «Аминь!» — констатирует историк.

Я слышу, однако, протестующие голоса:

«Ну хорошо, мы готовы согласиться с тем, что УН СССР не есть наука в общечеловеческом смысле этого слова. Мы согласны с тем, что патологическое перерождение ее тканей зашло далеко. Но не рано ли хоронить ее? Разве нет в России талантливых ученых? Разве нет хорошо работающих лабораторий? Ведь автор и сам называет в своей книге десятки достойных имен…»

Организм никогда не умирает одномоментно. Через несколько часов после того, как остановилось сердце и прекратилось дыхание, в теле умершего можно обнаружить живые клетки, ткани и даже некоторые живые системы. Да, полностью жизнь не покинула управляемую науку. Но какой ценой сохраняет себя эта жизнь? Талант, которому в наших условиях удается осуществлять свои замыслы; коллектив, который успешно и дружно работает над действительно крупными проблемами, — это не что иное, как очаги неуправляемости. Они существуют вопреки УН СССР, а не благодаря ей. Талант имеет свои собственные планы, у него свои требования к тому, что должно и чего не должно быть в лаборатории. Независимость — основное условие творчества, но она же и главная причина преследований, которые власти обрушивают на каждый очаг неуправляемости. В системе УН СССР талант, а особенно талант нравственности, воспринимается как очаг сопротивления и матежа. Каждый акт творческой независимости дирекция НИИ, министерство, Академия наук рассматривают как злокозненное нежелание ученого или целого коллектива подчиняться установленным правилам. В такой ситуации творчество превращается в непрерывную борьбу. Препоны и барьеры возвдвигаются по каждому поводу.

Вы хотите повторить исследование, проделанное в другой лаборатории? Нельзя, дублирование запрещено. Вы хотите оставить прежнюю область исследований, чтобы поискать обходной путь к интересующему вас открытию через другую область? Нельзя, та другая область не является профильной для вашего института. Вы желаете объединить свои усилия с учеными другой страны? Нельзя, это непатриотично. Вы считаете, что исследование ваше не завершено, что над ним следовало бы еще поработать? Нельзя, ваша работа включена в институтский план, институтский план затвержден в планах министерства, министерский план входит в пятилетку страны. Готово у вас или не готово, сдавайте все в срок!

Нельзя! Нельзя!! Нельзя!!! Посредственность легко смиряется с запретами и ограничениями. А талант — нет. Он борется. Или хитрит. Или впадает в состояние безысходности. Ибо для таланта его работа в лаборатории — сама жизнь. Когда запрещают жизнь, наступает смерть.

Порой это совсем скромное ратоборство. Человек не размахивает хоругвью и не выкрикивает лозунгов. Он просто находит в себе мужество оторваться от массовых корпоративных воззрений. Он учится преодолевать миф о том, что он — только ничтожная частица могучего и мудрого коллектива. Или что он — только честный исполнитель всегда безукоризненных указаний сверху. Почувствовать себя личностью, независимой от общественных, партийных или государственных предрассудков не так-то легко и на Западе. В тоталитарном государстве это граничит с героизмом. Делать в науке свое дело у нас во много раз опаснее, чем сидя в лаборатории не делать ничего.

Надо проявить недюжинное мужество для того, чтобы в обстановке откровенного великорусского шовинизма верхов, открыто оспаривать подлинность Слова о полку Игореве, этой национальной святыни, единственного сохранившегося памятника русской письменности XII века. Но уже много лет такое мужество проявляет московский профессор Зимин. Он считает Слово подделкой XVIII столетия и во всеуслышание излагает свои аргументы. А другой профессор Московского университета, верующий христианин, тайно, но упорно, с риском для своей карьеры, исследует религиозные проблемы православия.[106]

Еще труднее оставаться в науке собой, если ты живешь не в столице, а в провинции. Но и там находятся борцы за научную и духовную свободу. Ведущие археологи Литвы отказались принимать навязанную им из Москвы идеологическую линию. Чтобы отсечь московское влияние, они решили исследовать только археологию Литвы, не касаясь русско-литовских или литовско-германских связей. Такая установка, возможно, обедняет историческую науку в целом, но зато ограждает ее от неправды. А главное, избавляет литовских ученых от моральных переживаний, связанных с подчинением своей научной личности идеологическому диктату.

«Литовский вариант» этического противостояния может показаться мизерным. Но вспомним: из научного миллиона на такой шаг решилась лишь маленькая группа исследователей.

Впрочем, есть в борьбе за научную совесть и подлинные герои. Одесский гидробиолог профессор И. И. Пузанов (1885–1971) развернул против своих гонителей самое настоящее сражение. Я хорошо знал этого невысокого грузного старика с решительными манерами морского волка. Еще до революции он объехал Европу, ряд стран Азии и Африки. Много путешествовал и в новое время. Студенты и научная молодежь любили его за живой дружелюбный характер и готовность с каждым поделиться своими энциклопедическими знаниями. В принципах научных Иван Иванович был несгибаем и даже крут. Опираясь на данные своей науки (он специализировался по морским позвоночным), профессор Пузанов опубликовал статью, в которой напрямик заявил о несогласии с некоторыми взглядами всесильного в те годы академика Т. Д. Лысенко.[107] И не только сделал публичное заявление, но продолжал учить студентов так, как считал нужным. По логике вещей тот, чье мнение публично оспаривается, должен выступить с дополнительными аргументами в защиту своих идей. Лысенко этого не сделал. Он отмолчался. Защищаться пришлось самому Пузанову. Возглавляемую им кафедру буквально осадили всевозможные «проверочные» комиссии. Деятельность ученого-биолога проверяли с финансовой, научной, идеологической стороны. Исследовательская работа на кафедре была на несколько месяцев полностью дезорганизована. И тогда профессор Пузанов направил Ученому совету Одесского университета записку, которую, по словам одного современника, «следует читать стоя, как присягу». Ученый писал:

«Напрасно члены некоторых комиссий полагают, что мне придется отказаться от моих взглядов. Мне в моем возрасте не подобает показывать слабость в принципиальных вопросах, отказываясь от своих убеждений, чтобы обеспечить себе на склоне лет спокойствие и служебное благополучие. Особенно это относится ко мне как к профессору университета, где учили Сеченов, Мечников, Ковалевский, которые никогда не кривили наукой».[108]

Ссылка на классиков русской науки не избавила упрямца от жестоких административных кар. Но сломить его не удалось. Нравственно Иван Иванович Пузанов своих гонителей победил.

Тот, кто в условиях управляемой науки отстаивает свои моральные ценности, должен быть готов к тяжелым последствиям. В январе 1973 года медики Москвы проводили в последний путь доктора медицинских наук Ивана Федоровича Михайлова. Пятидесятилетнего, полного сил ученого сразил инфаркт миокарда. Поначалу кончина профессора Михайлова представлялась необъяснимой. В биографии ничто не предвещало такой гибели. Он родился в 1923 году в Москве, в семье рабочего-печатника. После школы работал учеником наборщика. В 1941 г. пошел на фронт, был тяжело ранен. После войны учился в медицинском институте. Проявил способности к научной деятельности. Хорошая анкета позволила ему занять ряд высоких военно-медицинских постов. Одно время он даже был советником в Китае. Но при этом Михайлов не оставлял науку (его интересовала люминесцентная микроскопия). В Ленинграде, а потом в Москве он был назначен заместителем, а затем директором НИИ. Как директор столичного Института вакцин и сывороток им. Мечникова показал себя человеком умным и в пределах, допустимых для директора, порядочным. К пятидесятилетию получил орден Ленина. Человек этот и по внешности подходил под средне-директорский тип — был грузен, медлителен, имел грубое плоское лицо, о котором сам шутя говорил, что «морда у него — кирпича просит». Впрочем, не лишенный юмора, Иван Федорович тут же добавлял, что такие морды «наверху» любят и поэтому его непременно изберут в академики. Короче, доктор наук Иван Михайлов был типовым доверенным лицом власти. Его отличал лишь живой ум, искренний интерес к науке и что-то еще, чего не заметили те, кто назначали его на высокие посты. Это нечто его и погубило.

Если отбросить детали, то драма сводилась к следующему. Институт, где директорствовал доктор Михайлов, много лет (еще до его назначения) делал для военного ведомства некую комплексную вакцину. По причинам, не имеющим отношения к нашему рассказу, вакцина оказалась несовершенной и даже, более того, — опасной. Ее следовало еще несколько лет дорабатывать, совершенствовать. Министерство здравоохранения СССР не желало ничего слушать, чиновники требовали вакцину немедленно. Последний этап испытаний следовало провести на людях.

Чины Минздрава настаивали, чтобы директор ускорил испытание. Михайлов отказывался. Он отвечал, что препарат не готов, что испытания на кроликах дали ужасные результаты: прививка вакцины вызвала у зверьков глубокие абсцессы, некрозы. Прививать такой препарат людям нельзя. Такого же мнения держался и Ученый совет института.

Директору угрожали. Михайлов написал письмо министру. В ответ министерство направило в институт проверочную комиссию. Цель проверки состояла в том, чтобы неуправляемого директора снять, а вакцину срочно выпустить. После появления в институте комиссии у доктора Михайлова оставался последний шанс сохранить свою должность: следовало срочно подписать соответствующий протокол, утвердить вакцину годной для проверки на людях. Этим последним шансом на спасение он, однако, не воспользовался. Почему? Некоторые из его знакомых говорили, что человек военный, он несколько раз в своей жизни сам мучился от болезненных и малоэффективных прививок и жалел солдат, которым новая вакцина принесла бы еще больше страдания. Но подлинная причина лежала глубже. Люди, близкие к доктору Михайлову, знали, что под внешней грубостью и кажущейся стандартностью человек этот хранил душу врача-гуманиста. Требование испытывать непригодную вакцину на людях он рассматривал как акт безнравственности. Врач, чтущий клятву Гиппократа, он в давлении чиновников видел прежде всего этическое преступление. Инфаркт — следствие тяжелых нравственных переживаний — сразил его за сутки до того решающего заседания в институте, на котором, как он знал, чиновники одержат верх. Второй инфаркт добил его, когда, уже будучи отстраненным от должности, доктор Михайлов узнал, что вакцину на людях все-таки испытали.[109] У гроба ученого, обращаясь к толпе друзей и сослуживцев, его друг профессор Литинский сказал:

«Мы понимаем, отчего умер Иван Федорович, знаем, кто виноват в его смерти. Он умер как боец».

Доктор Михайлов действительно совершил подвиг, и подвиг этот особенно значителен из-за того, что совершил его директор. Тысячи коллег Ивана Федоровича каждый день подписывают самые бесчеловечные документы, совершают то, что от них требуют. Михайлов нашел в себе силы вырваться из этой трясины. Его смерть приводит на память слова Альберта Швейцера об Эйнштейне:

«Эйнштейн умер от сознания своей ответственности за нависшую над человечеством опасность атомной войны».[110]

Не станем сравнивать таланты Ивана Михайлова и Альберта Эйнштейна. Ибо не о таланте, а о совести ученого идет речь. Ответственность, совесть оказались в равной мере присущи и русскому микробиологу, и физику из Соединенных Штатов. А рисковал при этом протестующий русский профессор значительно большим…

Как я уже говорил, число неуправляемых в советском научном миллионе невелико. Но как бы ни складывалась личная судьба каждого из них, в целом главный итог морального ратоборства сводится к тому, что осуществлять свои научные функции ученый в Советском Союзе может лишь через неуправляемость, через нравственную борьбу. Иного пути нет. Всякая другая позиция лишает возможности оставаться ученым, ибо наука есть независимость мысли. Идея эта, само собой разумеющаяся для западного мышления, на советской почве оформилась сравнительно недавно, всего лишь лет двадцать назад. Через три года после смерти Сталина, в обстановке едва наступившей «оттепели» профессор Ульяновского пединститута Александр Александрович Любищев сформулировал свое главное пожелание молодым, вступающим в жизнь ученым в двух словах: «Будьте независимы». Шестидесятипятилетний биолог и философ призвал молодых сохранять: а) независимость от окружающих: «Ты сам свой высший суд»… б) независимость от условий среды… в) независимость от узкой специализации… и наконец г) от догматов любого сорта… Этот последний пункт он расшифровал так:

«Если можно говорить о бесспорном выводе из истории человеческой культуры, то этим выводом будет утверждение, что любое самое прогрессивное учение, переходя в неподлежащий критике догмат, превращается в тормоз общественного и научного развития».[111]

Манускрипт профессора А. А. Любищева предназначался для молодежной газеты и по понятным причинам в печать не попал. Тем не менее документ этот получил распространение в Самиздате и долго ходил по рукам, пробуждая от этической спячки лучшую часть российской молодежи.

Сегодня то в одном, то в другом углу страны, то в одном, то в другом научно-исследовательском институте мы встречаемся с людьми, для которых моральный императив, духовная раскрепощенность стали образом жизни. Преодолевая страх перед вполне реальной опасностью потерять работу, они стремятся хотя бы в пределах своей науки жить «не по лжи». Через полтора десятка лет после Любищева призыв к высокоморальному поведению ученого снова сформулировали супруги Абелевы.

«Одна из главных причин, заставляющих ученого совершать этические поступки, — внутренняя необходимость, чувство долга, стремление сохранить внутреннее равновесие и цельность. Мы мало что знаем о своем внутреннем мире, но одно мы знаем точно, что он неразделим… Ученый плодотворен лишь при наличии внутренней свободы, когда он следует своему интересу, доверяет своему мнению, когда он эмоционально живет в мире научных понятий и чувствует себя живой плотью науки… Ученый прекрасно знает, что, отступая от этической линии, он подрывает фундамент науки, способствует ее разрушению, наносит ей вред, который его активность в сфере исследования не может компенсировать. Тем самым он лишает смысла свою чисто научную деятельность. Изменяя научной совести, ученый убивает в себе исследователя — и это главное, что заставляет его с силой инстинкта самосохранения, вопреки трезвому расчету, с „ослиным“ упрямством стремиться к сохранению этической чистоты. Мы делаем это прежде всего для себя, а не для кого-то, кому мы помогаем, и не для конкретного осязаемого результата. Мы делаем это зачастую с досадой и раздражением, но делаем потому, что не сделать не можем».[112]

Таково кредо горстки неуправляемых, вкрапленных в миллион управляемой науки. Слова эти могут служить также групповым этическим портретом той лаборатории, которой уже много лет руководит сам Гарри Израилевич Абелев.

Отдельный ученый или целая лаборатория, исповедующие нравственный императив, подвергаются преследованиям не только оттого, что государственный аппарат и общество наше в массе своей не признают обязательности этических норм. Главная опасность для независимо мыслящей личности состоит в том, что ее этический протест рассматривается как протест политический: в СССР между интеллектуалом и властью нет нейтрального пространства. Учитель, врач, инженер, научный работник, писатель не могут сосуществовать с властью, сохраняя независимые взгляды и убеждения. Когда поэта Иосифа Бродского спросили в Америке, почему ему пришлось покинуть Советский Союз, он ответил:

«На моей родине гражданин может быть только рабом или врагом. Я не был ни тем, ни другим. Так как власти не знали, что делать с этой третьей категорией, они меня выслали».

В этом полушутливом ответе — вся конструкция официального советского сознания. Государственный аппарат либо «всасывает» вас, чтобы заставить служить своим намерениям, либо отбрасывает к барьеру политической борьбы. Третьего не дано.

Любой этический протест в руках властей трансформируется в политическое преступление и осуждается как уголовное деяние. Предсказать, как именно КГБ оценит тот или иной этический шаг ученого, невозможно. Границы между нравственным протестом, политической нелояльностью и уголовным преступлением настолько размыты, что советский человек никогда не знает, где в каждый момент своей жизни он, по мнению КГБ, пребывает. Подчас вполне законопослушные и нейтральные деятели науки оказывались в стане политических борцов, хотя о политической борьбе они даже не помышляли. Профессор хирургии В. Ф. Войно-Ясенецкий (1877–1961 гг.) провел в общей сложности двенадцать лет в тюрьмах и ссылках, хотя вся его вина состояла лишь в том, что он вопреки религиозной нетерпимости властей желал совмещать науку с верой. В конце 60-х годов директор одного из московских НИИ профессор Мешалова заговорила на партийной конференции о бедственном положении лаборантов и младших научных сотрудников без ученой степени. Не имея возможности жить на свою жалкую зарплату, лаборанты вынуждены лезть в науку даже в том случае, если сама по себе исследовательская деятельность их не интересует. В этой связи вполне лояльная гражданка, доктор медицинских наук Мешалова сгоряча заметила, что ее совесть протестует против несправедливо раздутой зарплаты секретарей ЦК КПСС. Мешалова тут же была снята с работы, исключена из партии. И хотя она не была взята под стражу, но предъявленные ей политические обвинения буквально балансировали на грани уголовных.

Преднамеренная неопределенность права и законодательства, неопределенность, назначение которой держать народ в состоянии страха и опасений, парализует подчас даже самые естественные человеческие чувства. В марте 1976 года умер один из друзей академика А. Д. Сахарова, (член Комитета в защиту прав человека) биофизик Григорий Подъяпольский. Идя на гражданскую панихиду, я пригласил с собой женщину-биолога, которая хорошо знала покойного. «А мне ничего за это не будет?» — спросила она и на всякий случай от прощания отказалась.

Неопределенность в праве и законодательстве позволяет властям постоянно оказывать давление на этические принципы исследователя, вмешиваться в самые интимные стороны его жизни. Пожилой ленинградский генетик профессор B. C. Кирпичников узнал, что в Вильнюсе предстоит суд над его любимым учеником кандидатом биологических наук Сергеем Ковалевым.[113] Влекомый симпатией и состраданием к молодому коллеге профессор выехал в Вильнюс.

Суд над Ковалевым, как и все политические процессы, оказался закрытым, профессора Кирпичникова в зал заседания суда не впустили, зато ему предъявили телеграмму из Ленинграда. В телеграмме значилось:

«Срочная.

Начальнику канцелярии верховного суда Литовской ССР. Прошу в связи с необходимостью в работе обеспечить немедленное возвращение в Институт цитологии профессора Валентина Сергеевича Кирпичникова. Трошин».

Автор телеграммы директор Института цитологии АН СССР член-корреспондент Афанасий Трошин (1912 г. рождения) отлично знал, что никаких срочных опытов его сотрудник профессор-консультант Кирпичников производить не должен. По своему положению консультант Кирпичников не обязан был также являться каждый день в институт. Но член-корреспондент АН СССР Трошин подчинился приказу КГБ. Власти стремились сохранить процесс диссидента Ковалева в тайне. И ради этого сокращали число друзей подсудимого, съехавшихся на суд. Смысл телеграммы, посланной из Ленинграда, состоял в том, чтобы профессора Кирпичникова на время суда административными средствами изгнать из Вильнюса. Когда ученый вернулся в институт, директор объявил ему выговор. Естественное чувство учителя к преследуемому ученику было публично объявлено политической демонстрацией. И как таковое наказано.

По тому же принципу подмены понятий большая группа борцов с общественным аморализмом была зачислена в список «государственных преступников». Среди тех, кто отбывает сейчас ссылку и заключение в лагерях и тюрьмах: физик А. Шаранский, биолог С. Ковалев, филолог Г. Суперфин, физик Ю. Орлов, историк В. Мороз и многие другие. Всем памятно также недавнее пребывание в психиатрических больницах специалиста в области кибернетики генерала П. Григоренко. В значительной степени по причинам нравственного порядка эмигрировали из СССР физик В. Чалидзе, математики Л. Плющ и А. Вольпин-Есенин, биологи Мюге и Ж. Медведев, литературовед А. Якобсон, лингвисты И. Мельчук, Т. Ходорович, физики В. Турчин, М. Азбель, А. Воронель. Неразрешимый этический конфликт с властью и сегодня заставляет покидать пределы страны многих ученых.

…Когда слушаешь некоторые западные радиопередачи на русском языке, кажется, что в СССР действует сплоченная группа диссидентов, некое общественное движение, каждый день вступающее в конфронтацию с властями. На самом деле ничего подобного нет. Да в условиях советского режима и быть не может. У тех, кого западные радиостанции именуют диссидентами, нет ни единой программы, ни общих целей. Беседуя с учеными, которые подписывают письма в защиту заключенных, фиксируют случаи нарушения Хельсинкских соглашений и т. д., я мог убедиться в поразительной разнородности их взглядов. Разнородность эта не случайна и не является только признаком обычной русской неорганизованности и разобщенности. В делах общественных люди эти стремятся сохранить свою независимость в такой же степени, как и в делах науки. На вопрос, ради чего он рискует своим покоем и свободой, ныне осужденный физик Ю. Орлов говорил мне, что цель — принудить власти Советского Союза к либерализации государственных институтов, к строгому исполнению законов, к либерализации общественных отношений. Он считает, что протесты общественности уже не раз заставляли режим идти на уступки и в целом смягчили политический климат страны.

Генерал Петр Григоренко, ныне оказавшийся в эмиграции, определял свои цели значительно более узко: он стремился к прямым, конкретным результатам — к освобождению того или иного несправедливо арестованного заключенного, к тому, чтобы изгнанные со своей родины крымские татары смогли беспрепятственно вернуться домой, Григоренко цитирует советским чиновникам Ленина и статьи Конституции СССР в надежде, что чиновники устыдятся творимых безобразий и выпустят на свободу очередную свою жертву. Он хочет приносить людям пользу сейчас же, немедленно, независимо от общественной ситуации.

Есть среди ученых-диссидентов и третья линия сопротивления. Это те, кто свои общественные поступки основывают на чувствах религиозных. Лингвист Татьяна Сергеевна Ходорович говорит:

«Для тех, кто томится в тюремных камерах и лагерных бараках, нет ничего более страшного, чем мысль о том, что на воле их забыли. Наш долг состоит в том, чтобы подать этим несчастным уверенность, что они не одиноки. Мы сообщаем о них всему миру, как можем ободряем их, и эта моральная поддержка подчас важнее для заключенного, чем продовольственная посылка».

Может показаться, что у борцов за либерализацию общества (Ю. Орлов), прагматиков типа Петра Григоренко и христиан (Т. Ходорович) между собой нет ничего общего, кроме разве неприятия жестокостей тоталитарного режима. Но на деле всех их цементирует вполне позитивное стремление, все они борются за торжество подлинных моральных ценностей. Диссиденты-ученые объединены концепцией, по которой гражданин — не пешка в шахматной игре государственных интересов, но личность, свободно избирающая, где жить, чем заниматься и во что верить. Общественная борьба в СССР есть борьба людей совести с аморальным по своей сути партийно-государственным аппаратом.

…По словам академика-ортодокса Л. А. Арцимовича, советская наука «лежит на ладони государства и обогревается теплом этой ладони». Нашему читателю эта идиллическая картинка едва ли покажется достоверной. Ныне и охранителям режима, и либералам, и радикалам совершенно ясно, что управляемая наука лежит вовсе не на ладони, а крепко зажата в партийно-государственном кулаке. Одни видят в таком состоянии науки благо и даже достижение, другие пытаются с имперским кулаком бороться. Но никто из советских ученых свою творческую судьбу не в силах отделить от государства и его интересов. Никто… кроме верующих.

Еще лет пятнадцать-двадцать назад словосочетание «верующий ученый» я готов был воспринять как оксюморон. Ведь меня, как и всех моих современников, с юных лет учили, что наука опровергает религию, исключает веру. Мы, правда, слышали, что верующими были Ньютон и Фарадей, Пастер и Пирогов, но ведь это когда было…Тогда еще наука не дошла… Они просто не понимали… Был, правда, всем известный верующий ученый и в нашей стране — академик Иван Петрович Павлов, но религиозные чувства этого сына священника толковались как старческое чудачество или, на крайний случай, как дань семейным традициям. В конце пятидесятых годов, однако, религиозность, которую советские люди до того вынужденно скрывали, начала проступать все более открыто. Верующими христианами оказались многие ученые страны, и в том числе анатом А. А. Абрикосов, геохимик В. И. Вернадский, ориенталист Н. И. Конрад, офтальмолог В. П. Филатов, многие профессора, среди которых наиболее известны хирург С. С. Юдин и астроном Козырев. Нам стало известно также, что в эпоху научной революции вера среди ученых не исчезла и на Западе.[114] Для людей за железным занавесом этот факт прозвучал как откровение.

В те же примерно годы среди молодых столичных и ленинградских научных работников возник острый интерес к церковному искусству, иконе, архитектуре и храмовому пению. Ученая публика начала задумываться о судьбе разоренных наших храмов, заговорили о спасении памятников старины. Следующий этап религиозного пробуждения связан с появлением в середине 60-х годов книг Бердяева, Лосского, Франка, С. Булгакова. Из-за границы в московские квартиры проник журнал Вестник русского христианского движения. Все было внове для нас в этих книгах и журналах, внове, но не вчуже. У молодых математиков, физиков и биологов появились новые темы для бесед и размышлений: христианство и культура, христианство и мораль, христианство и наука. Издание в 1965 году на русском языке книги каноника Тейяра де Шардена Феномен человека еще более подлило масла в разгорающийся огонь жадного интереса к христианской философии. Правда, захватывая все более широкие круги интеллигенции, интерес этот вырождался подчас в моду, в игру. Неверующие университетские преподаватели принялись украшать свои квартиры иконами, студенты стали щеголять ладанками и нашейными крестами.

«Возню» с иконами и вышедшими за рубежом книжками серьезные люди долго игнорировали. Как и всякой моде, этой предсказывали короткую жизнь. Весьма ценимый нашей интеллигенцией писатель даже вывел в своей книге в качестве отрицательного персонажа очень «темную» даму, которая, тем не менее, «по моде» толкует о Бердяеве и спекулирует иконами. Таких дам в те годы в окололитературной и околонаучной среде было действительно немало. Но время шло, а «мода» на христианские книги, на религиозные споры и раздумья как-то не спешила сойти со сцены. «Разговоры в гостиных» стали приобретать все более конкретный характер. После одной из таких бесед в феврале 1973 года я записал в Дневнике:

«Кандидат физико-математических наук Ф.В, утверждает, что наше отставание в естественных науках зависит не только от гонений, бездарного подбора руководящих научных кадров и разъединенности русской науки с мировым научным процессом. Главная беда состоит в том, что наш ученый лишен цельного мировоззрения. Марксизм — мертвый набор цитат — не наполняет душу ученого, не объясняет сегодняшнего реального мира. Европейское мировоззрение — христианство — с его целостным ощущением человека и четкой этической программой у нас мало кому из молодых ведомо. Духовная разорванность мира мешает постигать даже физику».

К началу 70-х годов стремление познакомиться с христианством, осознать научные искания свои в системе христианского мировоззрения стало для многих молодых ученых насущным. В Москве появились кружки для изучения Ветхого и Нового завета. Вот запись, которую я сделал для себя, побывав на одном из таких тайных семинаров.

«…Воскресное утро. Окраина Москвы. Долго бредем между скучных однообразных корпусов-коробок. И вдруг среди бетонно-хрущебной пустыни — оазис. В маленькой, донельзя заваленной книгами и бумагами современной квартирке люди беседуют о Нагорной проповеди. Хозяину квартиры без малого восемьдесят. Философ, историк, он двадцать лет провел в лагерях. Запуган. С улицы в его дом просто так не войдешь, надо иметь рекомендацию от кого-то из хозяйских друзей. Меня привел молодой математик, который занимается в семинаре уже второй год. Учитель сидит в старенькой вязаной кофте и валенках на убогом диване, а перед ним, вокруг покрытого вытертой клеенкой стола, полдюжины слушателей: мужчины и женщины. Средний возраст — 25–30 лет. Математик, метеоролог, психолог и другие неизвестные мне молодые люди сосредоточены и серьезны. Почти все делают записи. На прошлом занятии говорилось о Каббале, до этого об индуизме. Старик читает, держа в белой крупной руке исписанную школьную тетрадку, другой рукой с распяленными пальцами убежденно жестикулирует. Читает он медленно, с долгими паузами. По манере он скорее проповедник, нежели учитель. Монологи его прервать почти невозможно. Он легко впадает в пафос, горячится. Я не сказал бы, что комментарий его к Нагорной проповеди показался мне изощренным или поражал остротой мысли. Зато в его комментарии слышится истинная страсть, подлинная вера. И, очевидно, вера эта более всего и пленяет слушателей. Когда занятия подходили к концу, пришла вторая группа, как я узнал, тоже ученые. Вообще, дознаться, кто здесь кто, — трудно. Слушатели не склонны знакомиться друг с другом и даже не доверяют свои телефоны учителю…»

Итак, глаза страшатся, а руки дело делают: записывают тайные лекции, листают запретные книжки, ибо история и философия религии сейчас самое лакомое блюдо для молодых интеллектуалов России. Число кружков медленно, но неуклонно растет. За москвичами следуют провинциалы, за христианами — иудеи. Впервые за полвека на русской почве нарождается и собственная религиозно-философская литература. Математик член-корреспондент АН СССР пишет речь, смысл которой сводится к тому, что математика самим существованием своим свидетельствует о Боге. Речь широко распространяется в Самиздате. Лингвист-психолог депонирует в Институте информации труд, где напрямик ставит вопрос о том, что познать мир можно, только признав за ним внутреннюю организацию. Не обладающий внутренней организацией мир не дает исследователю оснований для экстраполяции уже прежде сделанных наблюдений, в таком мире нельзя было бы ожидать повторяемых ситуаций. Опыт естествоиспытателей показывает, однако, что окружающему нас миру внутренняя организация присуща. Признав бытие осмысленным, проникнутым внутренним единством и закономерно разворачивающимся, автор приходит к выводу о необходимости совмещать для естествоиспытателя научное мышление и религиозную веру. Таких трудов в обиходе современного советского читателя пока немного, поэтому в России с особенным энтузиазмом был принят проникнутый христианским мировоззрением сборник Из-под глыб. Авторы лучших статей этого сборника — Борисов, Шафаревич, Агурский — ученые.

Беседуя в разное время с исследователями об их вере, я смог убедиться в большом разнообразии религиозных представлений: одни веруют в Церковь, другие — в Христа-богочеловека, третьи — Христа-человека. Мне встречались также дзен-буддисты. Но наиболее распространены среди ученых пантеистические настроения, которые один из моих верующих собеседников определил как «предбожие».

Семидесятые годы внесли в жизнь страны еще один новый элемент. Среди ученых, как, впрочем, и среди других групп молодой интеллигенции, начал подниматься вал православия церковного. Для многих вера обратилась в образ жизни. Доктора и кандидаты наук, младшие и старшие научные стали появляться в церкви, причащаться, венчаться церковным браком, крестить детей. Какая часть научного миллиона испытала на себе веяние веры? Опрашивая московских и ленинградских исследователей об их отношении к религии, я, как мне кажется, заметил некоторые закономерности. Наибольшее число обращенных приходится на возраст 25–30 лет. Как правило, равнодушны к вере люди в возрасте между сорока и шестьюдесятью годами. Юный возраст большинства верующих опрокидывает весьма распространенную у нас в прошлом версию о том, что религия есть не что иное, как попытка стариков спрятаться за веру в страхе перед смертью.

Другая закономерность относится к научному уровню верующих. Френсис Бэкон писал, что малые знания удаляют от Бога, а большие приближают. Корреляция между уровнем научных знаний, научной одаренности и религиозными чувствами несомненно существует. Люди, научно бездарные и тупые, среди неофитов мне почти не попадались. Чуждыми религиозности оказались администраторы от науки, которые, как известно, большой ученостью чаще всего не отличаются. Зато я видел охваченную пламенем восторженного христианства одаренную молодежь. В коллективах юных математиков, физиков, химиков и биологов удавалось наблюдать даже своеобразное метастабильное состояние, при котором достаточно появиться некоей активной точке, чтобы вокруг нее началась кристаллизация религиозных настроений и устремлений. Нередко кристаллизирующим началом оказывается любимый профессор или доцент. Маленькая, в 3–5 человек, ячейка обращенных начинает расти, разбрасывая новые очаги кристаллизации.

Большинство обращенных говорит о вере как о большой радости. Но к радости этой жизнь примешивает немалую толику горечи. Вступив на путь веры, интеллигент знает: отныне на службе его ожидает серия неприятных переживаний. Некоторые из антирелигиозных акций исходят от «любителей», но есть преследования, строго запланированные государственным аппаратом. Устав высших учебных заведений СССР, например, обязывает преподавателя не только обучать студентов своему предмету, но и воспитывать на лекциях молодежь в духе преданности партии и советской идеологии. Этот параграф администрация пускает в ход всякий раз, когда желает избавиться от верующего лектора. Его обвиняют в неспособности правильно воспитывать студентов и лишают права преподавать. Если ученый не читает лекций, а является чистым исследователем, то его изгоняют из лаборатории с помощью контролируемых начальством публичных конкурсов на замещение должности. По конкурсу верующий пройти не может. Если в церкви замечен студент, то с ним церемонятся еще меньше: верующих студентов выгоняют из института по просьбе комсомольской организации. Ныне, однако, власти вознамерились решить вопрос о неуправляемых в науке радикально. В новом Положении «О порядке присуждения ученых степеней и присвоения ученых званий» пункт 24 раздела третьего формулируется следующим образом:

«Ученые степени могут присуждаться лицам, которые имеют глубокие профессиональные знания и научные достижения в определенной отрасли науки, широкий научный и культурный кругозор, владеют марксистско-ленинской теорией, положительно проявили себя на научной, производственной и общественной работе, следуют нормам коммунистической морали и руководствуются в своих действиях принципами советского патриотизма и пролетарского интернационализма».[115]

Пункт 24 дает, таким образом, парткомам НИИ, Ученым советам и ВАКу возможность не допустить в науку (отказать в защите диссертации) или изгнать из науки (лишить ученой степени) любое нежелательное лицо. Ведь объявить действия верующего или диссидента непатриотичными, несовместимыми с коммунистической моралью или пролетарским интернационализмом — ничего не стоит.

Трудности подстерегают уверовавшего и в частной жизни. Он должен серьезно обдумать, как ему впредь вести себя со своими детьми. Приобщить их к своей вере — значит в значительной степени испортить им биографию: верующих не примут затем в институты, им не позволят получить высшее образование. Большинство известных мне ученых решают для себя этот вопрос бескомпромиссно. Но немало есть и таких, которые не находят в себе мужества не коверкать жизнь детей. Недавно мой друг, доктор философских наук признался мне:

«Я не решаюсь рассказать своим детям правду о своем мировоззрении. Я христианин и верую в Христа, но открыть это сыновьям невозможно. Я не хочу вводить их в конфликт с общественной ситуацией. У меня жизнь и без того изломанная, сложная. Сейчас среди молодых интеллигентов сильна тяга к духовности, религии. Буду надеяться, что и мои мальчишки найдут себя на этом пути, что в свой черед и они обратятся к вере…»

Новообращенный христианин-ученый может также ожидать конфликта с теми, с кем совсем еще недавно его соединяли единые, вроде бы, общественные взгляды. Интеллектуалы радикального направления нередко обрушиваются на своего уверовавшего товарища с укорами за то, что тот стал пассивным, терпимым к общественному злу. Я знаю случаи, когда обвинения в оппортунизме привели к разрыву многолетней сердечной дружбы честных и достойных людей. Обвинения в терпимости становятся более понятными, если вспомнить, что в 60-х годах и верующие, и неверующие боролись за свободу совести, свободу слова и человеческого духа в общем строю. Но с тех пор положение изменилось. Став людьми церкви, верующие обратились к исконному опыту взаимоотношения христиан с властью. Христиане предпочитают не предъявлять властям невыполнимых требований. В соответствии со своей верой они склонны большего требовать от самих себя, нежели от других. Когда я спросил христианина ученого-экономиста, как во время моих публичных выступлений мне лучше всего объяснить слушателям их нравственный долг в мире беззакония и террора, он посоветовал мне:

«Скажи им примерно то, что сказано в Евангелии, — зло в мире было, есть и будет; невозможно, чтобы оно не приходило в мир; человеку же надлежит стараться лишь о том, чтобы зло не приходило в мир через него лично».

Такую позицию приняли многие христиане-ученые СССР. Значит ли это, что они тем самым лишили себя возможности активно противиться злу, которое подстерегает их подчас в собственной лаборатории? Мне известен ряд случаев, когда, идя своим путем, верующие заявляли твердое «нет» искусителям из штаба управляемой науки. Один такой эпизод произошел в 1974 году.

В июле радиостанция Голос Америки передала призыв ученых-биологов США к ученым мира прекратить некоторые эксперименты в области генной инженерии. Биологи писали об опасности, которая возникает при пересадке генов при конструировании организмов с неизвестными прежде качествами. Американцы предлагали созвать международный конгресс исследователей, чтобы договориться о запрещении во всем мире опытов по пересадке генов. Вскоре стало известно, что Академия наук США поддержала эту инициативу. Из гуманных соображений на определенный круг экспериментов генной инженерии был наложен мораторий. Обосновывая этот запрет, исследователи указывали, что опыты по пересадке генов могут, в частности, привести к созданию бактериальной культуры громадной убивающей силы. В руках агрессора такое оружие может оказаться опаснее атомной бомбы.

Прошло два месяца, и из уст уже не американских, а советских биологов я узнал продолжение этой истории. В сентябре 1974 года уже знакомый читателю академик Овчинников созвал в Президиуме Академии группу биологов. Докторов и известных академиков среди приглашенных не было, зато было много молодых кандидатов, а то и просто младших научных без степеней. С чего бы такая честь? Без лишних слов Вице-президент ввел приглашенных в курс дела. Им предлагается испытать свои силы в деле государственной важности. Американцы прекратили работы по созданию сверхмощного бактериологического оружия методами генной инженерии. Надо воспользоваться этой заминкой и форсировать оставленные ими опыты. Для этого создается группа из наиболее способных и работоспособных специалистов разных областей. Кто хочет принять участие в этом проекте? Группа штурма! Этакая морская пехота науки, если хотите! Биологический десант! Парни-молотки! Пускай без степеней! Можно даже евреев пригласить! Денег — навалом! Приборы — какие только надо, в любом количестве! Условие одно — в самые кратчайшие сроки выдать на-гора сверх вирулентную форму вируса или патогенного микроба. Методы генной инженерии в таких опытах дают отличный результат! О своем будущем участникам штурма беспокоиться не придется: получат они в свой черед и ученые степени, и государственные премии, и ордена.

У молодых глаза разгорелись: ведь не кто-то там обещает, а сам Овчинников, вон он какую карьерищу отгрохал себе к сорока годам! С таким — хоть на край света. И только один из приглашенных усомнился в достоинствах плана Вице-президента. Тридцатипятилетний кандидат биологических наук Вячеслав Г. высказался в том смысле, что если два не слишком дружелюбно настроенных друг к другу человека живут в общем деревянном доме и один из двух склонен изобретать спички, то, очевидно, второму лучше подумать о конструировании огнетушителя. Спички с обеих сторон могут только привести к пожару. Иными словами, Вячеслав Г. (с ним мы уже встречались в главе «Наука: оброк или барщина?») деликатно намекнул высокому начальству, что если уж тот непременно хочет иметь дело с генной инженерией, то, может быть, следует использовать эту методику для создания сверхмощных вакцин, профилактических препаратов, которые оберегали бы народ на тот случай, если кто-то где-то за рубежом все-таки попытается раздуть огонь бактериологической войны.

«Нет, нет, нет!» — запротестовал академик Овчинников, «огнетушитель» ему не нужен. На «огнетушитель» никто там наверху внимания не обратит. Другое дело «спички»! Их можно демонстрировать на самом высшем уровне, и начальство, конечно же, оценит такую работу…

Так они и разошлись, не найдя общего языка: технократ-карьерист без Бога в душе и верующий христианин, не пожелавший, чтобы зло в этот мир проходило через него. Можно не сомневаться: академику Овчинникову удалось открыть в системе АН СССР секретную лабораторию, а может быть, даже целый институт для манипуляций с бактериологическим оружием. И даже набрать туда небесталанных мальчиков. Но, по счастью, не все готовы продать свою душу дьяволу. В начале 1976 года отказались заниматься генной инженерией два наиболее талантливых сотрудника Института белка АН СССР. Тридцати- и тридцатипятилетние физики, работающие по теории строения белка, они заявили заведующему своей лабораторией, что отказ их проистекает из соображений морального порядка. Эти двое не христиане, а евреи-иудаисты. Но что из того: подлинная вера всегда — любовь и никогда — убийство.

Я сделал попытку обсудить с московскими и провинциальными исследователями вопрос о взаимоотношении веры и науки. Для того, чтобы получить наиболее разнообразный спектр мнений, подготовил анонимную анкету. Сто экземпляров анкеты мои знакомые ученые раздали своим сослуживцам. Состояла анкета из трех вопросов:

1. Совместимы ли в нынешних условиях вера и научное творчество?

2. Как широко распространены, по Вашему мнению, религиозные настроения среди ученых нашей страны?

3. Как влияет вера ученого на его внутри лабораторную жизнь?