5. Война и жизнь
5. Война и жизнь
Я поступила в Академию художеств на текстильное отделение и одновременно на рисовальные курсы к профессору Чижеку.
Импозантный выходец из «Богемского Рая» проповедовал свободное творчество – бескрайние фруктовые сады, где деревья щедро плодоносят, не размышляя ни о виде, ни о форме своих плодов. Вот образец абсолютного самовыражения!
Смутно помню, как он выглядел. Продолговатое лицо, густые усы и борода, монокль на левом глазу, пожалуй, этим его сходство с моим отцом и исчерпывается. У Чижека был поощрительный взгляд, с каким рождаются на свет педагоги и врачи.
Он появился в Вене в середине восьмидесятых годов, снял комнату, и дети хозяев повадились к нему в гости – рисовать. К ним присоединились дети соседей. За год до моего рождения Чижек открыл в Вене школу, первым пунктом ее устава было «Расположение к ребенку».
Я росла, Чижек набирался профессионального опыта. Разумеется, не ради меня, а ради общего дела – реформы в педагогике.
«Мой метод свободен от всякого давления, у меня нет заготовленного плана работы, мы с детьми идем от простого к сложному, ученики могут делать все, что пожелают, все, что находится в сфере их внутренних стремлений».
В своем отрицании всяческих ограничений и рамок Чижек сходился с дадаистами. Те считали, что в основе любого творческого акта лежит случай. Случайное, неожиданное для самого автора произведение и есть настоящее чудо творчества. Чижек отдавал предпочтение спонтанности, непосредственному выражению эмоций.
Здесь самое место упомянуть Фрейда. За два года до моего рождения с его подачи возник термин психоанализ, а когда мне было два года и еще была жива моя мама Каролина, создатель «психоанализа» ввел в науку о бессознательном термины «либидо» и «эдипов комплекс». Подавление либидо, т.е. сексуальных желаний, является причиной неврозов. Неудовлетворенное влечение может быть сублимировано, то бишь перенаправлено на несексуальные цели, например на творчество. Термин «искусствотерапия» возник гораздо позже, меня тогда уже на свете не было.
«Покажите мне сегодня вашу душу!» – призывал нас Чижек, и мы рисовали ему такие картины неосознанных чувств, что нас записывали на консультацию к психоаналитику. У Чижека не было чувства юмора, возможно, именно благодаря этому он и преуспел в чиновничьих делах. Несколько лет он боролся за утверждение своего проекта реформы преподавания искусства в государственных школах Вены. И победил. Уроки рисования были признаны важными, а Чижека произвели в рыцари ордена Франца-Иосифа.
Писал он заумно: «Сначала оживление чувства через экспрессионистские упражнения – от выражения неосознанного через самопознание к упорядоченному выражению осознанного. Мысль оживляется кубистическими упражнениями, а визуальное восприятие – кинетическими. …Кинетизм – кубофутуристические штудии – синтез содержательных и формальных феноменов движения визуального и психического толка…»
Система была проста – учитесь у детей, вникайте в них! И пусть они себе творят вольно в линиях, формах и красках. Не думают же деревья, красивы ли приносимые ими плоды.
Я получила право не думать, красивы ли приносимые мною плоды. Лавина красочных чувств выплескивалась на холст. Моя производительность восхищала профессора. Но этот репортаж из мира подсознательного мне скоро надоел. Хотелось проникнуть в вещь, стать ею, рисовать ее изнутри, хотелось собираться, а не растекаться мазками по холсту. И я спросила Чижека:
Как у Вермеера получился пол в ромбах, как это клетчатое полотно сокращается, уходя в перспективу?!
Вермеер – это хорошо, но тебе надо стать Фридл Дикер.
Но как стать Фридл Дикер, если я способна скопировать этот пол, но не могу по нему ходить?! Не могу дойти до окна и увидеть, что там, вдали! Я не способна попасть внутрь яблока, внутрь яйца!
Профессор назначил мне встречу с психоаналитиком. Лицо с фаюмских портретов. Кудри, горящие глаза, подбородок с ямочкой.
Рассказывайте, – предложил он дружелюбно. – Все, что вы будете мне говорить, не покинет стен этой комнаты. Если возникнут вопросы по ходу, я вам их задам. Ничего, что мне придется изредка вас перебивать?
А что говорить?
Все, что угодно.
Задайте вопрос.
Он задал вопрос – есть ли у меня цель в жизни и, если есть, сформулирована ли она или так, туман.
Я не знала.
Тогда он поставил вопрос иначе: если бы у меня отобрали возможность рисовать, было бы у меня желание продолжать жизнь?
То есть лишиться того, ради чего я рождена?
Фройляйн Дикер знает свое предназначение?
Да.
Если я верно понял, жизнь вне самореализации не имеет для вас смысла. И цветы, которые вы так любите, исчезнут из мира, если ваша светлость не успеет изобразить их на бумаге? Логически рассуждая, вы любите не жизнь, но свою любовь к ней. Способны ли вы к созерцанию?
Я рассказала про ромашку.
Пример впечатляющий, но не на то правило. Созерцание – это бесцельное состояние. Его-то и боится фройляйн Дикер.
Я ничего не боюсь.
А смерти?
Не боюсь!
Фаюмский портрет вышел из-за стола и пожал мою руку. Я приросла к полу и опустила голову. Я смотрела на наши руки, на их сплетение, у меня занялся дух.
Фройляйн Дикер, – сказал он, мягко высвобождая руку. – Вы – самый храбрый пациент из всех, доселе мною встреченных. Если что, я к вашим услугам.
«Если что…» Я искала повод для следующего визита. Я хочу его видеть – разве это не повод? Я записалась на прием. Фройляйн Дикер, битте! Он вышел из-за стола, сам открыл мне дверь. И рука для приветствия наготове. Наши руки сцепились.
Ох, фройляйн Дикер!
Подо мной поплыла земля, и я упала в его объятия.
У сильных личностей – сильные чувства, – сказал он, улыбаясь жгучими фаюмскими глазами. Следовать им или сопротивляться? Новое разбивает старое вдребезги. Но вам-то что, вы и смерти не боитесь!
Я стала блаженной тварью. Оказывается, руки мне даны, чтоб обнимать, а не водить кистью по бумаге. Миг безраздельной близости дороже искусства. Чуять в себе зверя… то ласковую кошку, то тигра, подкрадываться, выпуская когти, и – распластываться на чужой шерсти.
Ты поразительно смелая и самостоятельная, – восхищался он мной.
Он курил в кровати. На его волосатой груди стояла бронзовая собачка с открытой пастью, и он стряхивал в нее пепел.
Мой первый любовный эксперимент не возымел продолжения, у доктора была семья и еще несколько таких же пациенток, как я. Такое было время – секс стал лечебным, а любовь перестала быть единственным условием для физического сближения.
Я искромсала «фаюмские портреты» и сожгла их на костре в Штадтпарке. Бумага прогорела быстро, огонь полз по сухим ветвям, шипела смола на еловых шишках.
Шипят фонари, наполняясь газом, и на Рингштрассе вспыхивает свет. Тени платанов и наши тени – длинная и короткая. Длинная тень – это Гизела, моя подруга по классу Чижека. У меня есть подруга! Благовоспитанная девушка из богатой семьи. У них там по звону колокольчика слуги вносят в гостиную обед на подносе, или даже на тачке, еды-то много! – а сидящие за столом закладывают салфетки за воротники.
Я у них не была, мне там делать нечего.
Мы идем – рука в руке – от Фолькстеатра по Нойгассе, огибаем угловой дом и останавливаемся. Здесь она живет.
Может, зайдешь?
Нет.
Куда ты теперь? – спрашивает Гизела. Мы обнимаемся и целуемся.
В театр, и спать.
А где ты будешь спать?
Где придется.
Спи у нас! У нас весь этаж пустует!
Иди, пожалуйста, домой, – говорю я строго, – тебя ждут!
Гизела уходит, а я уношу с собой в ночь благоухание ее духов – до завтра!
В преклонном возрасте Гизела (могу вообразить ее в старости – седые волосы подхвачены гребнем из слоновой кости, голубые глаза в сеточке морщин, простое, элегантное платье, чулочки, туфельки на каблучке) поведала и о встрече со мной.
«Я была захвачена новой дружбой… Стала опаздывать домой на обед. Или вообще не приходить. К вящей радости Фридл. Мы разгуливали по безлюдным площадям и шумным паркам, как-то она подбила меня на то, чтобы снять чулки и ходить босиком по лужам, – все это для меня было внове. На Фридл не было управы – вечернюю школу она прогуливает – она, видите ли, терпеть не может тамошних учителей, ночует в театре, потому что терпеть не может родителей, стрижется коротко, потому что с детства терпеть не может волосы, носит одно и то же серое платье, потому что терпеть не может наряжаться, – но зато она обожает Рембрандта! Обожает Бетховена!
В Большом зале Бронислав Хуберман играет скрипичный концерт Бетховена. Но у нас нет билетов! Фридл это не смущает, она знает лазейки. И вот мы у ложи, спрятались за бархатный занавес; теперь надо ждать, когда погаснет свет и все стихнет. Я дрожу от страха, а Фридл хоть бы что!
Как-то я призналась ей в том, что не была в Музее искусств. – Никогда не была?! Куда тебя водили гувернантки?! И ты еще хочешь научиться рисовать?!
Разумеется, мы немедленно отправились в музей. Фридл дала мне задание – искать шедевры. Увидеть – и застыть перед ними! Застывала я часто и там, где следует, за что и получила одобрение учителя.
Она всех уговаривала ей позировать. У нас в салоне долго висел портрет моей мамы, который она нарисовала акварелью. Этот превосходный в плане техники рисунок и отдаленно не напоминал ту Фридл, которая будет способна одним росчерком превратить бесформенное пятно в живой лик».
Рассказ Гизелы припудрен старческим благодушием. Историю про парк и чулки я помню иначе. Я притащила Гизелу в Штадтпарк, на пепелище любви, где были сожжены портреты фаюмца. Мне страстно хотелось нарисовать ее голой, и именно здесь. Гизела сняла свои дурацкие черные чулки и спустила с плеч платье. На большее она не способна. Даже для любимой подруги. Ладно. Я обмакнула палец в золу и очертила позу, перемешанный с землей порошок – россыпь каштановых волос, овальное лицо в пушке, резкий росчерк ресниц, мягкая линия плеча, голая грудь, острый сосок… Я трогала ее глазами, я обладала ею.
Гизела выхватила у меня рисунок – что о ней подумают!
Только это тебя и волнует, цирлих-манирлих!
Гизела сидела на пне, низко склонив голову, волосы свисали чуть не до земли.
Если бы цветы могли обнять нас, а дерево – приголубить!
Когда увидишь Гизл, скажи, что я ей скоро пошлю письмо, все это у меня тянется неделями – то я его теряю, то пишу снова…
Данный текст является ознакомительным фрагментом.