У стен родного города
У стен родного города
Летом 1951 года мы с мужем жили на необитаемом острове посреди Волги, неподалеку от Саратова… Так сказать, у стен родного города, куда я не смела войти, так как дала милиции подписку в том, что в течение двадцати четырех часов моей ноги не будет в Саратове, иначе получу срок, следовательно, нас с мужем разлучат и мы поедем разными этапами — он в один лагерь, я в другой. И не исключено, что жизнь разлучит нас навсегда.
Последнюю зиму мы жили на Украине в Кировоградской области — в селе Михайловке.
Муж, как и везде, преподавал русский язык и литературу, а я писала очерки по заданию «Кировоградской правды» (у них не было очеркиста), их переводили на украинский язык и печатали под моей собственной фамилией.
Но весной, как и везде каждую весну, нас вызвали в районное НКВД и сказали то, что говорили везде:
— Мы целый год наблюдаем за вами. Вы такие хорошие люди: трудолюбивые, интеллигентные, добрые, настоящие советские люди. И так любите друг друга!.. Так любите, что мы просто не в силах вас разлучать… А у нас приказ арестовывать по второму разу. Поэтому уезжайте как можно быстрее и как можно подальше и… мы ничего не знаем. Всего вам доброго.
Мы от души их поблагодарили, что нас не арестовали по второму разу. Собрали в узелок свои вещички и поехали на Волгу повидать маму, сестру Лику и двоюродного брата Яшу.
В день приезда Валя сразу пошел в облоно насчет работы. Если б ему там дали назначение, мы бы поехали в очередной медвежий угол и там спокойно жили до первого сентября — начала занятий в школе.
Но облоно еще, видимо, надеялось, что для медвежьих углов в последний момент явятся более достойные кандидатуры, а не бывшие политические заключенные с паршивым паспортом.
Требовалось где-то прожить два — два с половиной месяца, а у нас уже не было денег (отпускные ушли на переезд). Родные и сами нуждались и не могли нам помочь. Устроили срочное совещание. И тогда мой двоюродный брат Яша, страстный рыболов, предложил следующее:
— Завезу я вас на один островок на Волге, поставлю вам палатку. На острове же не требуется никакой прописки, черт бы их всех побрал? Свежей рыбой я вас обеспечу хоть круглый год. А тетя Маша и Лика будут привозить вам хлеб, картошку, пшено и книги. Вот и выход из положения, и еще даже чудесно отдохнете.
Предложение было с восторгом принято и во избежание неприятностей тут же приведено в исполнение, благо, что у Яши имелась своя моторная лодка.
Палатка была превосходная, на двоих. Утеплили ее старыми одеялами и сверху еще покрыли брезентом.
Мама приезжала через день навестить нас и привезти каких-нибудь пирожков или ягоды, картошки. Сестра и брат приезжали обычно вечером, ну и конечно, в воскресенье. Когда съезжались мои друзья — все везли передачу (так и называли: «передача», как в тюрьме).
Пожалуй, все было не так уж плохо, если бы не осадок горечи от того, что пребывание на острове вынужденное, словно мы прокаженные.
Палатка стояла на высоком мысу, словно на носу корабля. Мы просыпались рано, сбегали по тропинке вниз и вместо умывания купались в Волге. Затем Валериан разжигал костер, а я готовила завтрак, который служил нам и обедом. На второе либо каша, либо печеная картошка, на третье — чай.
Частенько к ужину приезжал Яша, и мы ели вкусную наваристую уху.
Большей частью мы находились одни, как и полагается на необитаемом острове. Мимо совсем близко проходили волжские пароходы, до нас доносилась музыка, песни, беспечный смех, иногда замечания в наш адрес, вроде:
— Как хорошо отдыхают, аж завидно!
Я никому не завидовала. Почему-то была твердо уверена, что добьюсь в жизни всего, что наметила, сколько бы мне ни мешали.
Однажды в августе в городе был какой-то праздник. Гуляние, музыка, вечером фейерверк. Мы сидели у костра и смотрели на фейерверк. Странное чувство овладело мною — не то гнева, не то презрения к этим малодушным, тупым недалеким существам, которые были моими земляками и позволяли мне сидеть здесь у костра за стенами родного города.
Мой родной город, и я не могу войти в него — изгнанник! Какая возмутительная нелепость.
— Что с тобой, Валя? — спросил беспокойно муж. — Тебе тяжело, что ты не там, не дома? Я усмехнулась.
— Слушай, Валериан, мы с тобой непременно дождемся того дня, когда партия опомнится, наберется сил и скажет правду о своем «мудрейшем тиране». Я бы только хотела одного, чтобы он не скончался до этого великого часа.
— Ты веришь, что так будет?
— Конечно! Не все же идиотики… В партии зреют могучие силы, и они еще себя покажут. А что касается меня, я просто писатель, то есть смотрящий вперед. В родном городе еще будут меня любить, ценить и чествовать по заслугам — меня это нисколько не удивит. Настанет время, и мои земляки будут встречать меня с цветами и с уважением слушать, что я им буду говорить.
Муж смотрел на меня с любопытством.
— Ты действительно так думаешь?
— Разумеется.
Настало 1 сентября, а облоно все тянуло с назначением Валериана. Ударили холода. Мы спасались тем, что, затушив костер, засыпали в палатку горячий песок, застилали одеялами и спали до утра, как на горячей печке. Помню, 10 сентября мы сидели у костра, а кто-то проезжал на моторке мимо и над водной гладью раздался удивленный женский голосок:
— Вася, Вася, смотри, а те, в палатке, все еще живут!
— Не замерзли еще?!
В воскресенье к нам приехали мои друзья — муж и жена Петровы. Это Таисия Константиновна, которая посылала мне посылки, подписываясь: «от тети Таси и Сергея Ивановича».
— Что я вам посоветую, — сказал он нам, — хватит вам скитаться по медвежьим углам… Вижу, Валя больше не может. Знаю, знаю, но есть город, где вас пропишут и с этими паспортами.
— Какой?
— Караганда.
— Рядом с Карлагом?
— Это город, где много интеллигенции…
— Но у нас нет даже на билет… — произнесла я неуверенно.
— Я дам вам взаймы шестьсот… нет, семьсот рублей. Хватит, чтоб доехать и устроиться на работу. Учителя там нужны… Я на всякий случай запросил, — он протянул нам ответ облоно на запрос Валериана Георгиевича Петринского.
Так мы снова очутились в Караганде, в полсотне километров от Карлага.
Остановились мы в семье Лии Львовны Морской — подруги моей знакомой Гамледи, режиссера цирка.
Приняли нас очень приветливо, поместили в отдельной комнатке, угостили, чем могли. Вечером долго разговаривали и как-то сразу сдружились. Меня и Валериана особенно заинтересовал и как-то по-человечески нам понравился муж Лии Львовны — Эрих Оттович. Он был не русский, немец — чистокровный германец, родом из Рура (отец, и дед, и прадед его были шахтерами). Он был коммунистом, активным борцом против фашизма. Когда гестапо стало усиленно разыскивать его, подпольная Коммунистическая партия Германии переправила его в Москву. В Москве он работал в Коминтерне, потом на каком-то высоком посту, женился на еврейке, артистке эстрады Лие Морской. Когда началась война, Эриха Оттовича с русскими немцами сослали в Казахстан.
Ссыльных немцев из партии не исключали… Эрих Оттович нашел это нелогичным. Он пришел в Карагандинский обком, высказал первому секретарю свое мнение на этот счет и положил свой партбилет на стол, заявил, что придет за ним, когда кончится его незаслуженная ссылка.
Секретарь обкома пришел в ярость и заявил, что свой партбилет он больше никогда не увидит.
Этой ночью упрямого немца арестовали, дали ему пять лет и отправили, бывшего шахтера, на угольные шахты Караганды, где он и проработал все пять лет.
Лия Львовна эти пять лет преподавала в школе русский язык и литературу и воспитывала двух своих девочек: Аэлиту, от первого брака, и Светлану — дочь Эриха Оттовича.
Выйдя из лагеря, он тотчас поступил на угольные шахты мастером. Через некоторое время они купили себе дом, сделали к нему множество пристроек для кроликов, кур, поросят.
Мы с Валей отправились в облоно, где нам предложили школу в райцентре, но… в такой глубинке, что там, кажется, и русский язык не знают.
Когда я пришла в ужас, меня успокоили, что там есть ссыльные немцы, как раз мои земляки из Саратовской области — из республики немцев Поволжья. Инспектор нас уговаривал немедленно взять аванс и выехать завтра утречком.
— Вы только подумайте: на всю школу всего шесть учителей, наберете себе столько часов, сколько хотите.
— Валериан один на все десять классов филолог. А я могу и математику, и физику, и черчение и что еще захочу, хоть химию, хоть генетику? — подсказала я.
— Что захотите.
Мы обещали подумать до утра. Пришли домой к друзьям обескураженные.
Лия Львовна приготовила нам сюрприз.
— Я же представляла, что именно предложит вам облоно, и сходила к знакомому завгороно. Вот что я для вас добилась: всего пятьдесят километров от Караганды. Северо-западнее ГРП, то есть геолого-разведочной партии, там школа-семилетка. Уже идет учебный год, а бедным ребятам преподают лишь казахский и английский языки. Родители зовут школу курсами иностранных языков. Еще не поздно — идите за назначением.
Мы успели под конец рабочего дня. Валериан получил назначение на должность преподавателя русского языка и литературы, а я — математики и физики в трех классах.
Вечером мы распили бутылочку шампанского, а утром выехали автобусом в Северо-Западное ГРП… Оно находилось от Долинки, «столицы Карлага», в пяти километрах — от опытной станции, где мы провели последний год и стали мужем и женой с благословения всех окружающих, в том числе и начальника лагеря.
Нас ждала в ГРП квартира из двух комнат, куда нас отвел повеселевший директор школы Жангасим Баянович Койшибаев.
Директор преподавал географию, жена его казахский язык. Профессиональные учительницы были лишь в младших классах, в старших (пятом, шестом, седьмом) преподавали ссыльные немцы. За наши предметы они не брались.
Мы телеграфировали домой в Саратов адрес и написали письмо. Я своим родным — на Волгу, Валя своим — на Украину. Скоро получили ответы. Сергей Иванович с Таисенькой писали, чтоб мы не вздумали из первой зарплаты слать долг. Они подождут до Нового года. «Тогда по частям высылайте, а пока попитайтесь».
Мы от души поблагодарили и почти на всю первую зарплату купили приемник (телевизоров тогда еще не было).
В Долинке была очень хорошая библиотека, кино — три-четыре фильма в неделю, а то и пять.
Потекли, помчались уплотненные до краев дни. Через два месяца у меня во всех трех классах была сплошная успеваемость, а еще через пару месяцев исчезли и тройки. Только четверки и пятерки. В облоно всполошились: конечно, завышает отметки. В нашу школу зачастили инспекторы-математики.
Я медленно вела инспектора в седьмой класс, но все же не успела: они как раз пересаживались, командовал бывший хулиган Петька Быков, мой любимый ученик. Он орал способным математикам Феликсу Думлеру и Ване Иванову:
— Садитесь на первую парту, будете подсказывать Валентине Михайловне в случае чего…
— Гм! — промычал Шерлок Холмс, как я за глаза звала этого инспектора облоно.
Он дал мне объяснить новый материал. По счастью, подсказывать не пришлось. Я предложила желающим повторять новую теорему, которую я им только что объяснила. Все до одного подняли руки. Вышедшие к доске ребята ориентировались в новом материале ничуть не хуже меня. Инспектор не выдержал — предложил мне отдохнуть на последней парте и сам стал вызывать ребят. Буквально все доказали теорему на пять.
Следующий урок был тоже мой, и инспектор стал решать с ребятами задачи… Хорошо, что не со мной, я бы ни одной не решила. Но ребята быстренько справились со всеми.
В перемену в учительской инспектор спросил, какими методами я этого достигла.
Я объяснила, что просто мне попались гениальные ребята.
Узнав, что у меня нет никакого математического образования, он стал убеждать меня учиться заочно в педагогическом на математическом факультете.
— Какой из меня педагог? — буркнула я.
И тогда он возопил:
— Вы педагог божьей милостью!
— Она в интернат каждый вечер бегает заниматься с ребятами математикой, — сказала учительница второго класса Макарова.
— Какой там математикой! — не выдержал Жангасим Баянович. — Она же им рассказывает байки… — (Ох, опять это слово «байки» — как Решетняк в лагере.)
Но в этом и была причина сплошной успеваемости. К ребятам я ходила по вечерам в интернат и рассказывала им Диккенса, Жюля Верна, Стивенсона, Коллинза, Дюма и т. п. Если в этот день была хоть одна двойка, я не приходила, как ни просили. Потом двойку заменили на тройку. Они были согласны.
Но я им честно рассказала, что я писатель, а не учитель математики, что мне надо перед сном самой выучить материал, нарешать задач, что мне дается с превеликим трудом. А я прихожу домой такая усталая, что ничего не соображаю.
Дети, жившие дома, тоже стали приходить в интернат слушать, и Петя Быков внес предложение: помогать мне учить уроки на завтра, а заодно согласились их учить — чего терять время — и нарешать мне задач и объяснить их мне.
В общем, они взяли надо мной шефство.
Результат — сплошные пятерки. Экзамены весной по математике все сдали блестяще (я из экзаменационных задач не решила ни одной).
Дети очень любили меня, а я так же сердечно и глубоко любила своих учеников. Родители тоже все были нами довольны — и мужем и мной.
А потом произошел следующий случай.
Надо сказать, что у нас был очень дружный коллектив, за исключением одного человека — Макаровой.
Это была еще молодая женщина лет тридцати, крайне грубая, сварливая, неразвитая, тупая, но полная самомнения. Будучи учительницей второго класса, она вела себя как завуч — даже более того, командовала и директором.
Приходила на уроки других учителей, топоча сапогами, проходила через весь класс и при учениках во время уроков делала глупейшие замечания учителю. И все терпели, даже директор. Все явно ее боялись.
Конечно, не с моим характером было это стерпеть, и я принялась ее одергивать, к великому удовольствию учителей и ужасу директора Койшибаева.
Когда она пожаловала на уроки ко мне, я ее просто выставила вон.
Был конец апреля, и в клубе Северо-Западного ГРП геологи и буровики собрались совместно со школой отметить Первое мая. Жангасим Баянович со своей женой и мы с Валей сидели в четвертом ряду. Праздничное заседание открыл замполит ГРП. Он прочел состав президиума (от школы в него входила Макарова), все единогласно проголосовали «за».
И тогда (по маминому выражению) «на мне черт поохал».
— У меня вопрос, — заявила я.
— Какие сейчас могут быть вопросы? — недовольно буркнул замполит. — Вопросы потом.
— Но у меня к составу президиума.
— Хорошо, слушаю.
— Вы от ГРП выдвигаете в президиум лучших или худших? — полюбопытствовала я.
— Какой нелепый вопрос, конечно, лучших!
— А почему от школы — самую плохую учительницу? У нее сплошная неуспеваемость…
Замполит ехидно усмехнулся:
— Может, вы хотели бы, чтобы вас избрали в президиум?
Не забывайте, еще не реабилитированная, с неснятой судимостью. Но «на мне ехал черт».
— А почему бы и нет? — Я обернулась к присутствующим: — Товарищи родители, вы знаете, у меня детей нет, я целиком отдаю себя вашим детям — они это понимают, спасибо им. Но если вы сейчас не выберете меня в президиум, обязуюсь с завтрашнего дня работать как Макарова.
И я села; и директор и Валя сидела ошеломленные… Родители, что называется, обалдели.
И тогда поднялся один из геологов.
— Я выступаю как родитель (я точно знала, что у него двухмесячные близнецы), предлагаю избрать в президиум вместо Макаровой товарища Петринскую. Ведь она… — и он произнес несколько лестных слов обо мне как родитель.
— Голосуйте! — раздались голоса.
— Ставьте на голосование! — во всю глотку орал знакомый буровик, бывший «вор в законе». Уголовники всегда относились ко мне с уважением. Короче, меня избрали единогласно вместо Макаровой от школы.
Я торжественно прошла на сцену, столкнувшись с Макаровой. Смотрела она на меня не то чтобы неласково, это был взгляд убийцы.
Все притихли, испуганные за меня.
Я в чудесном настроении поглядывала со сцены на всех, не понимала, какого дьявола они все так боятся этой дурехи.
— Ну, Валька, ты выдаешь, со мной чуть инфаркт не приключился, — заметил мне дома муж.
А директор тем же вечером серьезно со мной поговорил. Зазвал к себе на квартиру. Шестеро его ребят уже спали. Жена поставила передо мной подсоленный чай с молоком и сливочным маслом, который я кое-как осилила.
— Эх, Валентина Михайловна, она же посадит и вас и Валериана Георгиевича. Ох, что я сразу не предупредил вас! Эх! — И он открыл мне потрясающую тайну. Галина Макарова была сексотом. Он это знал, и все в ГРП, так как в день приезда агента НКВД замполит услужливо уступал им для беседы свой кабинет.
— Я коммунист, я хозяин страны, — плакался он мне, — но я ее боюсь, потому что ей ничего не стоит обрехать что угодно, а у меня шестеро ребятишек. А вас она просто проглотит обоих.
— Жангасим Баянович, разрешите мне завтра не выходить на работу. Мне давно следовало съездить к врачу.
Он немного удивился, но отпустил беспрекословно. Валя решил, что я хочу походить по магазинам… Я его не разуверяла.
Отправилась я утром автобусом, прямехонько к серому дому НКВД.
Часа полтора я добивалась пропуска с начальнику, пока не рассердилась и не заявила, что, если в ближайшие десять минут начальник не примет, я уеду, и они не узнают ничего.
Это подействовало, мои слова передали, и пропуск был выписан.
Начальник НКВД города Караганды оказался русским, на вид довольно симпатичным человеком лет под пятьдесят.
— Что случилось в Северо-Западном ГРП? — спросил генерал.
Тогда я села напротив него и рассказала коротко, но ярко и выразительно обо всем. В заключение я сказала:
— Думаю, что необходимость иметь в этой школе-интернате сексота диктуется главным образом из-за меня и моего мужа. В младших классах профессиональные учителя, ссыльные немцы, — все коммунисты, а вот мы еще не реабилитированы, не снята судимость, но нам доверили такое важное дело, как воспитание детей… Я все понимаю, но… но не приставляйте же к нам явную дуреху, которая своей дуростью терроризирует всю школу. Пожалуйста, очень вас прошу, приставьте к нам сексота умного, честного и правдивого. Вот и всё, за чем я к вам пришла.
Высказавшись, я облегченно вздохнула и стала ждать ответа.
Начальник НКВД как-то странно и долго смотрел на меня.
— Сколько лет вы были в заключении? — переспросил он.
— Девять.
— Да-а… представляю, сколько вы пережили за эти девять лет. И все же не утеряли веры в людей… Настолько, что способны прийти к начальнику НКВД просить заменить сексота на более умного и честного… Дело не в сексоте, но… но вы меня тронули до глубины души. Я работаю в органах более четверти века, но никогда не сталкивался, не слышал даже ни о чем подобном…
Он помолчал.
— Спасибо вам. — (Он меня благодарит, за что?) — Поступим так. Передайте директору школы, чтоб он больше этой особы не боялся и спокойно работал. Больше вам не будут мешать. Ну, а насчет этой Макаровой… Либо она действительно дура, либо здесь что-нибудь похуже.
— Да нет здесь ничего похуже! — воскликнула я с досадой. — И все-то вам мерещится… Просто она дуреха и, восприняв это поручение как знак некой власти над людьми, опьянела от сознания этой своей власти… Спасибо вам большое.
Я поднялась. Он проводил меня до дверей и еще раз заверил, что мы можем отныне работать спокойно.
О своем визите я рассказала всему педколлективу. Все ахали, охали и смеялись до слез. Галина стала тихоней. Педколлектив явно наблюдал друг за другом: нет ли замены. Но о нас как будто забыли.
Летом мы с Валей совершали далекие прогулки, много читали. Я написала несколько рассказов. Один рассказ о буровике, бывшем воре, я решила предложить в областную газету Караганды.
Редактор принял меня приветливо, прикинул, что рассказ подвала на два, тут же его прочел. Рассказ ему явно понравился.
Он поинтересовался, по какой статье я сидела. Я коротко рассказала о себе.
— В Караганде живет несколько хороших московских журналистов и писателей с «минус 39» в паспорте, — сказал редактор. — Мы их печатаем. Идем навстречу людям. Когда я даю свою фамилию, когда заместитель или секретарь редакции. Гонорар, конечно, пополам. Не обижаем их. Под ваш рассказ я могу дать свое имя.
Я с удовольствием разглядывала этого редкостного мерзавца. Потом встала и, вырвав, не без усилия, рассказ из его цепких пальцев, спрятала его в сумку.
— Те писатели, о которых вы говорили, мужчины? — поинтересовалась я.
— Да, вы первая женщина, и такая талантливая.
— Спасибо за комплимент. Если бы я была мужчиной, то набила бы вам морду. Желаю вам всего самого плохого!
И я ушла из редакции.
В Дагестане меня печатали под моим именем. В «Кировоградской правде» тоже, да им еще приходилось переводить на украинский язык. В Саратове, когда мы жили в селе Александров Гай — на границе с Казахстаном, саратовская газета «Коммунист» напечатала мой очерк «Степные табуны». Очерк удался. Понравился всем в области. Один из саратовских поэтов Тимохин долго раздумывал, откуда в Алгае взялась В. Петринская. Ой отправился к нашей соседке, вдове писателя, и от нее узнал, что Валентина Мухина замужем за В. Петринским и сейчас они живут в Алгае.
Тимохин сразу доложил редактору.
Уже набранный следующий очерк «Трактористы» рассыпали, и меня больше не печатали.
Рассказов у меня набралось бы на довольно увесистый томик, но… меня нигде не печатали.
Меня арестовали, когда я была, в сущности, начинающим писателем. Но теперь мне уже было сорок три года, а я, выходит, все еще начинающий писатель.
К осени от таких раздумий я впервые в жизни пала духом. В результате этой же осенью, кажется, в ноябре, пустяшный грипп — и температура-то всего 37,2 градуса — вызвал грозное осложнение — воспаление почек.
Болела я очень тяжко. Больница в Долинке не помогла. Муж отвез меня в Караганду, в клинику при мединституте.
Мне становилось все хуже и хуже. В марте 1953 года, когда муж в очередной раз навестил меня, врачи предупредили его:
— Ваша жена умирает.
— Неужели нельзя спасти?
— Медицина бессильна, почки отказываются работать.
Итак, я умирала. В день рождения моего, 7 февраля, мне исполнилось сорок четыре года… Жизнь не состоялась. Это ясно. Странная, страшная эпоха, в которую сначала у меня отняли человека, которого я любила. Затем у меня отняли радость творчества, возможную славу (известность, во всяком случае). Возложили на мои плечи на всю жизнь бремя нелюбимого труда. Я уже не говорю — тюрьма, десять лет заключения, последующие скитания. Спасибо, что у меня хоть есть мой добрый, ласковый муж. Без Валериана я давно бы умерла.
А писателем я, выходит, так и не стану? Меня остановили, когда я была начинающим писателем. Но не могу же я в сорок четыре года называться начинающим писателем. И вот я умирала потому, что мне не дали жить, как я хочу и могу. Только как могу.
Моим лечащим врачом была Нина Владимировна, двадцати восьми лет, умница большая.
О смерти Сталина сразу не объявили. Сначала сказали по радио, будто он болен тем-то и тем-то.
Меня словно молния ударила. Я схватила Нину Владимировну за руку:
— Доктор… Ради всего святого… при этом состоянии можно еще поправиться или… это уже… все? Она вырвала руку.
— Не смею сказать, — и убежала.
А затем мы узнали о его смерти.
Потрясение было такое, будто солнце внезапно осветило глубокую полярную ночь.
Радость? Разве бывает такая огромная, такая потрясающая, яркая, лучезарная, прекрасная радость. Я стремительно отвернулась к стене, натянула одеяло на голову. Мне надо было остаться одной. Обдумать, что будет дальше без этого тирана.
Партия слишком дорого, лучшими сынами заплатила за то, что не послушалась Ленина и допустила этого мерзавца к власти. Значит, теперь НИКОГДА такую ошибку уже не повторят.
Будет всё по-иному. Конечно, жаль, что Сталин умер своей смертью, а не судили его всенародно и не повесили на Красной площади, как мне хотелось. Но… слишком много я хотела от своих сограждан.
Счастье в том, что его уже нет.
Я стала представлять, как же теперь будет, после его смерти, всё перестроят.
Будет, конечно, свобода слова (так я называла гласность). Вообще я всё представила, как при Горбачеве, но не в восьмидесятых годах, когда только начинали, а примерно год 2000–2010-й, как я потом описала в «Планете Харис».
Дальше начались поразительные вещи: я стала поправляться не по дням, а по часам. Потрясенная Нина Владимировна просила у меня разрешения брать анализы каждый час. Каждый анализ показывал явное, стремительное улучшение.
Через десять дней это были анализы совершенно здорового человека.
Прощаясь при выписке со мной, Нина Владимировна сказала:
— Я мечтаю написать диссертацию о влиянии радостных эмоций на излечение человека. Буду собирать материал на эту тему.
Комиссия ВТЭК дала мне освобождение от работы на полгода и посоветовала непременно уехать из Казахстана, так как этот климат не для меня. Мы уехали обратно в Саратов.
Назначение в облоно получили сразу…
Сутки побыли у мамы и сестры и выехали на автобусе в наш район. Пока Валериан оформлялся в районе, я зашла в райком переговорить с секретарем. Первый был на курорте, говорила со вторым. И неожиданно получила назначение завклубом в то же самое село.
Нас заверили, что квартира имеется. Однако по прибытии в село (располагалось оно среди дивно прекрасной природы) я от этой «квартиры» наотрез отказалась. Мы должны были жить в одной комнате с колхозницей и ее тремя малолетними детьми. Квартиру я нашла сама у секретаря сельсовета, которая отродясь к себе никого не пускала, даже командировочных на одни-двое суток, но нас она почему-то пустила. И мы даже очень подружились.
Валериан, как всегда, пошел знакомиться с директором школы, а я — представляться как завклубом председателю сельсовета товарищу Рыжову. При виде моего назначения Рыжов застонал и стал дико скрести себе затылок.
— Что с вами? — обеспокоилась я.
— Да вы знаете, что значит наше село Табурище? Это же бандитское село! Первое по преступности в Саратовской области, теперешний заведующий избой-читальней…
— Клубом?
— Пусть клубом, если вам так больше нравится, лежит в больнице, избитый бандитами за то, что попытался… почитать им газеты. Подал заявление об увольнении по собственному желанию. А они вас, женщину… о боже! Бан-ди-ты, понимаете? Не советую браться за эту работу.
— И бандиты, и воры, вообще все уголовники очень хорошо ко мне относились, — возразила я. Рыжов опять застонал:
— Боже праведный! Ох! Ах!..
— Покажите мне избу-читальню, — потребовала я. Клуб оказался настолько запущенным, настолько грязным, что я всецело одобрила избиение избача.
Никакая не изба! Самый настоящий, довольно большой клуб, на высоком фундаменте.
— А девушки тоже у вас бывают? — полюбопытствовала я.
— И девушки такие же.
— Кто же у них лидер?
— Клава Дезкова.
— Спасибо. Где она живет?
— Ребятишки отведут.
С помощью этой Клавы и ее подружек мы отмыли до чистоты клуб, затем я украсила его.
В чемодане у меня были отрезы на тюлевые гардины — повесила их в клубе. Из «Огонька» (пересмотрела его за несколько лет) вырезала репродукции картин лучших русских художников. Купила на свои деньги толстую цветную бумагу, наклеила на нее репродукции, развесила по стенам. Для начала выпустила стенгазету, которую пришлось делать от начала до конца самой, так как пока никто участвовать в этом не захотел.
На открытие клуба пригласила гармониста, парторганизацию и всю молодежь села. Собрались аккуратно в назначенное время.
Парни явно с бандитскими лицами, выпущенным из-под фуражек чубом, заходя, удивлялись:
— У нас отродясь не было так чисто и уютно, хорошо!
Молодежь, к великому удивлению парторга, встретила нового избача овациями. Они уже все знали, что я отсидела девять лет, что были в моей жизни и Колыма, и лесоповал.
— Начала она хорошо, посмотрим, как будет работать, — решил парторг.
На другой день утром я съездила в райцентр. Серьезно поговорила со вторым секретарем райкома и директором школы.
— Хватит поставлять преступников на целую область, надо приохотить их, может быть, к науке.
Табурище от райцентра было километров тридцать. Туда я добиралась где пешком, где на попутных грузовиках. Оттуда возвращалась на райкомовской машине, рядом сидел пожилой мужчина, физик. Мы везли несколько интересных приборов для демонстрации лекции «Физика в науке и в быту». Восхищенные парни вопили: «Вот это фокусы! Вот это у нас избач!» Физика чуть не оглушили аплодисментами.
Затем приехал молодой историк и прочел лекцию о допетровской Руси. Упор я попросила сделать на Ивана Четвертого. Парни вопили: «Вот гад! Повесить бы его, подлюгу, на Красной площади!»
Говорил историк очень интересно, все заслушались, аплодисменты были громоподобные.
Третью лекцию я читала сама. О Лемешеве. Рядом стоял патефон и лежала груда пластинок с песнями Лемешева.
Биография Лемешева всех заинтересовала, песни понравились; кроме аплодисментов, меня еще целовали, что не очень понравилось моему мужу.
Так у меня пошло: то интересные лекции учителей или врачей или мои собственные об искусстве. Помощник — патефон.
Пластинки одалживала в райцентре. В промежутках между лекциями — танцы. Танец был один и тот же — цыганочка, под которую плясали наши воровки в лагере. Это была какая-то бесконечная унылая, мрачная, безысходная цыганочка под однообразные тягучие звуки баяна. Танцевали час, другой, третий. Они могли эту мрачную псевдоцыганочку танцевать хоть всю ночь. Но обычно через час-полтора я говорила:
— Не устали, ребята? Я такой интересный очерк в газете для вас отложила. — И читала им очерк на любую тему, а они терпеливо слушали.
Авторитет у меня был большой здесь. Но каким-то образом вернувшемуся с курорта первому секретарю райкома стало известно, что избач, о котором столько разговоров, сидела в лагере девять лет… по статье 58!
Говорят, что скандал между двумя секретарями был ужасный.
После чего первый секретарь приехал в Табурище и стал собирать обо мне сведения.
Все, начиная с парторга и председателя сельсовета и кончая трактористами, уверяли, что у них такого избача отродясь не было и вряд ли когда будет. Расхваливали так, что первый чуть зубами не скрежетал. И вдруг как гром среди ясного неба: меня снимают с работы, как не имеющую специального образования. А на мое место назначили молодого человека, окончившего подходящий техникум.
Это был очень симпатичный молодой человек, и я от души сокрушалась, когда его избили и пришлось отправить в больницу в Саратов.
Клуб был на замке, так как завклубом лежал в больнице.
К кому-то в райкоме приехал в отпуск сын-моряк, его тоже избили ни за что ни про что.
В Табурище начались пьяные драки, поножовщина… Несколько трактористов после посевной вообще уехали куда-то. Вечерами под гармонь все уныло танцевали безрадостную свою цыганочку.
В это майское утро я проснулась как всегда. Проводила мужа в школу. Стала готовить обед.
Почему-то мне вспомнилась встреча с Бруно Ясенским во Владивостоке. Точнее сказать, в пересыльном лагере на Черной речке. Работать там не заставляли (работали лишь те, кто жил в этом лагере постоянно), и случалось беседовать часами на берегу Японского моря. Лагерь был как бы на пригорке, внизу за оградой белело шоссе, и вот по этому раскаленному шоссе день и ночь шли заключенные на пароходы, идущие на Колыму. Их вели солдаты с автоматами и овчарками.
В тот день несколько человек окружили Бруно Ясенского — среди них была и я. Он беседовал с нами. Уж не помню о чем. А потом прозвучал гонг к обеду, и все ушли. Мы с ним стояли и смотрели на идущих по шоссе…
— Идут и идут… день за днем… сотни, тысячи, — сказал Бруно Ясенский. Его худое, измученное лицо выразило страдание.
— И столько же разбитых семей, — сказала я. Бруно вдруг стал рассказывать о своем сынишке десяти (или двенадцати?) лет и о том, что его единственный сын сейчас находится в детдоме, где ему, конечно, очень плохо…
— Леонид Леонов всегда говорил, что я его единственный и лучший друг, о том, как он меня любит, как привязан ко мне. В Переделкино наши дачи стояли по соседству. Мы сделали в заборе калитку, чтоб скорее попадать друг к другу. Леонид писал как раз роман «Дорога на океан» и каждый вечер шел ко мне через эту калитку и читал вслух что он написал за день. Мы за чаем обсуждали написанное. У него нет сына… только дочурка. Если бы его посадили, его жену, я бы никогда не допустил его девочку до детдома. Ведь друг… настоящий друг — это даже больше, чем брат.
Бруно Ясенский долго горько молчал. Потом мы пошли.
Внезапно он остановился и процитировал мне эпиграф к «Заговору равнодушных»:
Не бойся врагов —
в худшем случае они могут только убить.
Не бойся друзей —
в худшем случае они могут только предать.
Бойся равнодушных —
они не убивают и не предают,
но только с их молчаливого согласия
вершится в мире и предательство и убийство.
Мы посмотрели на шоссе. Осколки разбитых семей… Они всё шли, и шли, и шли…
— Неужели ничто, никто не может остановить вот это?.. — воскликнула я в отчаянии.
И тогда Бруно Ясенский сказал тихо, но очень четко:
— Только долгие гудки.
Когда началась эпидемия брюшного тифа, он скончался одним из первых. Пятнадцать лет прошло с того дня, но его аскетическое лицо все стояло передо мною…
Что ж, долгие гудки прогудели. Виновных всех этих бед нет на свете, а я все хожу по мукам. Почему меня не печатают? Почему мне не дают быть тем, кем я родилась, — писателем…
Ну, хватит, больше я не могу!
Я выключила суп и побежала в контору, узнать, не идет ли в Саратов машина. Она шла. Договорилась, что без меня не уедут и так же бегом в школу. Вызвала Валериана с урока.
— Валя, мое терпение кончилось — всё! Понимаешь? Еду в Саратов, хочу серьезно поговорить с начальником КГБ.
— О господи! Только не наговори лишнего, — взмолился Валериан.
— Там и без лишнего хватит что говорить.
Я расцеловала мужа и побежала к машине. В кабине с шофером восседала толстая жена председателя колхоза, и мне пришлось вскарабкаться на грузовую машину поверх каких-то мешков и бочек.
Дорогой, едва удерживаясь, чтоб не вывалиться из кузова, я вспомнила другого писателя. Это был московский известный писатель, но он был совершенно сломлен морально. Он панически боялся и угодничал перед бригадиром, боялся уголовников, и те презирали его за трусость. Сломали его волю навсегда, как я поняла, еще на допросе, когда ему достался подленький следователь, который измывался над ним.
Я дала себе слово, что забуду имя этого писателя, чтоб не опозорить его, и так внушила себе — забыть, что и вправду забыла, ни имя, ни фамилию не помню. Дорогой я подумала о нем и внутренне разбушевалась.
К окошку КГБ я подошла злая-презлая.
Надо отметить, что всю мою жизнь, стоит мне разозлиться, и я всего добиваюсь. Родные и муж даже шутили: «А ты разозлись!» К сожалению, я не могу искусственно вызывать это состояние, чаще нападает ни к селу ни к городу смех.
Но в этот день у меня действительно лопнуло терпение. Меньше чем за час я добилась, что начальник КГБ генерал Соколов согласился принять меня, и мне выписали пропуск.
Только я уселась напротив генерала, как он спросил довольно обеспокоено:
— Что случилось в Табурище?
— Не в Табурище, а в России…
Он уселся поудобнее, и я стала рассказывать о себе в третьем лице.
В общем, вроде того: «Жила-была на Волге талантливая девушка» и т. д.
— Это вы о себе, что ли? — перебил Соколов.
— О себе, — вздохнула я.
— Тогда говорите от первого лица, а то лишь путаете меня.
Я рассказала ему всё, что положено было ему знать, чтоб быть в ответе за погибающего писателя.
Как я не спала первую ночь в лагере, обдумывая, как мне сохранить в тех условиях свой талант и себя как личность. Как я к утру поняла: надо смотреть на лагерь как на творческую командировку, — и как месяцев за семь добилась этого сполна. Как, чтоб не утерять стиля, я — прозаик — писала стихи на фанерке и читала их в бараке настоящим литературным критикам. Как я девять лет изучала психологию людей, пытаясь проникнуть в самые ее глубины. А для упражнения в сюжете и фабуле выдумывала романы и рассказывала их вечерами. Как я, к великому негодованию некоторых начальников лагеря, соблюдала свое достоинство. И что мне за всю мою жизнь никогда не понадобилось и не понадобится выдавливать из себя по каплям раба, так как отродясь ничего рабского во мне не было.
— Если вы думаете, что мне это довольно легко, вы глубоко ошибаетесь, — сказала я, — в заключении дорого я за это платила. И что же? Столько лет я вроде на свободе… и Сталина уже нет… А меня всё не печатают. А годы идут. Мне уже… Мне уже сорок пять лет, черт побери! Да вы мне верите?
И он ответил очень серьезно:
— Верю каждому вашему слову.
Я обрадовалась.
— Что же мы теперь будем делать?
Соколов невольно улыбнулся.
— Надо реабилитироваться. — Он вызвал секретаршу и приказал ей помочь мне заполнить анкету. — В Саратове есть где пожить? — осведомился он.
— Есть. У мамы. Но…
— Знаю. Сошлитесь на меня и живите спокойно. Наверное, придется вас вызывать.
Вызвали через двадцать дней. Я думала, на допрос или там на личную ставку. Но оказалось, что генерал Соколов поздравил меня с полной реабилитацией.
— Конечно, мы не можем вам вернуть потерянных лет и утраченного здоровья, — сказал он, пожимая мне руку. — Могу только просить прощения за своих бывших товарищей. Можете прямо отсюда идти в обком за партбилетом.
Я всплеснула руками — уже и партбилет! Хотя арестовали меня беспартийной, но вообще это правильно. Я уверена, что все эти тяжелые годы я поступала именно как настоящий писатель-коммунист. И даже однажды сама приняла себя в партию в присутствии двух старых большевичек, двух воровок и одной спекулянтки.
Генерал, что называется, открыл рот.
— А разве вы не были членом партии?
— Тогда — нет.
— Ну тогда не идите в обком, конечно.
— А-а… жаль. Вообще спасибо вам, очень вы быстро это всё провернули. Соколов усмехнулся.
— Вы до того меня тогда заинтересовали вашим рассказом от третьего лица, что, как только вы ушли, я тут же затребовал ваше дело… Прочел его и пришел в ужас. Они даже не дали себе труда придумать факты, пусть ложные. Одни голословные обвинения. Реставрация капитализма методом террора и диверсии, и всё, — дальше фамилии. Я тут же оформил всё, что надо для вашей реабилитации, и отослал в Москву. Вчера получили постановление о реабилитации, и я вызвал вас.
Я вспомнила слова Щенникова, что он нарочно не выдумал никаких фактов (а начальство не заметило) и что мне это очень пригодится при реабилитации.
Из КГБ, по дороге домой, я зашла в союз писателей и заявила, что меня только что реабилитировали.
Ответственный секретарь Саратовского отделения СП Борис Озерный вместо ожидаемого поздравления поинтересовался, сколько мне лет? Узнав, что уже сорок пять, удивленно высказался:
— Не кажется ли вам, что начинать жизнь заново в сорок пять лет несколько поздновато?
— Что за чушь?! — взорвалась я. — Начинать жизнь заново не поздно в любом возрасте, хоть в восемьдесят лет. Другое дело, сколько лет ты проживешь и успеешь ли добиться всего, что себе запланировал. Но если проживешь лет пятнадцать-двадцать — то всего добьешься.
На этом я ушла, провожаемая скептическим взглядом своего бывшего товарища.
В редакции газеты «Коммунист» мне сказали еще конкретнее:
— Ну и что из того, что вас реабилитировали? В тюрьме-то вы сидели. Этого никуда не денешь.
Я сорвала с телефона трубку, редактор испуганно отшатнулся, думал — ударю, но я всего лишь предложила ему позвонить генералу Соколову и повторить свои слова…
— Пусть он знает, что для вас реабилитация — филькина грамота.
Подумав с минуту, я высказала всё, что о нем думаю, и удалилась.
Только дома меня от всей души поздравили, порадовались со мною вместе — купили шампанского и выпили за будущее (Валериан уволился с работы, его не задерживали, и мы переехали в Саратов). У Валериана уже второй год был чистый паспорт, который ему выдали после какого-то постановления. Меня оно не касалось, так как судимость механически снималась лишь до пяти лет, а у меня было гораздо больше.
Итак, ворота родного города открылись перед нами, и мы вошли в его тихие покорные улицы к землякам, которым еще долго предстояло выдавливать из себя по капле рабов и один из которых сказал мне за всех: «В тюрьме-то вы сидели, этого никуда не денешь».
Но я и не собиралась это куда-нибудь девать.
Отнюдь! Я подчеркивала — да, я сидела девять лет, но ведь не я виновата.
Отцов города это бесило. Но это уже другой рассказ.