Глава 6. СТИЛЬ

Глава 6.

СТИЛЬ

История стиляг и «штатников» необычна и тесно связана с джазом. Ее, дополняя друг друга, поведали многие авторы — в том числе друг Аксенова, известный джазмен Алексей Козлов в книге «Козел на саксе». Вольный пересказ ее фрагментов проясняет нам некоторые перипетии творческой судьбы писателя…

Но сперва припомним стихотворение «Лианозовцы» будущего приятеля Василия Павловича в течение ряда лет — Евгения Евтушенко:

Мы так увидеть мир хотели.

Нам первым было суждено

соломинкой из-под коктейля

проткнуть в Америку окно.

Я, как заправский коктейль-холлух,

Под утро барменшу лобзал,

и будущее Лаци Олах

нам палочками предсказал.

В роли прорицателя с палочками здесь выступает знаменитый барабанщик и глава популярного джаз-оркестра Лаци Олах — знаковая фигура московской богемы. Его имя, как писал пианист Михаил Куль, знали все любители джаза.

Согласно легенде, венгр цыганского происхождения Олах приехал в СССР еще до войны, влюбился в пианистку Юлю и остался. Это он привез к нам европейскую манеру игры на ударных и учил ей других, давая платные уроки. Ну а нищие музыканты просто так — по билетику — шли в кинотеатр «Художественный», где перед сеансами играл Олах, и перенимали его технику. И летели в трамвае домой, напевая ритм и отбивая его на коленках.

Перенимали всё, вплоть до жестов и мимики. Фирменной «фишкой» Лаци было жонглирование палочками, чему ресторан «Аврора» (ныне «Будапешт»), где также выступал его оркестр, в восторге аплодировал…

Но вот трубач объявлял: «Мелодия из кинофильма „Подвиг разведчика“ — „Гольфстрим“». Из-за этой музыки многие ходили в кино по 15 раз, а несколько лет спустя она сыграет особую роль в романе Аксенова «Скажи изюм».

Козлов вспоминал, как отец его друга — бывший разведчик — взял парней в «Аврору». Алексей был в ресторане впервые, и ему показалось, что это рай — роскошные женщины, закуски и вина, джаз… Когда они сели за столик, Олах подошел и поздоровался с отцом друга с большим почтением. А когда он начал играть ошеломляющие «брейки», Алексей понял, кем он будет: джазовым музыкантом…

Лаци Олах умер в 1989 году и похоронен на Миусском кладбище. Его помнят и сейчас. А Алексей Козлов стал знаменитым джазменом и пропагандистом этого искусства, пройдя прежде школу «стиля».

От родителей ему перешла коллекция пластинок. Здесь были Леонид Утесов, Александр Варламов, Эдди Рознер, Львовский теа-джаз. Песни Козина, Лещенко, Юрьевой. Были и записи американцев, изданные в СССР до войны, — Дюк Эллингтон, братья Миллз, Эдди Пибоди. Подобрались и «трофейные» диски — Гленн Миллер, Бенни Гудмен, оркестр Хельмута Вернике.

Под них Козлов отплясывал на «хатах» с «чувихами» (чем не Казань?). Самыми «стильными» считались три танца: «атомный», «канадский» и «тройной гамбургский». Первые два напоминали джиттер баг. А «тройной гамбургский» был медленным — вроде слоуфокса, но с особыми движениями телом, покачиванием головой и, главное, — «в обжимку». Как они просочились через опущенный от Адриатики до Балтики «железный занавес», можно только гадать.

Но как бы то ни было, а судя по всему, именно тогда

Средь верноподданных сердец

КПСС назло

Возник таинственный юнец

Саксофонист Козлов[28].

Тогда Алексей еще не играл, но слушал, слушал вовсю. Вбирал этот свинг…

Пластинками менялись. Кое-кто менялся и худо-бедно списанными текстами. Как-то в руки Алексею попало удивительное произведение стиляжной культуры. Анонимное, оно, конечно, считалось подрывным, каким, без сомнения, и было. Речь идет о басне «Осел и Соловей» — своеобразном манифесте тех, кого называли плевелами, отбросами, вредоносными сорняками. Итак, Осел-стиляга, идущий с гулянки в свой Хлев, встречает музыканта-Соловья и просит его сыграть. Но мазурки и сонаты в его исполнении Ослу не по нраву:

«Вообще лабаешь ты неплохо, —

Сказал он Соловью со вздохом, —

Но скучны песенки твои,

И я не слышу Сан-Луи.

А уж за это, как ни взять,

Тебя здесь надо облажать.

Вот ты б побыл в. Хлеву у нас,

Наш Хлев на высоте прогресса

(Хотя стоит он вдалеке от Леса) —

Там знают, что такое джаз.

Там даже боров, старый скромник,

Собрал девятиламповый приемник

И каждый день, к двенадцати часам,

Упрямо не смыкая глаза,

В эфире шарит по волнам.

Желая слышать звуки джаза.

Когда-то он на барабане

Лабал в шикарном ресторане,

Где был душою джаза он.

Был старый Хлев весь восхищен,

Когда Баран, стиляга бойкий.

Надыбал где-то на помойке

Разбитый старый саксофон.

На нем лабал он на досуге

И „Караван“, и „Буги-вуги“.

Коза обегала все рынки,

Скупая стильные пластинки.

Да и Буренушка сама

От легких блюзов без ума…»

Даже сейчас эта местами очень потешная «басня» звучит как своеобразный культурный и антропологический памятник своего времени.

Слово «стиляга», введенное в обиход в 1949 году Дмитрием Беляевым — автором фельетона в рубрике «Типы, уходящие в прошлое» в журнале «Крокодил», — было тогда сродни словам-дубинам вроде «безродный космополит» и «низкопоклонник».

Вот как описывал «Крокодил» стилягу: «В дверях показался юноша. Он имел исключительно нелепый вид. Спина куртки ярко-оранжевая, а рукава и полы зеленые;…ботинки на нем представляли хитроумную комбинацию из черного лака и красной замши. Юноша… развязным движением закинул правую ногу на левую, после чего обнаружились носки, которые слепили глаза…

— А, стиляга пожаловал! Почему на доклад опоздал?

— Сознательно: боялся сломать скулы от зевоты и скуки. Мумочку не видели?

В это время в зале показалась девушка, по виду спорхнувшая с обложки французского журнала мод.

— Топнем, Мума?

Они пошли танцевать.

Стиляга с Мумочкой под музыку… краковяка делают ужасно сложные и нелепые движения, похожие и на канкан, и на пляску обитателей Огненной Земли…»

Популярная певица Нина Дорда пела сатирическую песню о стиляге:

Ты его, подружка, не ругай.

Может, он залетный попугай.

Может, когда маленьким он был,

Кто-то его на пол уронил.

Может, болен он, бедняга?

НЕТ!

Он просто-напросто СТИЛЯГА!

(эту фразу оркестр кричал хором, указывая на трубача, игравшего беднягу изгоя).

Общество поделилось на две части — большая считала, что «стиляга» — это оскорбление для тех, кого так зовут, а меньшая приняла слово как имя своей субкультуры.

Кстати, одна из версий его происхождения относит нас напрямую к джазу. На жаргоне музыкантов «стилять» (от английского to steal — воровать) означало копировать чей-то стиль. Так и стиляги копировали западные модные образцы и манеру поведения, какой они ее себе представляли по обрывкам информации, проникавшим в страну.

Не случайно и слово «чувак» иные расшифровывали как человек, уважающий великую американскую культуру. И мне приходилось слышать, что его изобретение приписывают Аксенову.

И вот что любопытно. Опасная басенка про Осла и Соловья у многих (и у юного Алексея Козлова) вызывала не презрение к «отбросам», а желание познакомиться с ними. Во дворах вовсю болтали о жизни «центра». Столичная молодежь толковала о «Бродвее», где хиляют «чуваки» и «чувихи». О «Коктейль-холле», куда почти невозможно попасть и где всё не так, как здесь. А примерно как там, откуда приходила удивительная музыка… На которую, кстати, легко ложились тексты вроде:

А мой пиджак,

а канареечного цвета!

Тот не чувак,

а кто не носит узких брюк…

Сатирическая и комсомольская печать взывала:

Стиляга

                 в потенции

                                         враг

С моралью

                      чужой и куцей, —

На комсомольскую мушку

                                                стиляг:

Пусть переделываются

                                           и сдаются![29]

В 1953 году Алексей — уже студент Архитектурного института — познакомился через сокурсника Сашу Литвинова с Феликсом Соловьевым, жившим в Девятинском переулке рядом с посольством США. У «Фели» или «Филимона», как звали Феликса, была куча американских вещей, от «шмоток» до пластинок и автоматической радиолы с разными скоростями…

Не у него ли дома оказался Аксенов в начале 1950-х? Не там ли юная леди призналась ему в любви к США? Ведь это «Феля» и его компания были «штатниками» — поклонниками всего американского. Это у него собиралась молодежь, объединенная любовью к джазу, «штатским шмоткам», ресторану «Националь» и заграничным радиопередачам, вроде «Music USA».

Тогда было несколько модных градаций. Само собой — официальная мода Всесоюзного Дома моделей. Ей следовали люди взрослые, семьи ответственных работников и богатые обыватели. Был «совпаршив» — массовое производство для массового покупателя — костюмы, платья и ботинки, унылые и однообразные, как и весь презираемый стилягами и «штатниками» «совок». Имелась и «демократка» — вещи из Восточной Европы и КНР. А дальше шла «фирма» — то есть одежда, сшитая и купленная за рубежом и снабженная ярлыком фирмы-производителя.

«Фирменная» мода была уделом международников и нонконформистской молодежи. Быть «фирменным» значило в своем роде бросать вызов обществу. Пропаганда придавала ношению такой одежды политическую окраску — в поздние сталинские и первые послесталинские годы почти всё заграничное подпадало под борьбу с низкопоклонством перед Западом.

«Фирму» доставали с трудом. Она продавалась только в комиссионных магазинах, куда ее сдавали иностранцы и редкие советские граждане, ездившие за границу.

«Штатники» признавали всё только американское — музыку, одежду, обувь, прически, сигареты, напитки, косметику. Они породили жаргон, построенный на переделке английских слов — соединении их корней с русскими окончаниями: «шузы», «флэт», «трузера», «таек», «герла», «манюшки», «лэкать», «скипать».

Затем просочилась информация о моде, принятой в американских университетах, — членов Ivy League — «Лиги Плюща». Возникли «айвелиговые штатники». К ним относил себя и Козлов.

Особые очертания лацканов, фасон ботинок и другое — всё это был способ стать непохожим на других, в том числе и на «обычных» «штатников». Но вид «айвелиговых» не раздражал общественность, как облик стиляг в ярких галстуках и туфлях на «манной каше». А о том, что на подкладке брюк и во внутренних карманах пиджаков были лейблы американских фирм и вклейка с изображением швейной машинки — знака профсоюза швейников, — знал лишь владелец.

Эти-то молодые люди и задумались, как принести в СССР большой джаз, не пугая власти и карательные органы. Как сблизить страну с миром, не вызывая аллергии. Отсюда — идея джаз-кафе, которое стало бы легальным клубом. Выдвинул ее Московский горком комсомола. Как ни топырились нетопыри — шла «оттепель», и осенью 1961-го внештатные инструкторы горкома предложили открыть такое заведение.

Козлов пишет, что должность внештатного инструктора служила прикрытием для хороших дел. Похоже, порой так оно и было. Не надо думать, что отношение к джазу резко изменилось в лучшую сторону. Для власти он оставался чужим, у обывателей ассоциировался с угаром, пляской, пьянкой, гульбой, кабаком:

…где плачет пьяный саксофон, рыдает скрипка,

а на бледных губах дрожит улыбка…

Однако те, кто санкционировал идею, были людьми дальновидными. Во-первых, кафе помогало «выпустить пар». Во-вторых, служило наблюдательным пунктом для ведомств идеологического фронта — давало возможность быть в курсе увлечений молодежи музыкой, абстракционизмом, западной литературой, самиздатом… А в-третьих, столице Союза в период «либерализации» надо было показать большому миру, что в ней есть всё, что ему не чуждо. И джаз, и модная молодежь, и легкость общения.

Так считали и Козлов, и Аксенов. И с ними сложно спорить. Ибо оба не раз сталкивались с тем, что творческое действие, не контролируемое начальством, признается опасным и пресекается.

Но в ту пору и музыканты, и слушатели это понимали и подыгрывали властям. Это был единственный шанс выйти из полуподполья. Доказать, что их искусству место на большой сцене, а не в кабаке. И у них получилось. Хотя партия уже создала образ врага в будущей войне — им стала Америка, с ее музыкой, кока-колой и жевательной резинкой. Но общим усилием комсомольского актива, музыкантов и «неравнодушных юношей и девушек» были всё же созданы кафе «Молодежное», «Аэлита» и «Синяя птица».

Им предшествовал джаз-клуб в Доме культуры энергетиков на Раушской набережной, основанный в конце 1950-х при поддержке Октябрьского райкома комсомола. Там впервые стали играть современный джаз с комментариями Алексея Баташева и Леонида Переверзева. Они формировали джазовую аудиторию и отношение к нему как к серьезному искусству.

Потом начались фестивали, гастроли, поездки за рубеж… Например — в Польшу, где была своя джазовая традиция, где до войны звучал известный в Европе оркестр фирмы «Сирена-Электро», где выступал Януш Поплавский с его «Szkoda ci? dla innego» и «La Cumparsita», где родился классический фокстрот «Абдул-бей» Фани Гордон (сочинившей и музыку к лещенковскому, а после — утесовскому шлягеру «У самовара я и моя Маша»), где гремели Ержи Герт и Иво Весбы с русскими фокстротами «Гармошка» («Garmoszka») и «Танцуй, Маша, танцуй» («Ta?cz, Maszka, ta?cz!») и где Петр Жимановский играл слегка замаскированную «Мурку».

Все смеялись, слушая, как поэт и, как сейчас бы сказали, шоумен Мариан Гемар поет песенку, на которую сильно смахивает вещь Леонида и Эдит Утесовых «…может, ты б тогда, Пеструха, знала — почему…», вещь, написанную задолго до 1939 года, когда вышло советское шоу «Много шума из тишины». Отчего, хохоча, не упрекали Утесова в плагиате? Не оттого ли, что чувствовали: драмы наших народов переплетены теснее, чем кажется, и во взаимной боли, и во взаимной неуловимой, но и неукротимой тяге?

Потом начались концерты на Западе. И визиты иностранцев в СССР. Международный джазовый фестиваль 1967 года в Таллине собрал советских и зарубежных мастеров, о чем Аксенов и написал в очерке «Простак в мире джаза, или Баллада о тридцати бегемотах». Джаз стал одним из мостов поверх «железного занавеса». И, быть может, мощная его энергетика и рванула в одной из мин, сокрушивших его…

Тут пора вспомнить, что в начале нашего разговора о джазе оказался не кто иной, как Самсик Саблер, в котором годы спустя один из друзей Аксенова узнал себя. Кто же он? Мы скоро назовем его имя. А пока — о «Синей птице», атмосфера в которой мало отличалась от той, что была в «Молодежном». Фрагмент романа «Ожог»…

«Они сыграли… композицию Сильвестра „Взгляд из мглы“ и шараду Пружинкина — „Любовный треугольник“… но каждый понимал, что вечер еще не состоялся.

Квинтет спустился с эстрады. Самсик… не мог оторваться от своего сакса и тихо наигрывал новую тему… Переоценка ценностей — недооценка ценностей. Я переоценил, тихо наигрывал он. Я недооценил, тихо наигрывал он. Что-то росло в его душе, что-то близкое к восторгу и ясному зрению, но он еще не знал, чем это обернется — молитвой или буйством; нежность и злость перемешивались сейчас в саксе…»

Как строится джазовая импровизация, как и где творится волшебство — этого Василий Павлович, не будучи музыкантом, точно не знал. Но, будучи писателем, подозревал, что знает… Грань восторга, порог ясного видения — он не раз переживал их, когда, закончив рассказ, падал без сил от восторга и зрения

«— Самс! — громко позвал Сильвестр. — Нащупал что-ни-будь?

— Что-то клевое, отец? — заерзал на стуле Пружинкин.

Саблер пожал плечами, но перед ним появилась потная физиономия Буздыкина.

— А я знаю! — заорал он. — Я знаю, что нащупал этот вшивый гений. Переоценка, Самсик, да? Переоценил, а? Недооценил, да? Ну, гад, давай, играй!»

Тут Самсик увидел: из гардеробной глядят на него угрюмые глазки чекиста, мучившего в Магадане его друга. И «вызывающе резко заиграл начало темы, прямо в харю старого палача, за шторки гардеробной, на Колыму…». Чуваки ринулись на помощь.

Вот так: хрясть левой — импровизацией — меж глаз врага — и это тоже был джаз. Хотя и не всегда. Обычно был он радостью, отдыхом, кайфом и звенящим мостиком…

На этом-то мостике судьба и свела джазмена и писателя. Знаковый момент — выступление группы Козлова «Арсенал» на вечере Аксенова в ЦДЛ в начале 1970-х.

Их сближали любовь к джазу, стильное прошлое, неприятие всего тоталитарного, тяга к Америке. Поэтому на предложение поиграть на вечере Козлов сразу согласился. План был такой: в первой части выступают друзья, во второй — показывают фрагменты фильмов по сценариям Аксенова, а в третьей — играет «Арсенал».

Музыканты попросили Аксенова устроить им пропуск в зал часа за четыре до начала — чтобы настроить аппаратуру. И вот они заметили, что половина мест в зале занята, хотя до начала было больше двух часов. А вглядевшись, обалдели — это не та публика, что посещает ЦДЛ. В зале сидели «дети-цветы» — московские хиппи. Как они проникли в ЦДЛ, куда не пускали без членского билета Союза писателей? Тайна. Но Козлов понял: будет скандал. Кстати, и он, и его команда тоже выглядели как хиппи — в джинсе, с длинным хайром[30], с особой манерой держаться и общаться.

Этот облик был не менее мерзок для «советского глаза», чем облик стиляги. Билетерши ринулись к начальству. Пришел главный администратор и велел очистить зал. Спорить было глупо. Провода смотали, а дверь закрыли на ключ. Впрочем, скоро пришел Аксенов и музыкантов впустили…

Вечер начался. Выступили Аксенов, друзья, коллеги. Показали кино. Козлов и «Арсенал» ждали в особой комнате, где к ним «подвалил» администратор. Его тревожило, что и как будут играть эти волосатые люди. Когда он спросил об этом, маэстро по дрожи в голосе понял: речь идет о карьере чиновника. И, желая его успокоить, сказал, что группа исполнит арии из некой оперы…

В перерыве народ рванул в буфет, а когда «Арсенал» вышел на сцену, в зале преобладала публика, далекая от джаз-рока. Козлов впервые играл «не в своей тарелке». Но после первой композиции слушателей как ветром сдуло, а в зале воцарились хиппи, ждавшие своего часа в закутках ЦДЛ. И концерт пошел: сыграли хиты джаз-рока и перешли к фрагментам Jesus Christ Superstar. То есть — оперы. Тут-то и возникла проблема. Администратор требовал: «Конец!» Но еще оставалось доиграть главные арии! А чиновник — хвать за занавес. И во время Гефсиманской арии Иисуса — ну его задергивать. Пришлось жуткими жестами пресечь злодейство. «Арсенал» доиграл до конца.

Козлов считает, что этот концерт описан в «Ожоге». Впрочем, там выступление группы Саблера в Институте холодильных установок кончилось печальнее — налетом милиции. Но Алексей убежден: Самсик — это он. И, видимо, отчасти прав.

Кстати, в эпизоде сорванного концерта фигурирует певец по имени Маккар. Кое-кто (и я в том числе) подозревал, что под ним скрыт Андрей Макаревич. Но Александр Кабаков развеял это заблуждение, сообщив, что так звали вокалиста иранского происхождения — Мехрада Бади, хорошо владевшего английским…

Аксенов знал джаз. В том числе — и сложный. Ему не были чужды ни Джерри Маллиган, ни Коннонбол Эдерли. Он мог судить и о бибопе, и о джазовой скрипке… Но хранил верность нехитрым вещицам — Sentimental Journey и Melancholy Baby.

Нередко цитируя их (а порой и используя в названиях книг или глав[31]), он то снабжал их русскими версиями текста, как, например, такая:

Приходи ко мне, мой грустный бэби!

О любви, фантазии и хлебе

Будем говорить мы спозаранку…

Есть у тучки светлая изнанка[32], —

то побуждал героев (порой — эпизодических) изъясняться строчками из переиначенных версий… Так, юная питерская публика в танцзале 1956 года, хлопая в ладоши, припевает на мотив обожаемого «Сентиментл»:

А у нас в России джаза нету-у-у,

И чуваки киряют квас…

А проводник в музейном поезде Толли Тейл Трейн из «Нового сладостного стиля» перед отправлением нараспев возвещает: «О-о-олл а-а-аборд»[33]. И все улыбаются.

Александр Кабаков считает, что эти две вещи были близки Аксенову своим бесконечным лиризмом и проникновенной нежностью. Это — классика. И еще, сдается ему, это связано с чем-то кроме джаза. Ведь сентиментальным путешествием Аксенов называл и свои странствия по Америке в первые годы эмиграции. Очень многое скрыто в словах сентиментальное путешествие — это попытка to review old memories — оживить старые воспоминания. Ну, конечно…

— Быть может, — полагает Кабаков, — стоит подумать над верным переводом слова sentimental, и окажется, что сентиментальное путешествие — это, на самом деле, — лирическое путешествие… Печальное путешествие… И еще: в этих вещах есть тексты. Take the «А» Train — тоже знаковая тема, но — без текста… А Аксенов-то работал с ним.

Спустя много лет ясно, что Бог долго берег Аксенова. Берег для нас. Проводя невредимым сквозь весь этот джаз…

В 1950-х не дал чекистам посадить. Не попустил попасть в беду в день смерти Сталина. Не дозволил в 1980-х выбрать Восток вместо Запада. Не дал стать музыкантом…

А будь всё иначе… Возможно, кто-то другой написал бы о джазовом пианисте Василии Аксенове что-то вроде написанного им о герое рассказа «Зеница ока»…

«Рухнул социализм. Моложавый старик, рассказавший эту историю, до сих пор играет на рояле в московском клубе „Лорд Байрон“… Нельзя не отметить, что он пользуется льготами как жертва политических репрессий и, в частности, бесплатным проездом на общественном транспорте».

Однако… Смущает зримость финала. Точка. Кода. А хочется бесконечности… Про это — очерк Аксенова «Трали-вали и гений», где он цитирует Юрия Казакова: «Гитарист подстроил свою гитару, пианист сразу взял медленные два-три аккорда… он будто остановил ритм, время, выхватил несколько созвучий и любовался ими… Скрипач тоже позудел, настраиваясь, и прозвучали всегда так волнующие меня пустые квинты… и вновь ударило по сердцу и завертелось, закружилось, понеслось мимо, и та осень в Ленинграде, и вся моя жизнь на кораблях, все мечты, разочарования и грусть».

Однако… джаз увел нас вперед во времени. Меж тем — кончались 1950-е, напевая:

Расскажи, о чем тоскует саксофон,

Голосом своим терзает душу он.

Приди ко мне, приди, прижмись к моей груди,

Любовь и счастье ждут нас впереди…

Данный текст является ознакомительным фрагментом.