Глава I Один день

Глава I

Один день

Прошедший 1795-й год. Как призрак исчез он… Едва ли был кажется когда-либо…

Умножил ли он сколько-нибудь сумму благосостояния человеческого? Стали ли люди теперь умнее, миролюбивее, счастливее нежели прежде?

…Свет — театр, люди — актеры, случай делает пиесы, фортуна раздает роли… Драма имеет заглавие Вечное то же.

Из книги «Приятное и полезное препровождение времени». Часть IX, вышедшая осенью 1796 года

…Родился 28 сентября 1796 года. 28 сентября (9 октября) 1796 года, или 5 числа месяца раби-ас-сани 1211 мусульманского года; или в 7 день 11 месяца года овцы по монгольскому календарю, по летосчислению же революционной Франции — 18 вандемьера 5 года республики единой и неделимой…

Мальчик едва взглянул на мир — и уж попал в омут календарей, религий, имен, мнений, которым вместе тесновато.

И чего только не происходит на свете в день, когда родился герой!

Российский месяцеслов 1796 года рассуждает о недавно открытой седьмой планете Уран, «и может статься, что за Ураном есть еще планеты, к системе нашей принадлежащие, которые тихими стопами около солнца обращаются».

Гете странствует по Швейцарии с прекрасной возлюбленной Христиной Вульпиус.

Тбилиси возрождается после прошлогоднего персидского разорения…

220 солдат и 78 пушек охраняют в Шлиссельбургской крепости двух фальшивомонетчиков, одного дезертира и богохульника, одного буяна (у которого от частых земных поклонов — на лбу знак «в меру крупного яйца»), одного поручика, «за продажу чужих людей, сочинение печатей и пашпортов заключенного до окончания шведской войны» (война шесть лет, как окончилась, про него забыли), а также — вольнодумца Федора Кречетова. В сырой камере бывшего императора Ивана Антоновича, без права гулять и брить бороду, помещается издатель трети всех русских книг Николай Новиков и добровольно разделивший с ним заключение доктор Багрянский…

28 сентября (9 октября), несмотря на то что исполнилось ровно восемь месяцев эры Цзяцин, новый император Поднебесной империи, давший, как полагается, имя новой эре, усиленно предается хмельным напиткам и пребывает в меланхолии, так как не смеет забыть, что он только пятнадцатый сын императора Цянь-Луня, отрекшегося от престола восемь месяцев назад, но вмешивающегося во все.

А на острове Ваникоро девятый год ждет случайных избавителей и уже теряет надежду горстка уцелевших участников экспедиции Жана Франсуа Антуана Лаперуза, не подозревая ни о революции, ни о генерале Бонапарте…

Генерал же Бонапарт продолжает в Италии трудную осаду Мантуи и в письме от 18 вандемьера требует быстрых мер от парижской директории: «Уменьшайте число ваших врагов!» Он жалуется на здоровье, угрожает отставкой: «Мне остается только мужество, какого одного недостаточно для нынешнего положения».

28 сентября (9 октября). В этот день Иммануил Кант, как всегда, в половине четвертого выходит на прогулку в сером сюртуке, с тросточкой в руке, и старый слуга Лампе с зонтом под мышкой следует за ним на некотором расстоянии, чтобы не мешать размышлениям профессора. Кант готовит второе издание своего трактата, начинающегося так: «К вечному миру, к кому обращена эта сатирическая надпись на вывеске одного голландского трактирщика рядом с изображенным на этой вывеске кладбищем? Вообще ли к людям или, быть может, только к философам, которым снится этот сладкий сон». 72-летний профессор, однако, знал, когда установится вечный мир: когда он будет выгоден. Эгоизм порождает как зло, так и добро, мудрая природа когда-нибудь соединит народы и государства «силой корыстолюбивых интересов» (проект будущего трактата прилагается)…

Французская же республика, соперничая с Кантом, только что приняла закон об отмене смертной казни. Закон вступает в силу на другой день после установления вечного мира на планете.

Но к чему все это?

Разве и так не ясно, что на свете все сцеплено со всем, и что Сергей Муравьев-Апостол, пришедший в мир осенним петербургским днем 1796 года, сразу, одним фактом своего появления, вступает в отношения и с 50-летним Франсиско Гойей, который недавно лишился слуха (отчего, может быть, его зрение настолько улучшается, что он уже начинает различать вокруг себя кошмарные «капричос»); и с 64-летним Джорджем Вашингтоном, который президентствует последнюю осень в надоевшей Филадельфии и скоро переберется на покой в уединенное виргинское имение; и с Брянского полка солдатом Петром Чернышевым, по высочайшему именному указу отправленным на Нерчинские рудники; и с маленьким гамбийским негритенком Демба, чье имя встречается в нескольких географических отчетах; и с отцом семи детей Гракхом Бабефом, уверенно ожидающим встречи с гильотиной, чтобы воскликнуть: «Прощайте навсегда! Я погружаюсь в сон честного человека».

Из перечисленных лиц разве что Гойя узнает незадолго до кончины о пяти повешенных в Петербурге 13 июля 1826 года. Взятые наудачу пять, десять, тысяча человек с Сергеем Муравьевым едва встретятся, даже в мыслях и воспоминаниях. Однако же они — его человечество, его n-1, если n — это все люди…

Нет сомнения (проверено!), что любой, кто отправится в библиотеку и попросит газету (центральную, местную), вышедшую в день его рождения, тем самым закажет свой гороскоп: обязательно найдет в тех листах удивляюще большое число намеков, по которым вроде бы ясно предсказывалось еще в день рождения, как сложится вся жизнь читателя… Пусть в том же номере газеты рядом притаились и несбывшиеся варианты той же судьбы. Пусть всегда в таких гороскопах ответ известен раньше загадки.

И мы ведь хорошо знаем (не можем забыть даже на миг!), что станет с тем мальчиком из осени 1796 года. Но разве так уж бесполезно решать задачи с известным ответом?

Итак — в Петербург последних сентябрьских дней 1796 года.

Газета

Газета — тетрадка, маленькая, плотная — 11 листков, 22 страницы. Под двуглавым орлом заголовок «Санкт-Петербургские ведомости» № 78. В пятницу сентября 26 дня 1796 года. Во вторник сентября 30-го дня вышел номер 79-й. Наше, 28 сентября, стало быть, — воскресенье: газета не выходила. Но как раз ко вторнику поспели известия, что «28-го утром в столице в полдень было +9, вечером +6, ветер юго-западный, встречный, облачное небо, сильный дождь, гром и молния».

Запомним редчайшую в столь позднее время грозу (по новому стилю ведь 9 октября!), она еще появится в нашем рассказе.

Гроза, непогода «над омраченным Петроградом»… Разумеется, без труда узнаем, что в тот день солнце поднялось в северной столице без пяти минут семь, а зашло в 5 часов 15 минут. И ту же позднюю осень заметим вдруг в объявлении о том, что «на Мойке супротив Новой Голландии, под № 576 доме, продаются поздние и ранние гиаценты» (именно так — гиаценты); а на Выборгской — «провансрозаны, букет-розаны и в придачу к ним божье дерево».

Но Петербургу некогда заниматься обозрением восходов, «гиацентов» и «букет-розанов». В ту осень несколько сот рабочих роют землю и жгут костры, начиная стройку лет на семь: Военно-медицинскую академию, Публичную библиотеку. Город — молодой, меньше века, жителей в четыре-пять раз меньше, чем в Лондоне, Париже, и они еще привыкают к памятнику основателя города. Впрочем, майор Массон, француз на русской службе, недоволен утесом-пьедесталом, ибо из-за него «царь, который бы должен созерцать свою империю еще более обширной, чем он замышлял, едва может увидеть первые этажи соседних домов».

Однако Николай Карамзин, готовящий в это время к печати «Письма русского путешественника», думает совсем иначе: «При сем случае скажу, что мысль поставить статую Петра Великого на диком камне, есть для меня прекрасная несравненная мысль, ибо сей камень служит разительным образом того состояния России, в котором она была до времени своего преобразования».

Правда, в той же книге с похвалой рассказывается и о совсем другом монументе: «В жестокую зиму 1788 года французский народ, благодарный королю, пожертвовавшему дрова для них, воздвиг против его окоп снежный обелиск с надписью»:

Мы делаем царю и другу своему

Лишь снежный монумент, милее он ему,

Чем мрамор драгоценный,

Из дальних стран на счет убогих привезенный.

Снежный монумент растаял весной 1789 года. Король лишился головы зимой 93-го. В связи с такими обстоятельствами соперничество столиц на Неве и Сене не решается сопоставлением числа монументов…

Население Петербурга имеет некоторую особенность, кажется, отсутствующую в других европейских столицах: в городе всего 32 процента женщин, и мальчик, родившийся 28 сентября, еще увеличивает мужские две трети. Эту диспропорцию плохо объясняет утверждение уже упомянутого майора Массона, будто прекрасный пол в России заменяет и вытесняет представителей сильного, следуя примеру правящей императрицы. Куда лучше представляют мужские занятия странички «Ведомостей».

Просвещение, наука, промышленность…

— Императорский фарфорный завод ищет желающих взять на себя поставку дров для обжига глазурованного фарфору…

— Продается 22 000 пудов железа.

— Средство для истребления моли и клопов, коего польза довольно испытана и доказана и которое особливый успех иметь может, когда оное согрето в теплой воде.

— Продается порозжее, сквозное место (т. е. предлагается заплатить деньги за пустоту, которую можно и должно заполнить).

— Желающие купить 17 лет девку, знающую мыть, гладить белье, готовить кушанье и которая в состоянии исправлять всякую черную работу, благоволят для сего пожаловать на Охтинские пороховые заводы к священнику…

Кто не помнит такие объявления из школьных учебников и хрестоматий (раздел «Кризис феодально-крепостнической системы»). Только в учебниках эти строчки не обыкновенные (людей продают!), а в газете самые обычные, меж другими делами: «купить девку» — вроде бы явная допотопная дикость, но купить предлагают на пороховых заводах (технический прогресс) и справку даст священник (дух милосердия).

Все обыкновенно. Видимо, объявления печатались в порядке поступления, и поэтому разные сюжеты вперемежку:

— Продается дом на Большой Литейной улице.

— На бирже в амбаре под № 225 продается до ста ружейных лож орехового дерева.

— В половине сего месяца (сентября) пропала маленькая гладинькая кофейного цвету собачка сучка, у которой на груди белое пятно. Если кто, ее поймав, принесет в Большую Миллионную фельдшеру Савве Васильеву, тому будет учинена знатная награда. (Видно, любит фельдшер Васильев гладенькую собачку, потому что вряд ли располагает знатным капиталом.)

И только расслабится читатель XX столетия над строчками про амбар и сучку, как попадает «Литейной части в 1-й квартал в церковь Симеона Богоприимца», где «продаются мужской портной, повар и женский башмачник, также венская прочной работы коляска и хорошо выезженная верховая лошадь. Желающим покупать — подаст сведения о цене служитель Андрей Дмитриев» (хозяева, как видно, не показываются).

— На Гороховой улице продаются пригнанные холмогорские молодые стельные коровы, две козы и большой козел.

— Продается семья людей — столяр и плотник с женой и двумя дочерьми.

Тут хозяйка не стесняется представиться: «На Сенной площади надворная советница Катерина Ивановна Сафонова».

— Продается парикмахер, разумеющий чесать женские и мужские волосы; 33 лет с женой и малолетним сыном…

Автор проверял себя и других; первое объявление — «желающие купить 17 лет девку» — отталкивает: вот ведь что бывало, людьми торговали! Затем еще, еще такие объявления, и удивление уходит, приходит привычка — отупляющая, усыпляющая. Конечно, нехорошо, но нельзя же из-за каждого случая волноваться… К тому же ведь не только людей продавали. Предлагают и более благородный товар, книги например. И какие книги! Сколько назидательности, веселья, мудрости!

Грандиссон, 7 томов за 6 рублей; «Хромой бес» и «Пиесы славного лондонца Гуильелма Шакспира» (так!) 2 тома за рубль; в двадцати частях за 20 рублей «Тысяча и одна ночь», в каждой части «50 ночей», «ночь за две копейки» (шутка из одного книжного обозрения). Наконец, «Примеры матерям, или приключения маркизы де Безир», перевод Анны Семеновны Муравьевой (урожденной Черноевич).

Автор перевода имеет неоспоримое право помогать матерям советом и примером: это у нее рождается 28 сентября Сергей, второй сын, в то время как старшему — Матвею — три года (десять лет спустя явится меньшой — Ипполит). И сверх того — пятилетняя Елизавета, двухлетняя Катерина, год спустя — Анна, через три года — Елена! Что же касается отца этих малюток, премьер-майора Ивана Матвеевича Муравьева, то он уже в некотором смысле персона и только из-за долгого отсутствия в столице давно не упоминался в «Ведомостях».

Несколько дней спустя, 7 октября, Василий Капнист, входящий в славу 29-летний литератор (недавно закончивший смешную и опасную комедию «Ябеда»), напишет жене в полтавское имение Обуховку:

«Погода такая несносная. Снег разов шесть выпадал и обращался в грязь. Скоро, однако же, дорога ляжет санная. И я полечу к тебе… Письма, которые я к тебе писал с Муравьевым, он мне сево дни, назад привезши, возвратил. Он мимо тебя проехал».

О рождении второго сына у Муравьевых в этом письме ни слова. Может быть, Капнист огорчен, что оказия его не состоялась? И не может же он предвидеть, что с этим новорожденным сыном и всей семьей Муравьевых ему много лет жить, дружить, вместе радоваться и печалиться.

Иван Матвеевич Муравьев, видно, торопился в Петербург к родам Анны Семеновны, не дожидаясь затвердения грязей и установления санного пути. На несколько дней опаздывает, но ничего страшного не приключается; лучшие врачи, лучший уход, лучшие шутки и наставления обеспечены роженице и в отсутствие супруга: кузен и друг Михаил Никитич Муравьев [1], один из самых просвещенных и добрых, состоит при Александре, внуке императрицы, и многое может. Дом же близ Литейного двора, с окнами на Неву, где раздался первый крик четвертого Муравьева, принадлежит близкому другу — протоиерею Афанасию Самборскому. Личность очень популярная в столице: лечит крестьян, выискивает повсюду хороших людей (только что представил своему кругу способнейшего семинариста Михаила Сперанского), бреет бороду, предпочитает ходить в сюртуке и круглой шляпе со звездой — понятно, такой домовладелец не даст пропасть малышу…

Мы же пока напомним, что 28 сентября Иван Матвеевич еще одолевает по грязи черноземные версты где-нибудь близ Орла или Курска. Да что ему грязь — хорошее у него настроение, и если делить по этому признаку тех, кто населял землю осенью 1796-го, то трясущийся в кибитке Иван Муравьев — среди счастливых. Здоров, молод (неполных двадцать шесть лет), легко принимает распространенное придворное определение чудака — «живет более трех лет с женою и по сию пору ее любит»; весь мир ему открыт — говорит и думает по-французски, немецки, английски, латыни, гречески, итальянски (позже еще по-испански, португальски), как на родном, или лучше сказать, по-русски пишет даже не хуже, чем по-французски.

Премьер-майору, обер-церемониймейстеру и чиновнику в коллегии иностранных дел не возбранялось и баловаться словесностью. Три года назад вдруг срочно понадобилась пьеса для придворного праздника. Неизвестно, узнал ли когда-нибудь депутат парламента и шеф лондонского театра Дрюрилейн сэр Ричард Бринсли Шеридан, как быстро и ловко перевел его «Школу злословия» Иван Муравьев, причем перевод был столь последовательным, что и действие перешло в Россию: сэр Оливер сделался г-ном Здравосудовым, Чарльз — Ветрономом, леди Снируел — Насмешкиной, Снейк — Змейкиным, Джозеф — Лукавиным…

Императрица, явившись на тот эрмитажный спектакль, уловила в нем некоторые свои любимые рассуждения — о злословии, клевете, необходимом исправлении нравов — и, не вдаваясь в подробности, что от Шеридана, а что от Ивана Матвеевича, осталась к последнему очень благосклонной. Муравьев же не замедлил представить новую пьесу «Ошибки, или утро вечера мудренее» — на этот раз по англичанину Оливеру Голдсмиту.

«Неописанно будет счастие мое, — писал автор в посвящении, — ежели августейшая монархиня благоволит удостоить слабое покушение мое снисходительным воззрением, которое есть верх награждения для каждого россиянина».

Еще более важными могли показаться постаревшей императрице некоторые шутки действующих лиц, будто в Петербурге «мужчины начинают щеголять за 50, а женщины под 40 лет, и будто на будущую зиму женские модные лета будут пятьдесят».

Результаты удачно сказанных слов не замедлили сказаться: Иван Матвеевич повышен и введен в число «кавалеров» внука царицы — Константина.

Придворный льстец? Как раз в 1796-м сочинено —

Лучшее как опознать государство? — По той же примете,

Как добродетель жены: слова о них не слыхать.

(Эти стихи, как и некоторые другие, приводимые в этой главе без указания авторов, принадлежат двум самым значительным поэтам, жившим на земле осенью 1796 года, — Гете и Шиллеру. Порознь и сообща они написали в том году около тысячи эпиграмм («Ксений»), из которых опубликовано более 400; так и остался в истории немецкой и мировой литературы 1796 год «годом эпиграмм», и конечно же для нашей повести это далеко не безразлично.

Слишком вы злы, эпиграммы! — Мы с этим не спорим.

Мы только

Надписи к главам. А жизнь пишет те главы сама).

В ту пору льстивые придворные обороты произносились, однако, не реже, чем «здравствуйте». Ивана Муравьева в искательстве, кажется, никто и не заподозрил: благородный, просвещенный человек, сумел в изящной форме сообщить некоторые вполне хорошие идеи членам императорской фамилии, а те оказались милостивы, щедры… Протоиерею Самборскому примерно в это время Муравьев сообщал (неопубликованное письмо в отделе рукописей Публичной библиотеки в Ленинграде), что скорее лишится всех милостей важного вельможи, «нежели Вашей ко мне дружбы, потому что на Вашем ко мне уважении основано собственное мое уважение к самому себе, а его-то я никогда не хочу лишиться».

Надо сказать, фортуна столь любезна с Иваном Матвеевичем, что награждает и без просьб. При дворе почти нет людей, которые в фаворе одновременно у Екатерины и опального угрюмого наследника Павла Петровича. Между тем Иван Муравьев однажды видит, как его юный воспитанник Константин Павлович кидается к проходящему мимо конногвардейскому полку, берет над ним начальство и производит полное учение. Муравьев не помешал — пусть побалуется, но Екатерина II не любит этих пристрастий второго внука и недовольна внезапным смотром; впрочем, не сильно и не долго. Зато Павел, мечтавший о настоящих военных занятиях сыновей, растрогался и запомнил Ивана Матвеевича: подойдя к нему, наследник три раза низко кланяется, коснувшись рукою паркета, и говорит: «Благодарю, что Вы не хотите сделать из моих сыновей пустых людей».

Столь успевающему молодому человеку, которого ценит Екатерина и любит Павел, на что таскаться осенью 1796 года по черноземным и подзолистым пространствам между Полтавой и Невским проспектом, опаздывая к появлению на свет сына Сергея?

Путешествия

Мы, обитатели XX века, часто считаем себя путешественниками. Куда там! Вот в XIX, XVIII веке и раньше были путешественники: нам бы их дороги, их скорости — сидели б дома.

Бесконечная дорога — важное действующее лицо старой литературы. Чичиков странствует где-то между Москвой и Казанью (колесо «в Москву доедет», а «в Казань не доедет»). Где-то между Вологдой и Керчью встречаются Аркашка Счастливцев и Геннадий Несчастливцев. Где-то в степи ночуют чеховские герои. Где-то в «отдаленнейшей губернии», по дороге из города …ска в город …ов, тащится в телеге Рудин.

Чисто российское, старое, медленное, бесконечно «где-то»… Не все ли равно где? Пушкинское:

Страшно, страшно поневоле

Средь неведомых равнин!

В XX веке дорога несколько отступает из книг. Слишком быстро герой перемещается из Крыма в Москву или из Ленинграда в Сибирь. По дороге он почти ничего не успевает сделать и действует преимущественно в пунктах «отбытия» или «прибытия». Ритм бегущей тройки вытесняется частым перестуком колес, вихрем пропеллера, стихом Маяковского

Билет —

          щелк.

Щека —

                чмок.

Свисток —

                  и рванулись туда мы…

Путешествия всегда — для мыслящих оптимистов.

Путник на заре с тоскою

Бросил сладостный ночлег,

Вот уже его стрелою

Мчит коней ретивых бег —

…………………………………

Ах, дорогой бесконечной

Для души, еще младой,

Для мечты моей беспечной

Представлялся путь земной!..

Кюхельбекер, сочиняя эти стихи, был чуть моложе, чем Иван Матвеевич в 1796-м.

Знакомясь с событиями, происходившими 28 сентября 1796 года, сталкиваемся с удивительным числом странствий, экспедиций, вояжей — и это при первобытных, по нашему понятию, дорогах и скоростях, никогда не превышавших 20 километров в час! Путешествия, разъезды по службе, по частной надобности, для вручения письма, для знакомства с кровно близкой и географически отдаленной родней…

Месяцеслов на 1796 год извещает российских подданных, что самым удаленным от столиц городом является Авача, или Петропавловский порт, «до С. Петербурга, 10 648 верст, до Москвы — 9918». Это так далеко, что рассказам Василия Бестужева, прибывшего в ту пору пешком из Нерчинского гарнизона, охотно верят его малолетние племянники (будущие члены тайного общества, которые отправятся в «дядюшкины края» через 30 лет); дядя же сообщал, что «по всей дороге ему сопутствовали волки и медведи, а дорога проложена была просто по берлогам диких зверей в такой чаще леса, что кожа всего тела, обхлестываемая сучьями, должна была нарастать по два раза в месяц».

Такие названия, как Енисей, Байкал, Аральское море, Амур, звучали не менее загадочно, чем ныне — Плутон, метагалактика, квазар.

Ослабевший от лихорадок шотландский хирург и путешественник Мунго Парк 9 октября нового стиля отлеживается в африканской деревне, еще ни разу не появлявшейся на европейских картах, и пользуется гостеприимством богатого работорговца Карфы. «Рассматривая цвет лица моего, пожелтевшего от болезни, длинную мою бороду, изодранное платье, друзья Карфы сомневались, что я действительно белый». Шотландец предложил Карфе подарок — одного невольника. Карфа согласился; «таким образом, — вспоминает Мунго Парк, — человеколюбие негра похитило меня из самой крайней бедности».

Архаические обороты, описывающие «цену человеколюбия», показывают, что мы цитируем тот перевод записок Мунго Парка, который вскоре прочитают в доме Ивана Муравьева.

Путешествия… В эти дни торопятся пересечь Гиндукуш, чтоб призвать на помощь афганцев, гонцы знаменитого самодержавного повелителя южной Индии Типу-султана, который так ненавидит англичан, что разрешает посланцам Французской республики именовать его гражданином.

В другой части света торопится Людвиг ван Бетховен. Торопится, чтобы переменить публику: берлинская, выражающая восторг не овациями, а безмолвными слезами, надоела (нарочито расхохотался на концерте: «Это не то, что мы, художники, желаем!»). В Венском дворце князя Лихновского его ждут Гайдн, Сальери. Старая княгиня готова встать на колени, лишь бы Бетховен что-нибудь сыграл, а он везет им первый фортепьянный концерт и 12 вариаций для фортепьяно…

Торопится с Псела на Неву Иван Матвеевич Муравьев.

Насчитывали 506 причин для бегства из родных мест.

Спешат, чтобы встретиться с литературным героем, как в новой книге Карамзина:

«Нас привели в трактир почтового двора. Я тотчас пошел к Дессеню (которого дом есть самый лучший в городе); остановился перед воротами, украшенными белым павильоном, и смотрел направо и налево. „Что вам надобно, государь мой?“ — спросил меня молодой офицер в синем мундире. „Комната, в которой жил Лаврентий Стерн“, — отвечал я. „И где в первый раз ел он французский суп?“ — сказал офицер. „Соус с цыплятами“, — отвечал я. „Где хвалил он кровь Бурбонов?“

— Где жар человеколюбия покрыл лицо его нежным румянцем…

— Государь мой! Эта комната во втором этаже, прямо над вами. Тут живет ныне старая англичанка со своей дочкой».

Путешествуют, чтобы вздохнуть:

«Я смотрел и наслаждался… Вынул бумагу, карандаш; написал: „Любезная природа!“ и более ни слова».

Путешествуют не по своей охоте (но это уже причина № 507).

Заключенный Илимского острога Александр Радищев примерно в эти дни размышляет: «Если бы в то время, когда Ньютон полагал основание своих бессмертных изобретений, препят был в своем образовании и переселен на острова Южного Океана, возмог ли бы он быть то, что был? Конечно, нет. Ты скажешь: он лучшую бы изобрел ладию… и в Новой Зеландии он был бы Ньютон. Пройди сферу мыслей Ньютона сего острова и сравни их с понявшим и начертавшим путь телам небесным… И вещай!»

Иван Матвеевич Муравьев путешествует по своей охоте и по причинам разнообразным.

Тут была вот какая история.

Апостолы

Матвей Артамонович Муравьев, отец кавалера Ивана Муравьева и дед новорожденного Сергея, был когда-то удалым малым: увез знатную девицу без согласия родни, женился. И это событие, понятно, оказалось необходимым для появления в свое время на свет Ивана Матвеевича.

Возможно, это похищение имело бы неважные последствия для беглецов, если б жив был грозный отец той девицы, последний выборный украинский гетман Данило Апостол, союзник Петра Великого, участник всех его походов.

Однако без могущественного гетмана дело ограничилось домашним проклятием и лишением непокорной дочери всяких прав на украинские поместья… Так минуло много лет. И вот, странствуя летом 1796 года по южным губерниям, Иван Матвеевич вспоминает, что по дороге, в старинном имении Хомутец, близ Полтавы, обитает его двоюродный брат, еще один внук Данилы Апостола.

Остановимся и задумаемся над цепью обстоятельств, отсюда начинающихся (предмет, о котором любили толковать еще древние греки). Не окажись Михайлы Даниловича Апостола дома, находись он в подпитии или не в духе (как часто бывало), и проехал бы кузен Муравьев мимо, не стал бы в будущем владельцем Хомутца, и его сына Сергея, вероятно, не послали бы на Украину, потому что офицеров-семеновцев рассылали в 1820-м по тем губерниям, где находилась их родня. А не попав на Юг, не стал бы Сергей Муравьев во главе Южного тайного общества, и…

Но Михаил Апостол был дома, и в духе, принял двоюродного брата с безмерным полтавским хлебосольством и попросил помочь ему советом в одном деле. Дело же было самое обыкновенное: Михайло Данилович прогнал жену, увез другую от живого мужа, первая ушла в монастырь.

Как видно, Иван Матвеевич растолковал Апостолу, что ежели первая супруга приняла пострижение, то преступления нет: пример тому светлейший князь Григорий Потемкин, появившийся на свет тогда, когда отцу его угрожала тюрьма за двоеженство, но брошенная супруга пожалела его и ушла в монастырь…

Тут Михайло Данилович так возлюбил петербургского брата, что взял с него клятву присоединить к своей фамилии вторую половину — Апостол, унаследовать старинное имение на берегу Псела и другие деревни. Иван Матвеевич, несомненно, упирался, ссылался на других родственников Михайлы Даниловича, а тот аттестовал полтавских кузин и племянников со всем возможным непотребством, ибо они мало того, что отказывались помочь в разводном деле, но только и ждали, что казна выгонит преступника и отдаст им Хомутец.

Скача на север, Муравьев решил, что расскажет обо всем Державину, Строганову, Михаилу Муравьеву, и как они скажут, так и будет; но вообще-то бог посылал украинское наследство против изрядных долгов, накопившихся от петербургской придворной жизни.

Будущее семьи, страны… Иван Матвеевич пересекает диковатые степные уезды, обедает у симпатичных Простаковых, Скотининых, уверяя их, что от чтения книг «не всегда происходят приливы к голове и впадение в дураческое состояние». Губернии сокрушены рекрутским набором — на пороге война с Францией. Пламя, зажженное парижским разумом, кажется, превращается в безумный пожар. Тут есть над чем поразмыслить. Бричка — лучшее место для философа. Многовековой спор о разуме и чувствах — одна из любимых «материй» Ивана Матвеевича.

Франции горькую участь великим обдумать бы надо,

Малым подумать о том надо, конечно, вдвойне.

Свергнут властитель, но кто же толпу оградит от толпы же?

Освободившись, толпа стала тираном толпе.

Щелчки пошатнувшемуся разуму в тот год удивительно разнообразны. От анекдота:

«Некой старый математик не читывал Расина. Однажды, понуждаемый друзьями, он прочел несколько страниц „Ифигении“ и отбросил: „Ну, что этим доказано?“»…

До первой не очень оригинальной работы 26-летнего бернского домашнего учителя Георга Гегеля: «Истина и благо соединяются родственными узами лишь в красоте…»

Впрочем, в 1796-м неуютно и мыслителям, и чувствователям. Разум подозрителен, но и бог поколеблен, красота обманчива. Позже Генрих Гейне возмутится: «Эстетствующее и философствующее время!» — и предскажет: «Время, которое нуждается в воодушевлении и делах». Можно с ним поспорить, но нужно и согласиться… Прилив 1789-го: воодушевление, деятельный разум — и отлив «эстетствующий, философствующий», а там — новый прилив…

Но тут остановимся. Разум, красота, прогресс — 99 процентов тогдашних землян не тревожились из-за этого, и тот, кто путешествовал, имел время в сем убедиться…

Иван Матвеевич возвращается в столицу, обнимает жену, детей, знакомится с самым младшим, спешит ко двору.

И тут мы полагаем, наступает время вспомнить о попугае [2].

Попугай

В последние дни 1917 или в начале 1918 года отряд красногвардейцев обыскивал петроградские аристократические дворцы и особняки. В доме светлейших князей Салтыковых их приняла глубокая старуха, неважно говорившая по-русски и как будто несколько выжившая из ума. К счастью, командир отряда происходил из образованного сословия и на хорошем французском языке объяснил княгине: «Мадам! Именем революции принадлежащие вам ценности конфискуются и отныне являются народным достоянием». Старуха не стала возражать и даже с некоторой веселостью покрикивала на красногвардейцев за то, что они пренебрегали кое-какими безделушками и картинами.

После того как было отобрано много драгоценностей и произведений искусства, старуха внезапно потребовала: «Если вы собираете народное достояние, извольте сохранить для нации также и эту птицу». Тут появилась клетка с большим, очень старым, облезлым попугаем. «Мадам, — ответил командир с предельной вежливостью, — народ вряд ли нуждается в этом (эпитета не нашлось) попугае».

— Это не простой попугай, а птица, принадлежавшая Екатерине II.

— ???

— Стара я, батюшка, чтобы врать: птица историческая, и ее нужно сохранить для народа.

Старуха щелкнула пальцами — попугай вдруг хриплым голосом запел: «Славься сим Екатерина…» Помолчал и завопил:

— Платош-ш-ш-а!!

Командир утверждал на старости лет, что это самое удивительное происшествие в его жизни. 1918 год, революция, красный Петроград — и вдруг попугай из позапрошлого века, переживший Екатерину II, Павла, трех Александров, двух Николаев и Временное правительство, Платоша — это ведь Платон Александрович Зубов, последний, двенадцатый фаворит старой императрицы, который родился на 38-м году ее жизни (в период первого фаворита Григория Орлова); а через 22 года, с того лета, как началась революция во Франции, Платон Зубов уж во дворце «ходил через верх» (именно так принято было выражаться); светлейший князь Потемкин, услыхав, схватился за щеку: «Чувствую зубную боль, еду в Петербург, чтобы зуб тот выдернуть». Однако не выдернул, умер, а Зубов остался, и во дворце шептали, что императрица наконец-то обрела «платоническую любовь».

Бедного и усердного чиновника из украинских казаков Дмитрия Трощинского Екатерина за труды награждает хутором, а потом прибавляет 300 душ. Испуганный Трощинский вламывается к царице без доклада: «Это чересчур много, что скажет Зубов?»

— Мой друг, его награждает женщина, тебя — императрица…

Как бы то ни было, но осенью 1796 года Платон Александрович находится в такой силе, что генерал-губернаторы только после третьего его приказания садятся на кончик стула, а сенаторы смеются, когда с них срывает парик любимая обезьянка фаворита, и он сам смеется, полуодетый, ковыряющий мизинцем в носу; играя же в фараон, случается, ставит по 30 тысяч на карту. И может абсолютно все: незадолго до 28 сентября небрежно подписывает счет на 450 рублей, представленный Императорской академии художеств механиком и титулярным советником Осипом Шишориным:

«По приказанию вашей светлости сделан мною находящемуся при свите персидского хана чиновнику искусственный нос из серебра, внутри вызолоченный с пружиною, снаружи под натуру крашенный с принадлежностями…»

«Санкт-Петербургские ведомости» извещают о продаже 28 сентября и в другие дни у Кистермана в Ново-Исаакиевской улице «портрета его светлости князя Платона Александровича Зубова», но никаких сообщений о продаже прежнего товара — портретов Потемкина, Орлова.

28 сентября тот попугай, прокричав «Платош-ш-ш-а!», был, несомненно, поощрен. Однако то же самое (или чуть грубее) восклицание, принадлежащее одному из примечательнейших людей, не могло рассчитывать ни на какое поощрение. Хотя документальных данных нет, но мы смело выдвигаем гипотезу насчет существования подобного опасного восклицания 28 сентября (как в следующие и предыдущие дни), восклицания, раздавшегося в Тульчине, знаменитой штаб-квартире южных войск (будущей «столице» южных декабристов).

Господин генерал-фельдмаршал и многих орденов кавалер граф Александр Васильевич Суворов-Рымникский лег накануне, как обычно, в 6 часов вечера, встал в два ночи, сел за обед в восемь утра. Когда попытался взять лишний кусок, адъютант помешал.

— По чьему приказанию?

— По приказу его сиятельства господина генерал-фельдмаршала графа Суворова-Рымникского.

— Слушаюсь…

С ночи голова работает лучше, диктуются приказы, письма, и, если даже на бумагу попадают опасные выпады против графа Платона Александровича, можно вообразить, что произносится вслух! Один из корреспондентов замечает фельдмаршалу, что Зубов все-таки вежлив. Отвечено: «Граф Платон Зубов сам принимает, отправляет моих курьеров, знак его правительства перед всеми, для моей зависимости. А вежлив бывает и палач».

Суворов не зря ворчит. Дело идет о серьезных делах. О близком столкновении с тем 27-летннм французским генералом (ровесник Ивана Матвеевича Муравьева и двумя годами моложе Платоши), кто пока еще один из многих, но уже «далеко шагает мальчик»; и граф Александр Васильевич беспокоится, а граф Платон Александрович не беспокоится совсем…

Отряд сдал попугая вместе с драгоценностями; из музея им вслед неслось «Платош-ш-ш-а!»; командир ушел на фронт, а когда год спустя оказался в Петрограде, узнал, что попугай погиб от возраста или непривычного питания.

История, как сказали бы в старину, философическая, доказывающая, что нет ничего вечного: ни попугая, ни короны.

Вспоминать же об этом сейчас просто необходимо, потому что именно 28 сентября происходят некоторые роковые события для «властителей и судей».

Случайное совпадение, мимо которого — как пройти?

Камер-фурьерский журнал, постоянный дневник придворных происшествий, обычно приглажен, отполирован!

«28 сентября, в воскресенье по утру, по отправлению в покоях Ее величества духовником воскресной заутрени и по собрании ко двору знатных обоего пола персон, дворянства, господ чужестранных министров и по прибытии в апартаменты Ее величества их императорских высочеств государей великих князей и их супруг, государынь великих княгинь и государынь великих книжен Александры Павловны, Марии Павловны и Елены Павловны, перед полуднем, в половине двенадцатого часа, Ее императорское величество обще с их императорскими высочествами в провожании знатных придворных обоего пола персон и генералитета через столовую комнату изволили выход иметь в придворную большую церковь, после чего приглашенные персоны принесли поздравления Ее величеству со днем воскресным, за что были пожалованы к руке».

Затем следует описание обеденного стола Ее императорского величества в столовой комнате на 34 куверта.

Наследника, 42-летнего Павла Петровича, нет, как не было 8 дней назад на торжествах по случаю дня его рождения и как не будет через 16 дней — в день рождения его супруги Марии Федоровны, хотя «с вечера и за полночь обе крепости и весь город освещены были огнем и при питии за здоровье Его (Ее) Высочества с адмиралтейской крепости выпалено из 31 пушек».

Павел давно замкнулся в своей Гатчине.

Вечером того дня, мы помним по газете, была странная для такого времени года поздняя гроза.

Гроза

Гроза, можно сказать, историческая. Всего две недели назад скандально сорвалась уже решенная, как казалось, свадьба любимой внучки императрицы Екатерины II с шведским королем Густавом IV. В последнюю минуту король заупрямился, и 16 338 рублей 26 ? копейки, ассигнованных на праздник, пропали зря, а Екатерина рассердилась так, как прежде не сердилась, и знаменитая складка у основания носа (которую портретистам предписывалось не замечать) придавала лицу особенно зловещий вид.

Для 67-летней царицы такой гнев — тяжкая болезнь. Следует легкий, быстро миновавший удар — паралич — зловещее предвестие. Екатерина не понимает, насколько зловещее, — еще советуется с одним из придворных о грядущих празднествах в честь нового, XIX века. Но все же решает наконец распорядиться наследством. Проходит несколько дней, «здешние праздники шумные исчезли, как дым, — жалуется Державин другу — поэту Дмитриеву. — Все громы-поэтов погребены под спудом, для того и я мою безделицу не выпускаю» («Победа красоты» — подарок жениху и невесте).

За 12 дней до рождения Сергея Муравьева, 16 сентября, любимый внук Александр Павлович вызван для беседы с бабушкой. По всей вероятности, ему была сообщена окончательная воля — чтобы после Екатерины II воцарился Александр I, минуя Павла. Все это пока глубочайшая тайна, но скоро должно выйти наружу. Царица намерена дать манифест о новом наследнике, то ли к Екатеринину дню, 24 ноября, то ли к новому году.

Что же Александр?

Он не хочет, ему противен двор, ему кажутся позорными недавние разделы Польши. И хотя не говорит об этом громко, но от определенного круга людей (может быть, и от кавалера Ивана Муравьева?) не таится, близкому другу пишет:

«Придворная жизнь не для меня создана… Я чувствую себя несчастным в обществе таких людей, которых не желал бы иметь у себя и лакеями, а между тем они занимают здесь высшие места, как, например, Зубов, Пассек, Барятинский, оба Салтыкова, Мятлев и множество других, которых не стоит даже называть. Одним словом, мой любезный друг, я сознаю, что не рожден для того сана, который ношу теперь, и еще менее для предназначенного мне в будущем, от которого я дал себе клятву отказаться тем или другим способом».

Строки эти писаны 10 мая, но что же он ответит бабушке в сентябре?

Во-первых, ее нельзя теперь волновать; во-вторых, опасно открывать свои мысли; в-третьих, известное впоследствии двоедушие Александра-царя, конечно, свойственно и Александру-принцу.

«Ваше императорское величество! — напишет он 24 сентября. — Я никогда не буду в состоянии достаточно выразить свою благодарность за то доверие, которым Ваше величество соблаговолили почтить меня, и за ту доброту, с которой изволили дать собственноручное пояснение к остальным бумагам… Я вполне чувствую все значение оказанной милости… Эти бумаги с полной очевидностью подтверждают все соображения, Которые Вашему величеству благоугодно было недавно сообщить мне и которые, если мне позволено будет высказать это, как нельзя более справедливы».

Однако бабушка не знает, что ее внук рассказал многое, может быть и все, отцу, Павлу. Возможно, по желанию Павла в тайну был посвящен и полковник Аракчеев (не отсюда ли будущая дружба с ним Александра I?).

Накануне отправки почтительного послания бабушке Александр пишет Аракчееву, называя Павла «Его величество», хотя последний — только «высочество»; называет не один раз, а дважды; ошибка невозможна, тем более что и Аракчеев в эти дни обратился к своему покровителю точно так же. Вероятно, полагает историк Шильдер, Александр принес отцу присягу на верность, и, если бы даже Екатерина отдала ему престол, он не намерен был его брать, когда придет час…

Екатерина же считает дело улаженным, но все не может прийти в себя после недавнего потрясения, больше обычного пуглива и, как всегда во время болезни, пьет чай вместо любимого мокко. Многознающий царедворец Федор Ростопчин месяц спустя сообщит Александру Воронцову о состоянии императрицы: «Здоровье плохо. Уже больше не ходят. Не могут оправиться от впечатлений грозы, которая произошла в последних числах сентября. Явление странное и небывалое в наших краях, имевшее место в год смерти императрицы Елизаветы».

Это была гроза 28 сентября 1796 года. Ничего подобного в других сентябрьских и октябрьских газетах не обнаруживается.

Совпадение! Какой был бы поворот для романтической повести: рождение будущего революционера — и небывалая гроза, сотрясающая столицу, разрушающая психику и здоровье императрицы.

Но времена таких повестей, кажется, прошли.

Зато член французской Академии Пьер Лаплас, только что предложивший свою знаменитую гипотезу происхождения звезд и планет, легко примерил бы к той осенней грозе другую свою идею.

«Ум, которому были бы известны для какого-либо данного момента все силы, проявляющиеся в природе, и относительное положение всех ее составных частей (если бы вдобавок этот ум оказался достаточно обширным, чтобы подчинить эти данные анализу), — обнял бы в одной формуле движения величайших тел вселенной наравне с движениями мельчайших атомов. Не осталось бы ничего, что было бы для него недостоверно, и будущее так же, как и прошедшее, предстало бы перед его взором».

Члена французской Академии, когда он предсказывает будущее, не смущает сложность психических явлений, мотивов человеческих поступков: он ведь уверен, что всякое сложное — в конце концов сумма простых. И если бы хватило технических средств на сооружение лапласова «сверхума» (о кибернетике еще не говорили), то разве укрылось бы «перед его взором», что осенняя гроза 1796 года ускоряет смертную болезнь русской царицы, что болезнь завершится через 40 дней апоплексическим ударом, что придут новые цари, переменятся подданные, а мальчик, появившийся на свет 28 сентября 1796 года в Санкт-Петербурге в доме Самборского, проживет 10 880 дней до раннего утра 13 июля 1826 года…

По это все фантазии и призраки, являющиеся осенью, в год рождения Сергея Муравьева-Апостола.

Так с небом смертный непрестанно

Борьбу за жизнь вести готов,

А счастье падает нежданно

С высот, как легкий дар богов.